Но я не в силах был унять себя — говорил и говорил…
Поручик болезненно поморщился:
— Ну, перестаньте же докучать мне. Хватит уже.
Он закрыл глаза, отдыхая, потом с помощью денщика приподнялся на подушке.
— Возвращаюсь тем не менее к своей покорнейшей просьбе: пришлите на ночь хотя бы роту саперов с надлежащим инструментом. Вернутся полным счетом. Немцы стрельбу не откроют, поймут — санитарное мероприятие.
Я шагнул через порог землянки. Сердце словно омертвело в груди. Подбадриваю себя: «Только бы до коня добраться, а там ветерок обвеет голову…»
— А эскизик-то мой? — напомнил поручик, и выскочивший следом денщик сунул мне исписанный листок с чертежиком. Я убрал его в сумку.
Во взводе, куда, усталый, разбитый, я возвратился с рекогносцировки, встретил меня сапер Ребров. Человек шахтерской закалки, он был неутомим: даже на отдыхе всегда находил себе дело. Затеял, к примеру, подарить мне охотничье ружье собственной конструкции и всякую свободную минуту слесарит.
Увидев меня, старый солдат отошел от верстака и, медленно снимая фартук, уставился мне в глаза.
— Чего-то ты сам не свой, ваше благородие. С передовой, вижу, воротился благополучно. Или душу тряхнуло?
Этот солдат, который в полтора раза старше меня, живет народной мудростью, и я люблю его обстоятельные рассуждения о жизни, о службе, прислушиваюсь и к его советам… Короче, я рассказал про пережитый мной кошмар. Ребров задумался, вздохнул.
— Эх, життя, життя… — Помолчал и добавил: — Слыхал я по солдатской нашей почте про карусель эту… Да все не верилось. А вижу — правда… — И он рассказал, про то, что установила солдатская почта.
Вот суть рассказа. Пригонят партию ратников в окопы, а обмундировка им — со вчерашних мертвецов. Назавтра и эти погибают в атаке от немецкого огня. Но, прежде чем зарыть, их вытряхивают из портков и гимнастерок. Готова обмундировка для следующей маршевой роты… Так и крутится карусель, пока форменная одежда на людях не истлеет. И казне, мол, экономия, да и к рукам интендантов кое-что прилипает из новеньких комплектов…
Мурашки побежали у меня по телу от этой солдатской почты.
А Ребров:
— Карусель, она и есть карусель, ваше благородие… Да вы не расстраивайтесь! — И сапер опять надел фартук. — Буры лучше достаньте. Ствол-то запаять требуется с казенной части. Предоставите мне буру — назавтра и ружье готово. А охота в здешних местах, видать, знатная… — Он улыбнулся, обнажив крепкие зубы. — Так что ни пуха вам ни пера!
Развлек меня солдат, спасибо ему. А к ночи трепанула меня лихорадка. Позвали доктора. Этот пожилой человек, участник русско-японской войны, многое повидал на полях Маньчжурии, но воспоминаниями с нами, молодежью, делиться не желает. Будто зарок молчания дал. Осмотрел он меня, выслушал — и первое слово: «Что с вами случилось — не спрашиваю. Военные ваши дела меня, врача, не касаются. Примите валерианы». И с этим удалился.
«Вот такому живется — слаще не надо, — подумал я. — Полеживай да почитывай романы. А голову врача от случайного снаряда саперы укроют…»
Я лежал в жару. Мысли путались… Вспомнил о рекогносцировке. Она не удалась, да и дело это не одного дня. Кое-какие данные о рельефе местности на участке одного из полков я все же представил; не забыл приложить и эскизик укреплений, составленный пехотным поручиком… Офицер этот мне и понравился, и не понравился. Культурный, воспитанный, в целом — симпатяга. И сказал глупость: если глаза не для того, чтобы видеть, а уши не для того, чтобы слышать, то что же — человеку превратиться в крота? Но кроту зрение и в самом деле не требуется, а слух у него ого какой!..
Захотелось пить, и денщик, подавая воду, шепнул: «А Ребров с ротой ушедши, лом взял да лопату…» Да, да, ведь саперы как раз сейчас могилы роют в каменистой почве. И я подумал эгоистически: «Лучше лихорадка, чем быть там… хоронить да еще раздевать перед ямой…»
Не оставлял меня в покое Ярочкин. Но ведь с мертвым не поговоришь.
Задумался я… Что вообще представляет собой унтер-офицер в нашей армии?
По рангу — самый маленький начальничек, а на деле во многом вершитель армейской жизни, тем более что офицеры избегают общения с солдатами. В пехоте он лучший стрелок, в кавалерии лихой рубака, в саперах — знаток ремесел. А солдата ведь учат на примере, показом. Кстати, он и объясняется с рядовым лучше, чем офицер: оба из простолюдинов, их сближает язык. Словом, для рядового солдата нет в армии лица главнее, чем «господин унтерфцер».
Однако унтер-офицер не только знаток и мастер своего дела. Прежде всего — он верный, убежденный слуга царю. В этом его воспитывают, формируют его сознание в специальной школе — «учебной команде». Он, как правило, крестьянский сын, человек верующий, живет «в страхе божием». Это облегчает труды воспитателей: попа и специально подготовленных офицеров. Под их воздействием будущий унтер проникается убеждением в справедливости существующего строя. А коли царь правит Россией с соизволения всевышнего («помазанник божий») — то и повиноваться каждый обязан царю, как самому богу.
