Аллочка не очень любила распространяться о своих лагерных приключениях, но обо многом можно судить по ее песням. Особо запомнилась мне песня о маленьком бревенчатом домике и о девчонке с Ангары.
«Не стежками, не дорожками,
Вышел навстречу ты,
Маленький домик бревенчатый
С двумя око-о-шк-ами!»
Ах, не в моих скромных силах передать завораживающий ритм этой песни, где «маленький домик бревенчатый» повторяет судьбу самой Аллочки. Вот он, «связанный, как наказанный», сброшен с кручи на плот, чьей-то рукой направленный «в речной водоворот». «Рядом с тайгой непролазною» плывет он с верховий Ангары, с теплого зеленого юга, где шумят и качаются деревья, вдаль, на север, в пустынное мертвое царство вечной мерзлоты:
С прощальною песней дальнею
На запад ушли поля,
И показалась печальная
Игарская земля.
Я тоже подплывала к Игарской земле с юга и видела ясно - никаких уходящих на запад полей там, среди тайги непролазной, не было и быть не могло. Поля эти остались далеко позади, в другой жизни, которой Аллочку лишили, «меж платанов, в тихом сумраке аллей».
Мне довелось побывать в Игарке не в роли подневольного ЗэКа, а в привольном качестве туристки. Меня доставил в порт Игарка красивый белый пароход, где пассажиры в купальных костюмах целый полярный день прохлаждались в шезлонгах на продуваемой легким ветерком палубе, а к обеду наряжались в лучшие одежки и отправлялись есть поданную на красивых белых тарелках свеже-поджаренную только что выловленную рыбу-чавычу. Только редким счастливцам удается попробовать эту необычайного вкуса рыбу , которую невозможно транспортировать – она такая нежная, что портится даже от прикосновения, не то что от перевозки. И все же мне редко приходилось чувствовать себя погруженной в такое море печали, в какое загнала меня и моих спутников Игарская земля.
У Аллочки не было там моих привиллегий – белым пароходом ей служила вонючая баржа, белой тарелкой – жестяная миска, а короткий полярный день стремительно превращался в бесконечную полярную ночь. И нигде, ни в какой книге Бытия, не было записано, сколько ей здесь суждено пробыть и суждено ли ей когда-нибудь вернуться в нормальную человеческую жизнь. Но на то она и была античная богиня, чтобы бросать вызов судьбе – она не хотела допустить гибели бревенчатого домика, насильственно пригнанного на далекий север и предательски покинутого на болотистом берегу Енисея. Выждав пару секунд после печального аккорда, она с силой ударяла по струнам, и голос ее взмывал к потолку:
Заброшенный, как подкошенный,
До вешней стоял поры,
Весною пришла с матросами
Девчонка с Ангары!»
Девчонка с Ангары тоже, конечно была Аллочка, уже научившаяся к тому времени заговаривать кровь и ожоги, снимать сглаз и зубную боль, привораживать и отвораживать, отводить злую волю и подправлять будущее. И готовая прийти куда угодно на барже, «с матросами» – можно представить себе, что это значило в тех условиях!
«И целовалась с матросами
Девчока с ангары!»
Она пела эту песню через много лет в Москве, и завораживала своим пением старых и молодых. В небольшую комнатку на Кадашевской набережной, где висел на стене чудом сохранившийся Аллочкин портрет двадцатых годов, по вечерам битком набивался народ - друзья, друзья друзей, случайные знакомые, случайные знакомые случайных знакомых. Аллочка пела, а мы подпевали, кто хорошо, кто похуже, но все одинаково вдохновенно. И даже я, хоть душу мне жгло воспоминание о том, как в седьмом классе, когда я так же вдохновенно выводила вслед за другими девочками мелодию популярного тогда «Заветного камня», меня очень обидно попросили замолчать и не нарушать слаженной стройности хора.
В доме у Аллочки никого не просили замолчать – там всегда были рады гостям. Не все песни у нее были грустные, нет – не так, у нее не было грустных песен, просто она умело строила драматургию каждой песни так, чтобы из противоборства разных начал рождался живой, увлекательный текст, порой трогательный, порой смешной.
Этот, например, о любви:
«Рельсы, рельсы, бесконечные рельсы,
Это мысли твои и надежды мои,
Рельсы, рельсы, это дальние рейсы,
Это рядом бегущие две колеи,
Неразлучные две колеи!»
А этот – о прогрессе:
«Все стало на места, но нет былой программы,
И музыка не та, и женщины не дамы,
Не знаю, в том повинны Москва или Париж,
Но даму от мужчины не сразу отличишь.
Идут – кто в шортах, кто в брюках зимних,
А кто в курортных – невыразимых,
В рубашках, в тельняшках,
А кто – в подтяжках и в галифе.
Так выпьем же, так выпьем же за братьев Монгольфье,
За славных авиаторов, отважных Монгольфье,
А кто не пьет, а кто не пьет,
Тому мы скажем «Фе!
Мы скажем «Фе»!
