Незабудка — страница 11 из 56

Подносчики бережно снесли Третьякова вниз и положили на паперти. Снег под ним быстро потемнел от крови. В сумерках казалось, что снег растаял.

Горбань еще три раза взбирался на чердачок. Сперва он принес патроны и ствол, завернутый в рубаху Савельева. Ствол еще не остыл, рубаха хранила его тепло, как тепло человеческого тела. Потом Горбань приволок вдребезги разбитый станок пулемета. И ни к чему он был сейчас, но бросать пулемет наверху не хотелось, это было бы неуважением к подвигу товарищей, к оружию.

Оружие на войне живет своей трудной жизнью, полной опасностей. Оно, как человек, завоевывает свою репутацию, свою славу. Оно — бессмертный свидетель воинских подвигов, судья поведения человека в бою. Оружие передается по наследству, его завещают, им награждают, оно становится источником гордости…

Третьяков очнулся, увидел Кривоносова, попытался усмехнуться, но усмешки не получилось. Гримаса боли исказила его лицо, румяное от пожара.

— А насчет меня печалиться нечего, — сказал он, собравшись с силами. — Только Верочку я свою подвел. Обещал жениться — и вот…

Потом он начал бродить, называл Приходько Тимофеем Васильевичем, все пытался отдать какой-то рапорт, сыпал ругательствами и шептал: «Дай, дай им жизни…»

Третьякова похоронили на рассвете у подножия кирки, среди чужих крестов и могильных плит, покрытых снегом и присыпанных битой черепицей, щебенкой и кирпичной крошкой.

Приходько нужно было отправляться в санчасть, но он подождал, пока выроют могилу, и бросил первую горсть земли. Он снял каску, за ней ушанку с оторванным ухом и поднял руку, собираясь сказать прощальные слова.

— Вечная слава герою савельевского расчета! — произнес Приходько с трудом, запинаясь на каждом слоге.

Видно было, что попытка говорить причиняет ему физическую боль. Он махнул рукой, отошел в сторону и, подкошенный головокружением, упал на снег.

Комбат Механошин, с рукой на перевязи, в шинели, оранжево-рыжей от кирпичной пыли, тоже пришел на кладбище. Горбань вытянулся и, приложив ручищу к каске, отрапортовал:

— Пулеметный расчет Приходько, бывший Савельева, задачу выполнил! Понесли потери в живой силе и технике.

Комбат Механошин передал всем благодарность генерала, сообщил о наградах, о суточном отдыхе, который предоставлен подносчикам, и о том, что Горбань назначен вторым номером расчета. Комбат пообещал прислать за пулеметом и патронами. Бережно придерживая Приходько здоровой рукой, комбат увел его с собой в санчасть.

И строгая, не внушающая доверия тишина чужого города обступила двух людей на пустынной площади. Только откуда-то издалека доносилась приглушенная стрельба.

— Похоже, весь город освободили, — сказал Кривоносов, прислушиваясь.

— Скажешь тоже — освободили! Разве ихние города освобождают? Завоевали — и все. Тут стесняться нечего! — строго сказал Горбань.

Он чувствовал себя теперь командиром, говорил с Кривоносовым начальственным тоном, то и дело отдавал ему какие-то распоряжения. Горбань делал это с особенным удовольствием, как человек, всю войну проходивший в рядовых, который сам никогда в жизни не отдавал приказаний, а только привык их выполнять.

Горбань и Кривоносов поселились в богатой пустой квартире. У каминных часов в гостиной еще не кончился завод, часы бойко тикали и на следующий день проводили постояльцев мелодичным звоном. Перед уходом Горбань перевел стрелки на два часа вперед, чтобы часы показывали московское время.

Город уже остыл, только в нескольких местах не унимались пожары. Многие дома обрушились, и улицы, лишенные тротуаров, были сжаты в тех местах каменными торосами. Улицы походили на замерзшие реки в крутых каменистых берегах.

Всюду видны были страшные раны и ожоги города. Фасады разрушенных домов стояли как театральные декорации, а позади них — скрученное огнем железо, головешки, расплавленное стекло, черная щебенка, уголь.

Улица была пустынна и мертва. Почтовые ящики набиты письмами, которым суждено остаться без ответа. Безмолвны антенны, связывающие трубы сгоревших домов. Нелепы вывески бывших магазинов. Жалки фашистские лозунги, намалеванные на стенах и заборах. Пусты автоматы — продавцы сигарет.

И один только флюгер на высоком шпиле ратуши добросовестно продолжал указывать направление ветра. Маленький бронзовый всадник, венчающий флюгер, как бы стремился сорваться со шпиля и ускакать с попутным ветром в дымное небо.

У контрольного пункта за ратушей Горбань решил дождаться попутной машины, чтобы скорее догнать полк.

— А вы что за люди? — заинтересовался лейтенант, начальник контрольного пункта. — Из какой части?

— Второй номер савельевского пулеметного расчета! — представился Горбань. — Может, слыхали? И в газетах писали.

— Нет, не слышал.

— Ну как же! Потом сержант Приходько тем пулеметом командовал. Знаменитость! Слыхали?

— Нет, не слышал.

— И про Приходько не слыхали? — удивился Горбань. — Как же это?

Он даже отступил на шаг от собеседника. Горбань хотел сказать всем своим видом и тоном: «Что же это вы, дорогой товарищ? Пеняйте на себя. Ничем помочь не могу».

