— Между прочим, тоже жених, — Преображенский кивнул на Таничева.
— Женихов много, а суженого нет, — вздохнула Агния.
— Чэловэк бэз сэмьи как бэз сэрдца, — неожиданно донеслось с койки, где, весь в бинтах, как в белом коконе, лежал раненый, судя по акценту — грузин.
В минуты совместной радости и душевного согласия, как и в минуты самой большой опасности, даже между полузнакомыми людьми возникает такая близость, когда каждый спешит поделиться самым заветным, интимным.
«Кто я им, этим тяжелораненым? Всего только товарищ их товарища по палате. Кем я довожусь седому майору медицинской службы, симпатичной Агнии, тете Тосе? Всего только товарищ их подопечного. Почему же я чувствую себя, как в родной семье? Значит, до мирной жизни дожило много хороших людей! И правильно рассуждал Никита Таничев, что только очень плохих людей война сделала еще хуже, а всех хороших людей сделала еще лучше…»
Уже давно полагалось Преображенскому податься в обратную дорогу. Когда еще он доберется до своих песчаных дюн на краю белого света? А если не пофартит с попутными машинами? Вдруг батарея снялась с позиций, пока пушки окончательно не увязли в песке?
Ох, не уложится он со своим увольнением в срок, получит нахлобучку от Сухарь Сухарыча: «Для меня уже ясно, лейтенант Преображенский: пока вы служите, гауптвахта пустовать не будет. Один разгильдяй у меня на батарее дожил до мирной жизни, это для меня ясно». «Что же делать? — театрально вздохнет Преображенский. — Не я первый, не я последний. Между прочим, Михаил Юрьевич тоже не раз сидел на гауптвахте в мирное время». «Старший лейтенант Лермонтов не отвечал за матчасть, — строго напомнит Сухарь Сухарыч. — А у нас с вами инвентаризация!»
Вся палата сошлась на том, что уходить гостю на ночь глядя не следует. Да Преображенскому и самому, честно говоря, не хотелось оказаться в такой вечер в одиночестве. А вдруг Таничев очнется? Не забыть бы, как называется дачный поселок на песчаной косе, у которого закончилась война. Фогельзанг — в переводе не то «птичье пение», не то «птичка певчая»…
Военврач вернулся от диспетчера госпиталя и сообщил, что ночью в Фишхаузен, а может быть, даже в Пиллау пойдет обратным рейсом машина, которая доставила раненых.
Вполнакала горела тусклая лампочка, тарахтел движок, заглушаемый веселой разноголосицей и шумной, чуть хмельной бессонницей праздника. Преображенский написал Таничеву письмецо и оставил его Агнии. Она обещала, что при всех обстоятельствах сообщит, как пойдут его дела, и можно было не сомневаться, что сдержит свое слово.
Тетя Тося заменила Агнию на ночном дежурстве — выспаться она еще успеет — и заняла наблюдательный пост у окна. Она уговаривала и Преображенского пойти в сквер, потанцевать с девчатами, но тот упрямо сидел на стуле у изголовья Таничева.
Ему коротать остаток ночи, а может, и раннее утро, потому что, по разведданным тети Тоси, водители сегодня тоже навеселе, сегодня никто с них не спросит, никто не ссудит, и вряд ли они проснутся прежде, чем закукарекают по-своему, по-немецки, здешние петухи.
1969
ГРОМ И МОЛНИЯ
1
После дня, насквозь пропахшего отработанным бензином, было особенно приятно очутиться на батарее, где нет тягачей, где на лафете пушки можно увидеть безобидную торбу с овсом, где слышны ржание коней, звяканье уздечек, сердитые окрики ездовых, из поколения в поколение ведущих вражду с норовистыми жеребцами.
Горнисты протрубили отбой с час назад, но «синие» и «красные» еще не угомонились, и отовсюду доносились отголоски шумного и суетливого дня.
Я сидел в штабной палатке, когда появился письмоносец. Старший лейтенант, командир батареи, просмотрел свежую почту и, надрывая конверт письма, спросил:
— Разрешите?
Он был смуглолиц, слегка горбонос, говорил с акцентом и носил пилотку, низко надвинув на бровь.
Читая письмо, командир батареи улыбался, показывая ровные белые зубы, и пощипывал узенькие, будто углем нарисованные усики. Он уже собрался спрятать письмо в карман, но передумал и протянул письмо:
— Хотите?
Письмо было откуда-то со Ставропольщины, из конесовхоза, от старшего табунщика Дегтярева.
«Дорогие товарищи с батареи и в том числе Танхо Михайлович! Вам шлет боевой привет известный Вам Дегтярев. Встретили меня в станице, как героя. Определился работать на старую должность. Дела в совхозе идут неплохо, но за дождем мы соскучились. Также и лошади недовольны травой, которая пожухла раньше времени, и приходится все время гонять табун с места на место.
Теперь разрешите спросить за батарею: кто еще подался до дому и кто находится при лошадях — действительно конюхи или только так, время провести? Беспокоюсь насчет Грома, поскольку он скоро четырехлеток. Доводить его до дела нужно с умом, а не сразу запрягать в первый унос — давай тащи пушку! Пускай привыкает понемногу, а то жеребец кипятной, характером весь в мать, примется пушку дюжей других из болота вытаскивать — тут жеребца недолго испортить. Я ваши места знаю, не то что у нас на степи — скатертью дорога. Так что, Танхо Михайлович, ты за Громом имей наблюдение.
