— Не твоя специальность, так, что ли? — засмеялся молодой человек, размахивая линейкой перед носом старого профессора.
— В точности так. Не моя специальность. К политике не проявлял никакого интереса. Пожалуй, это недостаток… но…
— Это мы уже слышали. Кончай дурака валять! Будешь признаваться?
— Я все сказал.
— Тогда ложись сюда, на стол. Да поживее!
Старик, замерев, сидел на стуле и не двигался.
— Ложись! Ты, видно, все еще не понял, что со мной шутки плохи. — На лице молодого человека сквозь тонкий слой пудры пробился румянец гнева. — А ну ложись!
И тогда старый профессор медленно взобрался на письменный стол. Лег так, как, ему казалось, ложатся провинившиеся ребятишки в школе, только брюки спускать не стал. Ведь он даже в бытность свою школяром не видел экзекуции. У них, в сельской школе, была очень добрая учительница, и он лишь понаслышке знал, что учителя наказывают детей розгами. Он лег, как, по его представлениям, следовало ложиться в таких случаях, и закрыл глаза руками.
— Умеешь писать?
Андриан, уткнувшись ничком, молча качнул головой.
Упругая линейка резко просвистела в воздухе и опустилась — уже ребром.
— Будешь писать? — линейка просвистела второй раз.
— Умеешь писать? — тот же свист в третий раз.
— Будешь писать? Умеешь писать? Будешь писать? Умеешь писать?
Слезы на глазах старого профессора высохли. Он почувствовал в себе силу, зная, что не станет оговаривать самого себя, не станет клеветать на других. Теперь ему не было нужды закрывать глаза руками.
И вот, лежа на столе под ударами, сыплющимися на спину и затылок, он вдруг увидел возле самой головы объемистую пепельницу, полную окурков. Иные папиросы были выкурены лишь наполовину, другие и вовсе чуть ли не целые.
Источавший парфюмерные запахи молодой человек с синевато-серым лицом нервно работал линейкой, а раскрасневшийся от волнения старик, на голове которого после стрижки наголо едва начала пробиваться седина, осторожно шевельнул рукой. Затем естественным неторопливым движением, словно он всю жизнь только этим и занимался, профессор Андриан протянул руку к пепельнице. Чуть выждал, затем запустил туда пальцы и выгреб окурки.
— Умеешь писать? Будешь писать? Умеешь писать? Будешь писать?
Старый профессор медленно подтянул к себе полную горсть и сунул окурки в нагрудный карман пиджака, который портные называют кармашком для сигары, а иные щеголи украшают цветным шелковым платочком. В тот карман, где он несколько десятилетий носил свое любимое вечное перо фирмы «Ватерман» вплоть до того момента, когда при обыске перед баней у него не отобрали это с точки зрения тюремных правил во многих отношениях опасное орудие. Снабженная золотым пером, ручка представляла собой ценность; будучи письменной принадлежностью, подлежала особому запрету, а в качестве металлического предмета могла быть использована при подкопе стены или для повреждения оконной решетки, равно как орудие самоубийства, а стало быть, как вспомогательное средство при побеге любого рода…
Ударов он почти не ощущал, но слезть со стола без посторонней помощи не смог. Молодой человек звонком вызвал конвойного, и тот ухватил профессора под мышки.
— И меня мучаете, и себе вредите, — устало проговорил молодой человек. — Рекомендую одуматься к нашей следующей встрече.
Когда Андриан вернулся в камеру, сотоварищи без лишних слов высвободили ему целую койку, хотя к этому моменту там спали четверо. Старосте достаточно было, не отрываясь от шахмат, лишь бросить взгляд, чтобы убедиться: привычная процедура проходит как надо, безо всякого приказного вмешательства.
Старый профессор, скрипя зубами от боли, перевернулся на живот и с полчаса неподвижно пролежал в этой позе. Затем сделал матросу знак подойти.
Здоровяк матрос наклонился к Андриану, подставив ухо к его губам.
— В нагрудном кармане… — проговорил Андриан.
Матрос не мог взять в толк, чего старик хочет.
— Достаньте у меня из кармана и раздайте остальным.
Матрос выгреб из кармана лежащего ничком старика обгорелые, раздавленные окурки и просыпавшийся табак весь до остатней крохи. Затем, простерев свою широкую ладонь, показал окружающим подарок.
Настала тишина. Расходясь волнами, она захватывала все более широкие круги, пока не проникла в самые отдаленные уголки камеры. Тишина была столь полной и абсолютной, что встревожила расхаживающего взад-вперед по коридору тюремного надзирателя. Он подскочил к камере и прижался глазом к круглому отверстию в двери… Но через отверстие, во всех тюрьмах мира именуемое «иудиным оком», надзиратель не увидел ничего из ряда вон выходящего. Сто семьдесят четыре арестанта никуда не сбежали и даже не померли. Просто умолкли. Этот непрестанно галдящий, шумливый, не способный утихнуть ни от каких угроз и принуждения неугомонный люд погрузился в благоговейное молчание.
Но лишь на минуту. В следующий момент они снова шумели, смеялись, ссорились из-за какого-то очередного дележа. Коридорный успокоился и продолжил свой привычный обход.
