Невская равнина — страница 44 из 48

И вот — боевое крещение взвода… в собственной крови. Взвизгивают пули, с железным кваканьем шлепаются и взрываются, не давая прохода, мины. Люди гибнут, лодки уже разнесены в щепы, а причальные цепи, взлетая от взрывов, калечат раненых.

— Ложись! — прокричал Федоров и распластался на земле. Лежит беспомощный, растерянный — и чувство гадливости по отношению к себе поднялось в нем. Не выдержал, сел, подставляя себя под пули: «Легче умереть…»

— Петрович, не дури! — крикнул подбежавший боец. — Лож… — и не договорил. Под челюсть ему ударила пуля, хлынула толстая струя крови и, пульсируя, залила гимнастерку. Будто в красном мундире боец замертво рухнул на землю.

Гибель человека, кинувшегося спасать его, командира, так потрясла Федорова, что все страхи отпали. Возникло непреодолимое желание бросить вызов смерти. И он, бесшабашно сдернув фуражку, балагуря выкрикнул:

— Тетка сказала: «Худо, Володя, придется — воротись домой». Айдате, ребята, к моей тетке на блины!

Хохот, лихой посвист были ответом. И с криком: «Ура, ломи фашистов! Смерть гадам!» — ринулись, кто смог, к лодкам.

Уцелевших лодок хватило, чтобы осуществить переправу.

Бой за боем, и люди сплотились вокруг своего командира. «Петрович, — уже ласкались к Федорову, — мы за тебя, как за отца родного… Не дадим в обиду и помереть не дадим!»

Зимой того же первого года войны Федоров был тяжело ранен. Врач Козик назначила его в эвакуацию из Ленинграда. Во взводе с Петровичем расставались как с родным человеком. Превозмогая страдания от пробитого разрывной пулей легкого, он приложил к губам гармошку, попытался что-то сыграть… Не вышло. Тогда он передал гармошку одному из бойцов, и тот по его просьбе сыграл «Катюшу».

Федорова увезли. А его взвод и при новом командире остался в батальоне одним из передовых.

Потребовала служба — и пришлось мне побывать в Ленинграде уже глухой зимой, в мороз. Снегу навалило столько, что шофер и я взяли в машину по лопате. Предусмотрительность оказалась не лишней: по дороге в город не раз приходилось разгребать снег, чтобы проехать.

Миновали Невскую заставу — а тут троллейбус в снегу. Одна штанга с роликом торчит кверху, не находя проводов, другая упала концом в сугроб. Когда поехали дальше, я оглянулся — и показалось мне, что не троллейбус, а что-то живое заламывает в горести руки…

Редко где встречались прохожие. Промерзшие квартиры и небывало морозная зима вынуждали людей так кутаться, что не поймешь, кто это медлительно вышагивает — мужчина или женщина: с виду — что-то бесформенное.

Попали на Невский. В оживленнейшем когда-то квартале проспекта, между колоннадой Казанского собора и Домом книги, на пустынной мостовой теснились люди — взрослые и дети — с кувшинами, чайниками, бидонами и бидончиками в руках. Оказывается, нашелся умелый человек и вывел из-под земли наружу водоразборную колонку. Колонка обросла уже ледяной горкой: не каждому ведь под силу унести воду — иной тут же драгоценную влагу и расплескает…

Гнетущий след остался на душе от этой поездки.

И вдруг — автобус… Живая, шумящая мотором машина — и где же, у нас на фронте! Не хватит слов, чтобы передать бурный всплеск охватившего бойцов восторга. Каждый норовил прикоснуться к машине, словно желая удостовериться — не ошибается ли глаз. Изголодавшемуся человеку чего только ни примерещится!

— Автобус… автобус! — даже слово-то выговаривали с наслаждением. — И целехонький, ребята, и на полном ходу, черт его дери!

А на автобусе и номер сохранился, и маршрут, которым он когда-то возил набивавшихся в него ленинградцев.

Вспомнился всем довоенный город, и таким теплом повеяло на каждого из нас от машины — пришельца из прошлой мирной жизни, что невозможно было не прослезиться…

Автобус этот снарядили городские власти для вывоза раненых, которых скапливалось все больше и больше.

К декабрю сорок первого сгустился мрак блокады. Казалось, не столько вражеский огонь, сколько голод косит бойцов. Сделавшись кадровым, батальон помолодел, но и молодые бойцы при свете дня выглядели старичками. Никто не побежит, не схватится бороться, не услышишь в батальоне и громкого голоса.

Ждали ледовой дороги через Ладожское озеро. Рассчитали, что дорогу можно открыть при толщине льда минимум в двести миллиметров. Но медленно, очень медленно нарастал лед. Ждать было мучительно, ведь голод что ни день уносил жертвы… И не дождались двухсот — рискнули, пустили к Ленинграду для пробы конный обоз при ста восьмидесяти. На дровнях лишь по два мешка продуктов. Возчик шагал рядом. А впереди тридцатикилометровый путь, над которым рыскают фашистские самолеты. И не весь караван достиг Ленинграда… Через два дня по следу лошадей покатили едва загруженные грузовики, и все же несколько машин затонуло. Доставили на автомобилях в город тридцать три тонны продуктов, почти в двадцать раз меньше суточного голодного пайка тех дней…

Прошло немало времени, пока зимний путь через Ладогу обрел право называться Ледовой дорогой жизни.

