Вообще Чкалов мог говорить о чем угодно, в любом обществе, на любую тему, будь то литература, театр, живопись – он всегда попадал «в точку».
Мою маму он несколько раз в этот вечер поднимал на руки, выражая этим, как очень сильный физически человек, свою нежность. Он рано потерял свою мать, и это невыраженное чувство к матери жило в нем с большой силой.
Через несколько месяцев он заболел, потерял голос. Ольга Эразмовна, его жена, должна была уехать в Ленинград. Мы жили в доме напротив, и она сказала: «Евгения Казимировна, пусть Валерий Павлович будет с вами как можно чаще. Берите его с собой всюду. Нельзя оставлять его: он человек стихийный».
Павел Александрович Марков пригласил нас на рождение своей мамы. Они жили в одной автобусной остановке от нас на Садово-Черногрязской, в Хомутовском тупике (адрес Миши Панина из «Театрального романа» Булгакова). Вечером мы собирались уже уходить, зазвонил телефон – Чкалов.
– Что вы делаете?
– Уходим в гости.
– И я с вами.
У Марковых было много народа. Качалов, Книппер-Чехова тоже были там. Чкалов произнес прекрасное слово маме Маркова. Вниманием всех завладел окончательно. Все обращались к нему. Пили его здоровье. Это был один из последних наших вечеров, проведенных вместе с Валерием Павловичем.
15 декабря 1938 года Чкалов погиб. В тот день мы условились пойти куда-нибудь вместе. К вечеру, в назначенный час, Борис Николаевич позвонил на квартиру к Чкалову. Подошел сын, Игорь, ему было 12 лет.
– Папы нет.
– А когда он вернется?
– Папа никогда больше не вернется…
В день своего первого спектакля «Горе от ума» Борис Николаевич получил письмо:
«Дорогой Борис!
Душевно с тобой сегодня, с самыми лучшими чувствами, – с дружеской любовью к тебе, с крепкой и радостной верой в твой талант.
Василий Качалов
На спектакле я была с Пастернаком. Сидели в восьмом ряду рядом с креслом Немировича-Данченко, он отдыхал в это время в Барвихе. Ему туда послали телеграмму о небывалом успехе, и что занавес давали 24 раза.
Первые слова Ливанова – Чацкого: «Чуть свет уж на ногах! и я у ваших ног!» – и Пастернак залился слезами. Он их даже не замечал. И это продолжалось весь спектакль, как только выходил Чацкий – Ливанов и начинал говорить.
– Я впервые понял, почему это написано в стихах, – сказал Борис Леонидович.
После конца спектакля он был возбужден, взволнован, лицо было заплакано.
А вот письмо Михаила Розенфельда – друга Чкалова, талантливого журналиста. Убит в Отечественную войну пулей навылет в грудь. Он, рассказывали, еще долго шел в строю, сплевывая кровью. Потом упал лицом вниз, и все было кончено.
«3/4 марта 40 г.
Дорогой Борис!
Час назад вернулся из театра, и, хотя руки мои одеревенели от аплодисментов, не могу сдержать себя, беру перо и… хотя еще не знаю, что напишу тебе (сумею ли выразить свое волнение), пишу…
Как газетчик я мог все выразить одним словом:
– Сенсация!
Но этого мало. В театре произошло большое событие, огромное, величественное, яркое и острое, как ветер с гор, – первое дуновение со снежных вершин в жаркую, сухую, знойную пустыню.
Я вовсе не хочу сказать, что театр Ваш и вообще наше театральное искусство застыло и мертво. О, вовсе нет. Но в тысячу второй раз смотреть и слушать “Горе от ума” (кто бы и как бы хорошо ни играл) и быть потрясенным – событие исключительное.
В самом деле: зритель идет в МХАТ, с детства зная великую пьесу, он также знает, что услышит и увидит там маститых в искусстве, замечательных актеров, что все будет бесподобно, до последнего лакея, подающего шубы и накидки в последнем акте – одним словом, он без сомнения идет испытывать истинное наслаждение и не ошибается.
Но вот неожиданно его поднимают с кресла, трясут так, что душа начинает клокотать, и человек не узнает сам себя.
Так было сегодня на спектакле. Ты потрясал зрителей, с первой секунды захватил нас, зажег, и под конец мы от всего сердца неистовствовали.
Пишу это тебе и не чувствую никакого преувеличения. Хотелось бы только выразить свои взволнованные чувства как-то попроще и задушевней. Мне казалось, что я вижу и слышу тебя впервые. Мне не верилось, что мы сидели с тобой за столом, разговаривали бог знает о чем, гоготали, кричали, спорили и смеялись над чем-то, чего я сейчас не помню.
Сегодня я увидел и услышал тебя впервые. Я и раньше знал, что ты большой талант, что много в тебе заложено силы – а сегодня ты поджег меня и зрителей своим горением. А это – самое великое в искусстве.
Не крик, не стон и стенания, а бушевание взметнуло сцену МХАТа – огненное бушевание, которое не только захватывало зрителей и увлекало, а буквально перерождало нас.
От всего сердца обнимаю тебя, Борис, и желаю тебе счастья, всю жизнь пылать, как это было сегодня. А это есть бескрайнее счастье.
Я не только гордился тобой, а, как брат, был счастлив за тебя, и сегодняшний день для меня – редкий праздник.
Тысячу раз обнимаю тебя, жму твои руки за всех твоих друзей сразу.