Старый профессор проспал два-три часа; если лежать без движения, то боли не чувствуешь. Когда он проснулся, инженер — специалист по исчислению вероятностей присел на край койки.
— С обеда осталось немного баланды, — предложил он.
— Спасибо. Есть совсем не хочется.
— Понятно. Зато водой с сахаром я вас напою и даже спрашивать не стану, хочется вам или нет.
Профессор маленькими глотками с удовольствием прихлебывал подслащенную воду.
— Говорить вам не трудно?
— Ничуть.
— Тогда расскажите, что было на допросе. Насколько я могу судить, проходил он довольно бурно. В чем вас обвиняют?
— Во время одного из заседаний я заявил, что не в моей компетенции определять, кто является вождем человечества.
— Разумеется, вы отрицали.
— Отчего же? Я вполне мог сказать это. Не помню, где и когда, но вполне мог высказаться в таком духе. Без всякой, знаете ли, задней мысли. Просто чтобы отвязаться от излишних вопросов. Я всегда отговаривался такой фразой, чтобы меня оставили в покое.
— Ай-ай-ай, профессор! А еще распинались, будто ни в чем не виноваты. Да это бесспорный десятый пункт — контрреволюционная агитация. Вы — поразительнейшее исключение на общем фоне, поскольку единственный из всех действительно изрекли нечто предосудительное. Уж какие тут люди с прошлым попадаются, но и тех ни в чем уличить не удается, разве что оклеветать, будто бы они бог весть что говорили. Ну, да это сущий пустяк: максимум десять лет и отбывание срока не в самом худшем месте. Хотя трудно предсказывать заранее. Может, отделаетесь пятью годами… Значит, вы чистосердечно признались. Что ж, самая разумная форма поведения: чем скорее избавиться от допросов, тем лучше. Стену лбом не прошибешь…
— На допросе я заявил: вполне возможно, что я и говорил нечто подобное.
— Ну и молодцом! Легкая уступка во имя главного: Советский Союз и дело социализма превыше всего. Так что вы избрали неплохой выход… Но тогда… чем это объясняется? — он указал на спину профессора.
— Видите ли, этот молодой человек потребовал, чтобы я назвал сообщников. «Сообщники»! Неслыханно!
— Ага, значит, участие в преступной организации! Тогда, конечно, речь зашла и о вредительстве. Шпионаж и террор тоже по вашей части, не так ли?
— Он велел мне все изложить в письменном виде.
— Понятно. Расхождение во взглядах, — он снова указал на спину профессора, — произошло на этой почве.
— По-моему, не составляет труда вычислить это, — с досадой произнес Андриан.
— Вот тут вы ошибаетесь, профессор. Есть люди, которые считают упорство, отрицание вины излишним…
— Излишним?
— Вот именно. Некоторые полагают, что проще назвать какое-нибудь имя… скажем, человека, о котором наверняка известно, что он и без того уже здесь, а может, еще в прошлом году…
— Почему я должен клеветать на других? Ведь тем самым возводишь поклеп и на самого себя!
— Если бы знать, что есть хоть какой-то смысл в подобной защите… Если бы была уверенность, что во всем этом кроется какое-то рациональное зерно… Но здесь и следа нет логики или здравого смысла. И я ставлю вопрос так: разве не преступление жертвовать собою, придерживаясь разумных и нравственных норм, которые в данных условиях недействительны?
— Советуете мне не останавливаться перед оговором?
— Нет! Ведь и сам я пока еще не принял окончательного решения. Я «признался», к примеру, что получил таинственное письмо. Это очень понравилось молодому человеку. Тогда я «признался», что подал оговоренный в письме знак, означающий мое согласие. Это также понравилось следователю. Теперь остается лишь один спорный момент, благодаря которому я все еще считаюсь «подследственным». Я утверждаю, что не успел получить сигнал к началу деятельности, поскольку «бдительность следственных органов», то бишь мой арест лишил неизвестных злоумышленников такой возможности. Это выражение: «бдительность следственных органов» — также очень пришлось юноше по сердцу. Зато ему не нравится, что та же самая бдительность помешала мне завербовать других участников организации. На этом пункте мы пока что застряли. Но, глядишь, и удастся выкарабкаться.
— Вас не расстреляют?
— Думаю, что нет. Я рассчитываю лет на десять — пятнадцать.
— Это называется «выкарабкаться»?
— Конечно! Почки не отобьют, и на том спасибо. А дальше, поживем — увидим… Dum spiro, spero — пока дышу, надеюсь! Если мне не изменяет память, это сказал Декарт — великий математик, не чета нам с вами. Отчего бы, профессор, и вам не попытаться изобрести конструкцию вроде моей? Можете вообще повторить все слово в слово, да и дело с концом… Они сами не принимают всерьез подобные признания.
— Вряд ли я прибегну к подобной конструкции. Но во всяком случае, благодарю за совет… Проясните мне, пожалуйста, вот какой вопрос. Вы однажды упомянули, что в нашей камере немало старых партийцев. Как они относятся ко всему происходящему и к этим так называемым «признаниям»?