Вот постоянно читается молитва: «Спаси, господи, люди твоя». Здесь в уста молящихся вложен призыв: «… победы благоверному императору нашему Николаю Александровичу…» «Победы!» — в учебной команде это главная статья воспитания будущего унтер-офицера. «Победы!» — и человек уже считает, что так сама жизнь устроена: Россия богом предназначена побеждать других, захватывать чужие земли, грабить народы… Вот и готов, созрел унтер-офицер: отличный, умелый воин, он ведет солдат сокрушать врага, добывать царю победу.
Таков, надо думать, и Ярочкин. Точнее, таким он был, пока не обнаружил, что при всей его доблести в бою — жизнь для него обернулась обманом. За два года с лишком Германия не разбита, наоборот — грозной тучей висит над Россией. Солдат, которых Ярочкин обучал, давно нет в живых — даже могил не найти, растоптаны. А в маршевых ротах, которые иногда приходят на пополнение полка, обидно глядеть — неумелое мужичье, пушечное мясо. Винтовки, худо-бедно, еще есть — не все переломаны или износились, — а стрелять нечем: цинка патронов в роте — богатство; ротный под голову ее кладет, чтобы не растащили. Пулемет в роте один, да и тот словно умом тронулся: когда надо — не стреляет или своих калечит. От батарейцев поддержки при атаке не дождешься…
Кто же он такой, Ярочкин? Императорской российской армии старший унтер-офицер и кавалер? Или мученик — но за какие же прегрешения, господи?.. Выпала ему черная доля быть мясником. На убой гоняет — только не скот, а людей. Мясник…
И вот он, унтер-офицер Ярочкин, заблудший, исстрадавшийся, на моих глазах взбунтовался против бога, в которого верит, принялся уничтожать и осквернять иконы. Так велико было охватившее человека отчаяние, что сама страшная кара мстительного бога, грозящая отступнику веры, не испугала его; но господь, увы, не разразил его на месте. Тогда он уже в бою, в последний прощальный раз, блеснул солдатской доблестью: заслонил своим телом от немецкой пули командира роты, и можно быть уверенным — умер со счастливой улыбкой…
Треплет меня лихорадка, и в бреду, что ли, возникает передо мной допытчик. Слышу его рассуждения. Говорит:
— Случай с Ярочкиным я бы обобщил: в судьбе его отразился неизбежный крах царской армии… Но позволь вопрос тебе, прапорщик: окажись ты на месте этого унтер-офицера, повел бы ты несчастных крестьян на убой?
— Повел бы.
— Во имя призрачной победы?
— Нет, — сказал я. — На мне воинская присяга офицера. Повел бы людей на немецкие пушки и пулеметы, чтобы вместе с ними сложить голову.
Мнимый собеседник с любопытством:
— Трагическая безысходность?
— Ну, зачем так мрачно?.. Заказал бы я полковую музыку, развеселил «крестоносцев», кто-нибудь из них, может, и камаринскую сплясал бы, и мы дружно протопали бы последние шаги нашей жизни…
Собеседник рассмеялся:
— Шутить изволите… А если всерьез?
— Шучу. С издевкой над собой. А всерьез… — И тут я очнулся. На сердце тоска, хоть плачь. Затосковал я по Забалканскому, 9, по лекциям, студенческой чертежке, по своей рихтеровской готовальне… Затосковал по семинарам Рынина (впоследствии крупного ученого, энтузиаста воздухоплавания). У него я решал задачи по начертательной геометрии, восторгаясь возможностью (я немного рисовал) не только при солнце видеть и класть тени, а хоть в самое ненастье математически точно расположить их — и на фасаде здания, и на лице и фигуре мраморной статуи в Летнем саду… Замечательная эта графическая наука изобретена в прошлом веке французом Монжем, и содержание ее широко: теория теней лишь один из разделов начертательной геометрии, но именно этот раздел раньше всего пленил меня…
Да что говорить — живу мыслями о Петрограде. Сяду работать над военной картой, задумаюсь, глядь — а на полях уже набросок шарообразного фонаря. Да это же фонарь с Банковского мостика, узнаю я, того, с крылатыми львами, что на Екатерининском канале! Проектировал тень на нем для зачета у Рынина…
А призрачный собеседник уже опять тут как тут:
— Понимаю, понимаю. В Николаевском инженерном был изготовлен столичный офицерик — ладная фарфоровая фигурка. Однако при обжиге, сиречь при столкновении с буднями войны, на фарфоре появились трещины. А что будет дальше — фигурка развалится?.. Не так ли?
Я возмущен. Кидаю в призрак подушкой, и он исчезает. Успокаиваясь, начинаю удивляться: чего только не принесут бредовые мысли… Ведь это я сам вообразил себя фарфоровой фигуркой с трещиной. А как стало муторно… Но если уж брать аналогию, то уместно сказать: недолго продержался в батальоне фарфоровый офицерик — вскоре его совсем раскокали…
Расскажу про солдата Ибрагима. Не молодой уже сапер был призван из запаса. Редкого мастерства плотник. Едва в столицах открывался по весне строительный сезон, как к Ибрагиму, в его татарскую деревушку Муллы, где-то близ Елабуги, спешили гонцы от подрядчиков. Ведь как дело обстояло: подрядишь дельного мастера — к нему в артель уже не прибьется шушера. И в Ибрагиме не ошибались. Как прослышат в плотницком мире, что Ибрагим, к примеру, подрядился ныне работать в Москве у такого-то подрядчика, — шушера отваливает в сторонку, а идут в Ибрагимову артель плотники, знающие работу, опытные: из ярославских мест, из тамбовских, ивановских и костромских.