Процесс над Юликом старики вынесли стойко, но Ларкины эскапады , завершавшиеся то тюрьмой, то ссылкой, были для них тяжкими ударами. Однако друзья их не забывали – в их гостеприимном доме и без Ларки было по-прежнему людно, кажется, даже более людно, чем раньше. Я не исключаю, что среди гостей нередко попадались и стукачи, но ведь от них все равно некуда было деваться.
Иногда мы не пели, а слушали чтение чьих-нибудь стихов или прозы. И мне приходилось там читать – и стихи, и переводы, и пьесы, к счастью, я писала тогда одноактные. И.А. тоже не отставал от других: взбодренный обстановкой литературного салона, он неожиданно начал писать – причем не какие-нибудь рассказики, а большие романы. Его роман «Наседка» из лагерной жизни был первой книгой, вышедшей в свет в нашем израильском издательстве «Москва-Иерусалим».
Со смертью их обоих – а они, как в сказке, жили долго и умерли почти в один день, - у меня связана какая-то жуткая, мистическая история.
Где-то в сентябре 1990 года мы получили письмо от И.А., в котором он сообщал печальную новость: Аллочка поскользнулась, упала и сломала шейку бедра. Поскольку за это ее навечно уложили в постель, он просил прислать ему посылку с израильскими супами в пакетах, - в Москве тогда было голодно, а старики всегда жили только на свою скудную пенсию. Я собрала эту посылку очень старательно и любовно, так, чтобы в минимальный вес втиснуть максимальное количество продуктов. Помнится, тогда в России были какие-то ограничения, позволявшие считать посылку, не превышающую определенного веса, бандеролью, а за бандероль там не надо было платить пошлину.
Достигнув совершенства, я побежала на почту и отправила эту бандероль – а не посылку! Месяца через два я получила извещение о том, что бандероль вернулась в связи с отсутствием адресата. В тот же день пришло письмо от Аллочки, сообщавшей, что Иосиф Аронович скоропостижно скончался, и Ларке посылку не выдают, потому что он не оставил ей доверенности. Не могу ли я переадресовать посылку поскорей, - ей, Аллочке, уже недолго осталось жить и очень бы хотелось полакомиться легендарными израильскими супами.
Я переадресовала эту злосчастную бандероль, но опоздала – к тому времени, как она дошла до Москвы, Аллочка тоже умерла! Это случилось в студеный декабрьский день, так хорошо описанный ею в песне Андерсен»:
Столбы гудели, как моторы,
От стужи ежились дома,
И сквозь опущенные шторы
Вползала в комнату зима,
Вползала в комнату зима,
Вползала в комнату зима!
Я надеюсь, что Аллочка и Иосиф встретились ТАМ, как она предсказала в своей песне:
И тут увидели деревья,
Как пробираясь между стен,
Навстречу Снежной Королеве
Идет с улыбкой Андерсен,
Идет с улыбкой Андерсен!
Ан-дер-сен!
И Снежная Королева, была конечно же, Аллочка!
Таня и Маргарита
В доме у Туси, жены подпольного советского миллионера, я впервые увидела дочку Маргариты Алигер, Таню Макарову, с которой уже встречалась на страницах знаменитой поэмы ее матери «Зоя». В одной из глав своей поэмы Маргариты Алигер удивляется мистическому совпадению имен. Почему, спрашивает поэтесса, зверски замученная немцами партизанка сомнительных достоинств – впрочем, в год написания поэмы несомненных, - назвала себя «именем ребенка моего»? И продолжает «Стала ты под пыткою Татьяной…»
Таня Макарова стала Татьяной не под пыткой, она законно получила свое имя от родителей. Но все же и я усматриваю некую мистическую связь в совпадении имен любимой дочери и любимой героини Маргариты Алигер – ведь имя для дочери поэтесса выбрала до того, как Зоя под пыткой назвала себя Таней. А Таню в героини она выбрала по собственной воле, - уж не зачарованная ли тем, что несчастная девчонка перед смертью из множества возможных женских имен выбрала себе имя ее дочери?
Мне иногда кажется, что этим выбором мать-поэтесса определила судьбу своей дочери, а судьба той обернулась очень печальной. Когда я впервые увидела Таню Макарову за чайным столом у Туси, я была потрясена ее удивительной, неправдоподобной красотой. Она была такая прекрасная, такая тоненькая и прозрачная, что казалась видением, сошедшим со старинной персидской миниатюры, но так и оставшимся в двухмерном пространстве. А кроме того, она была мертвецки пьяна. Я не думаю, что ей было тогда больше двадцати лет, но бросалось в глаза, что это состояние ей привычно, как вторая кожа. Не знаю, может быть, беда была в том, что первая кожа у нее была слишком тонкой, но глаза ее никак не могли сфокусироваться на какой-нибудь одной точке, а беспомощно метались по комнате в безнадежной попытке зацепиться за что-нибудь прочное.
Когда мы уходили, сын Туси Вика вызвался отвезти ее домой на такси, и попросил Сашу помочь ему дотащить ее до машины. По дороге она крепко обхватила Сашину шею руками и начала, рыдая, умолять его: «Не надо! Ну, пожалуйста, не надо!». Похоже, было, что некоторые ее друзья охотно пользовались ее бессознательным состоянием, когда такая возможность им предоставлялась. И мне стало жалко Танину мать, которая была любимой поэтессой моей юности.