Пуля моя не вредит, и нога действует исправно. Нога ноет к дождю, а нынче суховеи. Остаюсь ждать ответа с новостями, а также опишите подробности про Грома, его манеры и какого роста — догнал Фрица или, может быть, Утюга? Напоследок сообщите, кто теперь на батарее занят кузнечным делом и приехала ли до Вас семья? В случае чего, передавайте поклон. Остаюсь известный Вам Дегтярев».
Пока я переписывал письмо себе в блокнот, в палатке один за другим появилось несколько старых артиллеристов.
Бережно подбирая утерянные было подробности, подсказывая их друг другу, старожилы батареи рассказали мне про Дегтярева.
2
В отбитой у немцев деревеньке под названием Спас-Вилки ездовой Дегтярев нашел на конюшне клячу.
Дегтярев вывел клячу во двор. Она с трудом перебирала палочными ногами и шаталась от слабости.
Живот ее был уродливо втянут, отчего ноги казались неестественно длинными. Костистая спина вся в парше. Глаза полузакрыты.
— Чистый шкилет, — мрачно сказал Дегтярев. — Такого рысака одной рукой запрягать, другой — слезы вытирать…
— Да, нечего сказать, лошадка, — сказал наводчик Салбиев.
А долговязый рыжеусый Божешнюк, исполнявший в расчете обязанности замкового, сказал насмешливо и зло:
— Этакую кралю продешевить трудно! Ее только на ниточке водить. Она и сама, видать, людей стыдится. Модница без хвоста!
Все разошлись, а облезлая кляча так и осталась стоять у плетня, поваленного взрывной волной. Привязывать клячу не было нужды. Уйти со двора она все равно не могла, а ушла бы — кому до того дело?
Когда Дегтярев вышел ночью к лошадям, трофейная кляча по-прежнему стояла у плетня. У нее даже не осталось сил дрожать. Худоба ее была видна и в полутьме — каждое ребро выпирало так, что грозило распороть кожу.
Дегтярев постоял, зябко повел могучими плечами, тяжело вздохнул и сказал, ни к кому не обращаясь:
— Не трофей, а наказанье! Перед всей батареей сраму не оберешься. Ну да ладно, как-нибудь…
Он увел клячу в пустой хлев, стоявший напротив конюшни, и пробыл в том хлеву весь остаток ночи, до света.
Следующей ночью он опять навещал клячу раз шесть. Бегал на заброшенное колхозное гумно и нашел там ржаные охвостья; бегал на батарейную кухню за кипятком, потом что-то замешивал и запаривал в ведре.
Кляча совсем отвыкла от пойла, так что ее нужно было заново приучать пить, как новорожденного жеребенка.
Наутро Дегтярев вывел клячу во двор. Он решил отвести ее к ветеринару.
Появление ковыляющей клячи, с коротким, по-немецки остриженным хвостом, вызвало шумное оживление среди артиллеристов. Только что позавтракали, а сейчас курили. Возможность позубоскалить была слишком заманчивой, особенно для Божешнюка. Он считался первым балагуром на батарее, как когда-то в артели маляров.
Кляча, правда, стала тверже держаться на ногах, но по ней можно было изучать анатомию.
— Куда путь держишь, земляк? Не на живодерню, случаем? — спросил Божешнюк с серьезным видом.
Он оставался долговязым, даже когда сидел на снарядном ящике.
Сразу откликнулось несколько голосов:
— Знаменитое тягло! Главное — имя ей придумать настоящее.
— Стрела — одно названье ей.
— Не забудь ей подковы отодрать, когда преставится.
— Пуля — тоже подойдет.
— Еще лучше — Маркиза, — вмешался Божешнюк. — Все хорошо, прекрасная маркиза!
— Или Молния, на крайний случай.
— А вот мы ее на пансион определим, эту Молнию, — сказал Дегтярев с деланной веселостью, и на его белесом рябом лице появилось подобие улыбки.
Он остановился с клячей посреди двора и провел ладонью по стертой холке, но кляча осталась безучастной к ласке и даже не подняла головы. И такая мученическая покорность, такое страдание были в ее потухших глазах, отливающих фиолетовым, что Дегтярев не удивился бы, увидев, что она плачет.
Словно лошадь просила: «Ну оставьте меня в покое! Вы же видите, что я одной ногой в могиле. Зачем меня еще тащить куда-то? Ничего мне от вас не нужно — ни еды, ни пойла. Только оставьте меня в покое и дайте спокойно умереть!»
Дегтярев натянул повод и принялся ее понукать:
— Но-о, гнедая, не вешай голову, не печаль хозяина! Но-о-о, как тебя? Мо-олния!
Но лошадь, потерявшая свое старое имя и окрещенная заново, не трогалась с места.
— Двигатель, прости господи! Одной лошадиной силы не наскребешь… Может, она по-русски не понимает? Так ты этого одра по-немецки пригласи, — посоветовал Божешнюк под общий смех.
Уж после того как кляча заковыляла, низко кланяясь при каждом шаге, и скрылась за воротами, Салбиев примирительно сказал:
— Скотину виноватить нельзя. Всем достается на войне. И нашим и немецким лошадям. Все мучаются.
Заступничество Салбиева было тем удивительно, что в боях он бывал зол как черт, — его злости хватило бы на весь расчет.