Мрачные дни декабря… Включишь в батальоне радиоприемник, и, на какую бы волну ни настроился, в эфире одно: горланят, беснуются фашистские мужские дуэты, трио, квартеты, солдатские хоры. Долбят на разные лады: «Капут Москве! Капут большевикам! Капут России!..»

В один из этих дней в батальон поступил приказ: явиться на военную игру.

Игра? В декабрьских снегах блокады? Само это слово из лексикона мирного времени в моем сознании прозвучало нелепостью.

Комиссар усмехнулся:

— А ты еще ссадил в чистом поле бильярдный стол. Поставили бы шары, разыграли с тобой пирамиду, и воцарились бы у нас с тобой на КП мир и благоволение!

Позлословили, отвели душу. Но приказ есть приказ. Из текста следовало, что игра намечена командная, — хоть на этом спасибо: бойцов не потревожили. Собрались на игру втроем: я с комиссаром и начальник штаба батальона, на этой должности прекрасно управлялся Лапшин, теперь уже старший лейтенант.

Лапшин отправился к армейскому начальству, чтобы получить карту района игры и выведать, если удастся, причину столь неожиданного для действующих войск занятия.

Возвратился Лапшин ошеломленный. Не сразу и выговорил:

— Игра на отступление… В глубь города…

— Что вы несете? — закричал я. Опомнитесь!

— Повтори! — потребовал комиссар.

Оба мы, видать, настолько были страшны, что Лапшин попятился.

— Нет, нет, не отступление! Это только игра. На сокращение фронта обороны нашего южного сектора.

Тяжелое молчание. Развернули карту.

На карте поселок и пароходная пристань Усть-Ижора. Места знакомые. Когда-то я высаживался здесь, неся знамя Николаевского инженерного… Но прочь праздные мысли… Спрашиваю Лапшина:

— Известны вам исходные позиции для военной игры?

Старший лейтенант показал здешний, левый берег Невы.

— Так, — говорю, — понятно, начинаем игру с района, который обороняем… — Мы с комиссаром переглянулись: зловещее начало. — А дальше, — спрашиваю, — как развивается игра?

Палец ткнулся в противоположный, правый берег Невы… Все ясно, Лапшин не обманулся: игра на отход с нынешних позиций.

Игра — всего лишь игра… Но почему же так мучительно к ней приступать? Отдать без боя землю, где на каждом шагу и труд, и кровь, и могилы защитников Ленинграда… Подумать страшно, что затевается!

Но приказ есть приказ. Диспозицию, а затем и ход операции следовало на местности обозначить условно, расставив красноармейцев с плакатами.

Квадрат фанеры с соответствующим знаком — это рота, взвод или машина с инженерным имуществом. С фанерками вступали в игру и пехотинцы, танкисты, артиллеристы, связисты.

Едва мало-мальски рассвело, как на исходных позициях все пришло в движение. Войска (условные) вышли на гребень высокого здесь и крутого берега. Как спуститься на лед? Соблазняет лестница, сбегающая по откосу, — ею пользуются местные жители. Но хлипкая лестница развалилась бы, и понесла нас вниз сила земного притяжения — кого лежа, кого сидя, кого кувырком.

Кто-то выкрикнул:

— Переход Суворова через Альпы… Только задом наперед! Александр Васильевич наступал, а мы даем деру… Ура, братцы!

Отряхивая снег, я поискал глазами комиссара.

А Осипов, гляжу, лежит без шапки, без рукавиц, без одного валенка. Порывается встать и не может. Я — к нему. Послал вестового подбирать потерянное, а сам подал ему руку. Осипов сел.

— Зря мы не захватили с собой медицину, — говорю. — Может, Козик вызвать?

— Не надо, — возразил комиссар. — Хоть и ломота во всем теле, но посижу, отпустит… А ты не задерживайся, играй. Вон фанерки-то уже двинулись вперед. Я присоединюсь потом.

Внезапно перед нами как выросли капитан и лейтенант. Щеголевато одетые незнакомцы. Спрашивают, что случилось.

Гляжу, оба с повязками на рукаве. Посредники! Скандал… Вот запишут: «Комиссар инженерного батальона еще на исходной, не вступая в бой, выбыл из строя…» Одним духом повернулся я к посредникам спиной, заслонил Осипова. «Спрячь шпалы, — шепчу, — застегни полушубок и молчи, молчи, сам скажу что надо, сойдешь за рядового…»

Осипов, не понимая меня, только глазами моргал, и я, обламывая в спешке ногти, сам застегнул на нем полушубок до горла и еще воротник поднял.

Встаю, называю себя. Капитан кивнул лейтенанту, и тот застрочил в полевой книжке. Удрученный грозившими неприятностями, я и не рассмотрел толком, как выглядел этот капитан. Внешность не запомнилась, но зато бурки на нем… отдай все — и мало! Видать, теплые, но такие легкие в ходу, будто не из шерсти сработаны, а из пуха. Позавидуешь, когда у самого валенки как пудовики на ногах.

— Ополченец? — Капитан пренебрежительно кивнул в сторону упакованного Осипова. — Последний, так сказать, из могикан и тот сковырнулся?

— Обозник, — сказал я, сам не зная почему.

— Ах даже так? — Капитан оживился. — Добросердечие к обозу в ущерб управлению действиями батальона?

Я возмутился:

— А вы не забываетесь, капитан? Повязка на рукаве еще не дает вам право развязывать язык.