Щемит сердце оттого, что сегодня не было двух людей в театре: Константина Сергеевича и Валерия…
Не знаю, что еще тебе сказать… А говорить хотелось без конца… “«Хотел объехать целый свет”,… а чувствую, что не выразил и сотой доли.
Пишу, а сам все снова, миг за мигом, вспоминаю спектакль.
Дорогой Борис! Я знаю, что похвалы и излияния друзей никогда не могут повредить настоящему таланту. Я вижу блистательный путь твой впереди. И хотя ты награжден орденами и званиями, мне почему-то кажется, что истинный твой выход в свет произошел только сегодня, в “Горе от ума”.
Повторяю, у тебя много заслуг, много плодотворных лет позади, много блестящих достижений, признанных и оцененных, тем более велико то событие, которое произошло в “Горе от ума”.
Трудно и невозможно вообразить, какие безграничные перспективы перед тобой, и сколько колоссального труда впереди.
Я чувствую, чего тебе стоит Чацкий, но счастлив твоим счастьем.
Пишу я сбивчиво, невразумительно, но это льется из души.
Был душевно рад за Евгению Казимировну – я видел, наблюдал, как она переживала, но так должно быть – это настоящая жизнь.
Дорогой Борис!
Желаю тебе потрясающих успехов, а пока поздравляю, радуюсь, торжествую.
Преданный тебе
Василий Ливанов с родителями. Конец 1930-х гг.
Всеволод Иванов заканчивает работу над исторической драмой «Двенадцать молодцов из табакерки» – о заговоре против Павла I. Ставить пьесу по рекомендации Вл. И. Немировича-Данченко должен Борис Николаевич. Он начинает подготовку к этой первой режиссерской работе.
Вот письмо Всеволода Иванова тех лет:
«Дорогой Борис,
верный мой дружище!
Поздравляю тебя с 40-летним юбилеем МХАТа.
Объяснять мою любовь к этому театру вряд ли тебе стоит, ты отлично знаешь это и без лишних слов. Но в эти дни мне хочется написать тебе как самому близкому и дорогому актеру и мастеру из всей этой замечательной плеяды. В театре нам удалось пока еще мало работать с тобой, вся наша работа впереди, и то, что мы с тобой сделали над “12 молодцами из табакерки”, уже указывает нам дальнейшую и хорошую дорогу. Полагаю, что к 50-летию МХАТа мы, убеленные сединами, с трясущимися коленями и поджилками, будем есть на юбилее заливного поросенка, пить рябиновую и вспоминать, вспоминать, и плакать, плакать… старики всегда на юбилеях плачут, как будто в струях слез плывут обратно к славному прошлому. А стариком ты будешь прелестным. Я – тоже, – если жена не испортит.
Переехали мы с дачи в Москву. Вышеозначенное учреждение за три года жизни там нам чрезвычайно надоело, хотя осень была так красива и пламенна, как будто хотела нас там удержать. Так вот, в этих местах, – опять-таки осень удержать хотела, что ли, – вдруг позавчера, гуляючи, увидел я вылетающий из осинника выводок тетеревов. Шесть штук. Сердце охотника, стреляющего изредка по воронам, встрепенулось. Я охнул. Но ружья не было. Собака бежит за тетеревами. Я грущу. И придя домой, я, чтобы мысленно убить эту дичь, написал рассказ, – после чего и уехал в Москву… Кома[38] у нас выздоровел, и уже ходит не на костылях, а свободными ногами, возбуждая всеобщее удивление, так что Кончаловский решил его даже написать, чему, надо сказать, мальчик очень рад. Боюсь, судя по честолюбию, не вышло б из него “артистической натуры”, впрочем – на все бог.
Сам я пребываю в легком волнении: в ноябре у меня две, даже три премьеры. Первая – это “Голуби мира”, пере-пере-переделанная пьеса, которая будет показана в Театре Красной Армии; вторая – картина “Амангельды” и третья – начал печататься роман-хроника “Пархоменко”. Премьера – это вроде перехода через реку во время полноводья, а когда надо переходить сразу через три реки, да еще разнообразных и по температуре, и по бурливости, то ты знаешь мое состояние. Для успокоения души читаю Чехова. Там много мечтаний – и это помогает. Изредка, как вот, например, сейчас за машинкой, беру табачок из жестяной коробочки, набиваю трубочку и закуриваю… Закурил. Отложил спички. Продолжаю.
Страсть хочется написать современную пьесу, московскую… с небольшим количеством действующих лиц, с коллизиями, резкими и упругими. Кое-что в голове есть, вернее, в голове много, надо только – а это самое трудное – уложить все множество наблюдений в стройное целое. Наша чрезвычайно сложная и богатая событиями жизнь часто мешает художнику, хочется охватить многое, и оттого часто события рассекаются на куски, а в искусстве надо быть сухим, коротким, цельным. Для современного художника это едва ли не самая главная опасность, потому что все остальное легко преодолимо. Все же думаю, что за зиму накропаю кое-что драматургическое: о молодом человеке наших дней. Кто он таков, и каков он – не тогда, когда свершает подвиг или готовится к нему, а когда свершил. Что он думает о своих обязанностях и о том счастье, которое к нему пришло. Как он с ним управится. Не потеряет ли это счастье. И кто заботится о нем, о счастье этого молодого человека. И как заботится. Кого он зовет к себе на помощь.