Напротив у окна беспробудно спал какой-то подвыпивший мужчина, которого Капа уже не раз видела «под градусом». Заснул он в предотъездной полутьме и не проснулся от яркого света. На какой станции ему выходить? Жаль человека, проедет свою станцию, когда-то еще ночью пойдет — и пойдет ли — обратный поезд…
— Вам где сходить? — Капа сделала робкую попытку его растормошить.
— Васильевский остров, Восьмая линия, — пробормотал он.
— Да это же электричка, а не троллейбус!
— Тогда могу сойти на Шестнадцатой линии, — миролюбиво согласился он и снова заснул.
Над пьяным посмеялись, но Капу он не рассмешил.
«А я разве знаю, где мне выходить? Куда податься?!» — Она рассердилась на себя за девчоночью нерешительность.
Белые ночи не кончились, но от того не менее боязно идти со станции домой через весь поселок. В кромешной темноте даже спокойнее: по крайней мере, никто тебя не видит, а дорогу Капа знает, пройдет и с закрытыми глазами…
За утренним чаем мать завела порядком надоевший разговор.
— В конце концов, поступай куда угодно, только не в кассирши, считать и пересчитывать чужие деньги, — мать взялась за край клеенки и начала быстро перебирать ее пальцами, будто отсчитывала деньги из пачки. — Беспокоиться из-за чужих денег, а самой получать гроши…
Отчим отдавал предпочтение двум профессиям: зубного техника и мастера по ремонту холодильников:
— Пока население мучается зубной болью, пока рвут зубы — без протезов населению не прожить. При таком ремесле у тебя всегда останется золотишко на молочишко… Или поступай по холодильному делу. Но институт не кончай, а то попадешь под распределение куда-нибудь в Кандалакшу, к черту на кулички. Ну на кой тебе этот диплом? Эдак с третьего курса уйдешь и устроишься в мастерскую по ремонту холодильников. Населению не хочется, чтобы тухла рыба или скисало молоко. А гарантийный ремонт гарантирует тебе заработок на всю жизнь.
Капа терпеливо выслушала советы и еще сильней затосковала по студенческому общежитию. При выборе недоходной специальности ее ждут дома ежедневные попреки.
И с неожиданной для себя твердостью заявила:
— Опоздали ваши советы. Поступаю на библиотечный факультет. — Капа встала, подчеркнув свою решимость.
На следующее утро она поехала к Юлии Ивановне, которая вернулась с Фонтанки на старое место, в главный читальный зал Публичной библиотеки.
Пропуск для Капы лежал, как было условлено, на контроле.
Капа сказала о своем решении, Юлия Ивановна просияла, вышла из-за барьера, заставленного книгами, и молча поцеловала Капу.
— Мне бы только общежитие…
— Можешь пока жить у меня. Сэкономишь три часа в день на поездках.
Счастливая Капа повисла на шее у Юлии Ивановны.
— Я не три часа выгадаю…
— Сколько же?
— Все двадцать четыре, — очень серьезно сказала Капа.
— После Нового года я ухожу на пенсию. Поеду к внуку в вечную мерзлоту. Не меньше чем на полгода. Хочу поработать бабушкой.
С каким удовольствием она понянчится с ребятенком! Поймет ли Капа, если ей сказать, что в хлопотах о внуке она с опозданием на четверть века чувствует себя молодой матерью? В свое время ясли и детский сад лишили ее многих желанных забот.
Она собирается на «бабушкины гастроли». Зять служит в таких войсках, что Тришка с сынишкой обречены на кочевой образ жизни в лесной глухомани, в таежной нежити или среди пустынных сопок.
А с Капой познакомилась Юлия Ивановна лишь потому, что в этом году отказалась от отпуска и заменила сотрудницу на Фонтанке: повысится годовой заработок, и будущая пенсия увеличится на несколько рублей.
Юлия Ивановна обещала похлопотать в дирекции, слышала, что требуются младшие библиотекари. Если Капу примут, она успеет поработать под присмотром Юлии Ивановны. Ну, а что касается института, она советует Капельке поступить тогда на вечернее отделение.
— Буду находиться теперь под охраной государства, — улыбнулась Капа.
Войдя назавтра в читальный зал, Капа уже по-хозяйски прислушалась к шелесту страниц, а на Саввишну и Аристотеля поглядывала как на своих сослуживцев.
1972
Сколько лет, сколько зимПовесть
1
Столько тысяч раз поднимался я на-ropá, но все равно — каждая встреча с солнцем полна счастливой новизны.
Выходишь на шахтный двор, щуришься от света, заново привыкаешь к краскам дня.
Кажется, твоя лампочка внезапно иссякла. Но в ламповой, куда ее сдаешь, все лампочки такие — едва желтеют.
У подъемного лифта встречаются люди двух рас. Вниз спешат белолицые, наверх — чернокожие. Блестят белки глаз, блестят зубы, на черных руках блестят ногти.
Уголь в вагонетках впервые освещен светом дня. А крепежный лес сейчас навечно распрощается с солнцем и уйдет под землю. Ошкуренные бревна неестественно белы по соседству с углем.