В кузове полуторки Кривоносов уступил Горбаню место на покрышке запасного колеса, и тот принял услугу как должное. Горбань сел, а белый длинный сверток положил подле себя на колесо.

Они миновали угловой дом с кондитерской, где впервые увидали Приходько, проехали ворота, под которыми ждали его, миновали площадь и кирку с могилой Третьякова у ее подножия. Пулемета на паперти уже не было: комбат сдержал слово.

Кирка осталась далеко позади, а Горбань и Кривоносов продолжали молча смотреть на колокольню, на ее изуродованную верхушку.

Машина вырвалась из каменной тесноты городского предместья. По сторонам дороги, сколько доставал глаз, лежали поля серого снега. Снег, покрытый копотью и сажей, напоминал пепел.

— Скоро нам за дело приниматься, — сказал Кривоносов.

— За делом и едем, — наставительно ответил Горбань. Он чувствовал себя обязанным наследовать все традиции расчета и поэтому, очевидно, усвоил манеру Третьякова разговаривать. — Или думаешь, курорт для тебя на берегу моря открыли? Как же, держи карман шире! Курорт! Не забудь на диету попроситься.

— Зачем на диету? Что дадут, то и будем кушать, — миролюбиво и серьезно ответил Кривоносов.

Горбань ничего не сказал. Он с головой закутался в плащ-палатку, прячась от леденящего, порывистого ветра. Оба сидели за кабиной машины, но ветер все-таки дул им в лицо. Чехол «катюши», шедшей следом за полуторкой, был выгнут, как тугой парус.

Ветер дул со стороны города. Он выдувал пепел и золу с пожарищ, нес навязчивый запах гари.

1945

Пуд соли

Круглая крышка люка приподнялась, под ней зашевелилось смутное пятно.

Кузовкин вскинул автомат, немедля дал очередь, и крышка захлопнулась.

Минуту спустя чугунный круг вновь приоткрылся, кто-то поднимал его с исподу плечами или головой. Высунулась рука с грязной белой тряпкой.

До Кузовкина донесся гремучий дребезг, крышка грохнулась на камни. Из водопроводного люка выглянул человек, он проворно выкарабкался, встал на ноги, малорослый, худой, и, не пригибаясь, побежал к воротам.

Видимо, еще сидя в круглом колодце, он приметил Кузовкина и теперь прокричал ему звонким, по-мальчишечьи ломким голосом:

— Стой! Мины! Ворота не трожь!

С ночи дежурил он в люке, чтобы предупредить освободителей. Ворота густо опутаны колючей проволокой, и неприметны зловредные провода, которые тянутся к мине.

Кузовкин со своими разведчиками сквозь колючую изгородь наблюдал за недоростком — лагерник, что ли? Вблизи можно было различить, что это белобрысый тщедушный парнишка. Худые плечи, тонкая шея, в лагерной робе не по росту, шапки нет вовсе, волосы — как пучок взъерошенной соломы.

Парнишка перерезал ножом один проводок, долго возился с другим. Мина оказалась с двумя сюрпризами, с двумя элементами неизвлекаемости. Парнишка выковырял мину из-под ворот, оттащил ее в сторону и небрежно бросил. Потом он распутал проволоку и распахнул ворота настежь — добро пожаловать!

Парнишка вызвался быть проводником у разведчиков, когда те обходили цехи авиазавода. Он рассказал, что уже три дня никого не пригоняли на работу из лагеря, а на заводе хозяйничали немецкие саперы.

Наши штурмовики умело превратили крышу сборочного цеха в жестяные лохмотья. Под дырявой крышей стояли на конвейере еще не собранные, но уже подбитые «мессершмитты».

Парнишка увязался за разведчиками; они пробирались по узким каменным ущельям, бывшим улицам и переулкам Хайлигенбайля, на его северную окраину. Кузовкин уже знал, что парнишку зовут Антосем, он из Смоленска, жил на улице Первый Смоленский Ручей, мать работала на льнокомбинате. То-то Кузовкин признал родной говорок.

— А лет тебе сколько? — спросил Кузовкин.

— Скоро семнадцать стукнет.

— И долгое время в неволе маялся?

— Три года без месяца.

— Однако. — Кузовкин покачал головой в каске и с жалостливым любопытством поглядел на Антося.

Парнишка раздобыл себе старый ватник и теперь мало отличался одеждой от разведчиков: весной им сподручнее шагать в телогрейках, нежели в шинелях. И погоны прикрепляют не все — разве напасешься, когда по ним все время елозят ремень автомата и лямки заплечного мешка? За спиной у Антося — трофейный солдатский ранец, поперек груди — трофейный автомат, загодя припрятанный в том самом люке. По дороге он подобрал каску, которой накрыл свою соломенную копенку по самые глаза.

Антось объяснил попутчикам название городка. В переводе с фашистского на русский Хайлигенбайль — священная секира, или, если проще выразиться, священный топор.

— Нашу Рудню так назвали бы — еще куда ни шло… — сердито сказал Кузовкин. — У нас мужички все время топорами машут, лес рубят. А здесь на голом месте разве лесорубы жили? Палачи-рыцари головы рубили…

Антось почувствовал расположение Кузовкина к себе, — все-таки земляки! — осмелел и попросился к нему под начало. Ему