Встреча с небом и землей еще больше волнует, когда выходишь из клети в чужой шахте за рубежом. На шахтерах маленькие каски, они напоминают жокейские шапочки. Лампы укреплены ремнями на груди. Спецовки тоже не нашего покроя. Слышится чужая речь. А в раскомандировочной висит икона и большое распятие. Ну все, все иначе — все не так, как у нас в Кузбассе.
И только уголек — одинаковый. В тот день я хорошо познакомился с чужим угольком, словно рубал его всю жизнь.
Однако лучше я расскажу все по порядку…
Так не терпелось поскорее оказаться при деле и увидеть угольный комбайн в работе, что я, чуть ли не с вокзала, поехал на шахту — по дороге лишь забросил чемодан в рабочий отель и переоделся.
В конторе ждал штейгер Осецкий — колючие глаза, худощав, с сильной проседью, впалые щеки, жилистая шея, щетинистые усы и такие же щетинистые, высоко вздернутые брови, сходящиеся к переносью под прямым углом. Сам назвался по имени-отчеству, значит, уже встречался с русскими.
Люциан Янович хмуро сообщил, что прикомандирован ко мне на все время работы. Я горячо поблагодарил и обещал не очень его затруднять, на что пан штейгер никак не отозвался. Очевидно, не только усы и брови, но и нрав у него колючий. Он сразу дал понять, что не испытывает никакого удовольствия от поручения опекать меня.
Пан штейгер не был поклонником нашего угольного комбайна, о чем во всеуслышание заявил, едва выйдя со мной из клети.
Конечно, неурядиц в лавах — хоть отбавляй; пан штейгер провел ребром костлявой ладони по горлу.
Казалось, даже спина пана штейгера выражала недовольство, когда он шагал впереди меня по «ходникам» шахты. Его долговязый силуэт вычерчивался очень отчетливо, лампа как у всех висела на груди.
Потом мы стояли рядышком и вжимались в стену. Оглушал нарастающий грохот, и на расстоянии вытянутой руки мимо проносился электровоз, а за ним вагонетки с углем. Я чувствовал лицом напор воздуха, отжатого поездом к стене штрека. Искры летели из-под колес и высвечивали наши резиновые сапоги. Грохот быстро удалялся, и вновь становилось слышно, как где-то поблизости журчит вода.
Всю смену мы не разлучались. В одной клети поднялись на-ropá, вместе сдали в «ламповню» свои лампы, вымылись в душевой и всюду продолжали спор, начатый еще при первом знакомстве. Пан штейгер настаивал на том, что комбайн следует усовершенствовать — кто же станет возражать? Но при этом пан штейгер приписывал конструкторам грехи, в которых те вовсе не виноваты, злился и твердил, что ему хотят «пустить угольную пыль в глаза»…
Вечером в шахтерской ресторации состоялся праздничный ужин; все же не так часто на шахту «22 июля» приезжают гости из Сибири.
Люциан Янович, как многие мои соседи по столу, был в форме польского горняка — темно-серый костюм, петлицы обшиты золотой тесьмой, молоточки скрестили рукоятки на воротнике и на пуговицах.
Мы уселись рядом — так удобнее спорить.
Сосед мой — ругатель и забияка; и то ему не нравится, и это не по нем. Судя по тому, как снисходительно и спокойно шахтеры относились к его ворчанию, характер Люциана Яновича хорошо им знаком.
Так вот, Люциан Янович недоволен тем, что оба комбайна «Донбасс» установлены в самых богатых лавах шахты, что их обслуживают лучшие машинисты. Нельзя же в шахте устраивать оранжерею и выращивать рекорды в тепличных условиях? Кому нужны рекорды, выросшие в искусственном климате?
Я согласился, что не следует раньше времени хвалиться работой комбайна. Но при внедрении новых машин мы должны создавать для них условия наибольшего благоприятствования. Ведь так легко очернить любую новинку, открытие, изобретение! Вдруг новая машина окажется в холодных, нерадивых руках? Пострадает ее репутация!
Я согласился с паном штейгером, что закрывать глаза на болезни, которыми болеет ребенок твоего друга, — скверная вежливость. Но мы не имеем права оставлять без опеки машину, когда она только становится на ноги. Пусть пан штейгер вспомнит — сколько раз падает дитя, прежде чем научится ходить?!
Люциан Янович не торопился выразить согласие со мной. Однако я заставил его серьезно задуматься, а это уже немало при его упрямстве. Ну, а что касается рекордов в искусственном климате, то здесь пан штейгер абсолютно прав. У шахтеров Сибири тоже не в почете любители парадов и фасадов. Не случайно у нас имеет хождение презрительное слово «показуха».
— По-ка-зу-ха, — повторил Люциан Янович и усмехнулся в колючие усы. — Тлумачить не потшеба. Розумем добже…
О, у нас шел важный спор, и, может быть, горячность его объяснялась как раз тем, что каждый из спорящих вынужден был в чем-то признать правоту другого. Я признавался вслух, а упрямый оппонент — про себя, безгласно; только усерднее принимался дымить.
Оба, по крайней мере мне так казалось, все больше проникались взаимным уважением, но спор звучал шумнее. Соседи по праздничному столу могли подумать, что мы поссорились. При этом оба становились все более учтивыми. Каждое возражение моего соседа начиналось со слов:
— Вежливо прошу пана простить меня, но шановный пан ошибается…