Незаконная комета. Варлам Шаламов: опыт медленного чтения — страница 34 из 66

Расстояние же между этими точками измеряется продолжительностью маршрута и зависит преимущественно от степени истощенности путешественника и от его способности воспринимать время.

Сами объекты, составляющие лагерь, практически не обладают постоянными свойствами, которые могли бы послужить якорем для читателя или даже рассказчика.

В рассказе «Заговор юристов» персонаж, привезенный на «Серпантинную», убежден, что вот здесь-то его и ждет смерть: «Это была „Серпантинная“ – знаменитая следственная тюрьма Колымы, где столько людей погибло…» (1: 194). Однако страшная следственная тюрьма оказывается всего лишь очередной остановкой на пути следования – такой же, как Хаттынах или обладающий и вовсе безобидной репутацией поселок Ягодный. Более того, в финале долгое путешествие вдоль колымской магистрали становится как бы и «небывшим», недействительным, ибо с арестом ретивого следователя Реброва дело о «заговоре юристов» прекращается и рассказчика немедленно «выпускают» «на пересылку, на транзитку», т. е. возвращают в «исходное положение». Маршрут обнуляется.

В «Колымских рассказах» попасть из точки А в точку Б, которая не-А, удается далеко не всегда – идет ли речь о добре или о худе. При этом то исходное положение, куда возвращают рассказчика, практически заведомо столь же смертоносно. Золотой забой убивает в несколько недель, но для доходяги уже не имеет значения, куда его отправят – на прииск, на сельскохозяйственные работы в совхоз или даже на легкую работу: вязать метлы или собирать стланик, источник витамина С, – сам по себе он умрет в любом случае, с разницей в месяц-два. Разницей немаловажной для него самого, но непригодной для того, чтобы надежно отличить один лагерный объект от другого.

Да, внутри лагерной системы многие свойства нормального пространства инвертированы. Например, как ни тяжела, как ни мучительна, как ни опасна работа зимой в шахте, когда температура на нижних горизонтах достигает минус 20, ее не сравнить с работой на поверхности, где температура за счет охлаждения ветром могла быть и вдвое, и втрое ниже (см. рассказ «Май»). Однако при прочих равных на конечном результате эта разница все равно не сказывается.

Собственно, действующее лицо «Колымских рассказов» фактически всегда находится в одном и том же месте – в состоянии умирания, на пренебрежимом расстоянии от смерти. Периодически это расстояние сокращается до нуля.

Единственным системным исключением из этого правила в «Колымских рассказах» является больница – место, где можно если не вылечиться, то хотя бы немного поесть, немного отдохнуть, избавиться от вшей, поспать в относительном тепле. Но и у больниц нет отчетливого географического положения, а одна из них по прихоти колымской ономастики носит название «Левый берег», то бишь, как было неоднократно замечено, располагается как бы по ту сторону, в царстве мертвых.

Собственно, Л. Тимофеев называет все пространство «Колымских рассказов» «могильным» (Тимофеев 1991: 185–186); того же мнения придерживается Мирослав Заградка: «Какое-то безвременье, могильная неподвижность в закрытом мире – это хронотопос шаламовской прозы» (Заградка 1991: 18) – и эта характеристика совершенно не вызывает удивления.

Итак, пространство «Колымских рассказов» полностью замкнуто на себя, дискретно, однородно и однородно убийственно – и по существу своему является царством отделенных друг от друга и позабывших себя мертвых, неспособных вернуться к живой жизни. И сообщение это передается многократно, на всех уровнях, апеллируя к любому возможному читательскому знанию, ко всем подвернувшимся культурным кодам[103].

Когда в рассказе «Дождь» Шаламов описывает работу под бесконечным мелким колымским дождем, он, как обычно, точно воспроизводит конкретный опыт горных работ, помноженный на конкретные свойства местности, и одновременно цитирует «Божественную комедию», совмещая третий круг ада – тот, «где дождь струится», – с шестым, где в ямах лежат еретики:

Серый каменный берег, серые горы, серый дождь, серое небо, люди в серой рваной одежде – все было очень мягкое, очень согласное друг с другом. Все было какой-то единой цветовой гармонией – дьявольской гармонией. (1: 69)

И мы стояли молча, по пояс в земле, в каменных ямах, длинной вереницей шурфов растягиваясь по берегу высохшего ручья. (1: 67)

Если у кого-либо возникнут сомнения, что связь тут прямая, напомним, что один из персонажей, агроном Розовский, именно в этих ямах делает открытие вполне еретического свойства: «Слушайте! Я долго думал! И понял, что смысла жизни нет… Нет» (1: 69).

Заметим, что ручей, вдоль которого располагаются ямы с заключенными, – высохший, мертвый; вода, заливающая всю прочую часть повествования, не может его наполнить.

Уже процитированный персонаж-священник жалуется, что у него не получается определить, где восток (поскольку солнце всходит и заходит за одну и ту же сопку), а восток ему нужен, чтобы правильно отслужить литургию… Но литургию он отслужить не может – небо закрыто. Впрочем, он хотя бы видит солнце два часа в день. Прочим повезло меньше:

Мы видели на черном небе маленькую светло-серую луну, окруженную радужным нимбом, зажигавшимся в большие морозы. Солнце мы не видели вовсе… Где находится солнце, мы определяли по догадке – ни света, ни тепла не было от него. (1: 130).

Это вполне бытовое описание небесных явлений Колымы выглядит не менее естественно и на метафорическом уровне, ибо «Как день – живым, так и ночь отведена мертвым» (Thietmar of Merseburg 2001: 77; перевод мой. – Е. М.), и нет ничего странного в том, что мертвые не могут видеть солнца.

Когда разрушаются и исчезают вещи, а машины, призванные облегчить человеческий труд, становятся орудиями многократного убийства, или ломаются по причине несовместимости с окружающей средой, или бездействуют, потому что никто не знает, как ими пользоваться; когда самым сложным механизмом, работающим в этих условиях, оказывается древнеегипетский ворот, – это тоже естественно и не удивительно: кто слышал о технике, способной работать по ту сторону Стикса? Кто кладет в могилу тонометр системы Рива-Роччи и ожидает, что этим прибором там будут измерять кровяное давление? И у кого, собственно, предполагается его измерять?

Фактически пространство «Колымских рассказов» существует как пространство «той стороны» – иногда с точностью до учебников. В каких-то случаях это обстоятельство едва ли не прямо обыгрывается автором; так, например, в рассказе «Почерк» заключенного с говорящей фамилией Крист вызывают ночью «за конбазу», к следователю, чей домик, естественно, стоит вне поселка, за краем даже лагерного жилья. Заключенный идет – и вдруг замечает под ногами кусочек обледеневшей корки репы. Кто-то, кто прошел здесь до него, на ходу чистил репу и бросал драгоценные, налитые витаминами корки на землю. По этим следам мальчика-с-пальчик Крист, тщательно подбирая и съедая драгоценные корки – и, естественно, уничтожая чужие вешки, – дойдет до жилища следователя, где следователь оценит его писарский почерк и предложит работу переписчика. У следователя – цинга, потому что репу свою он ест неправильно, навыворот, выбрасывая самое ценное. Витамины достались Кристу.

Крист начинает писать – естественно, по ночам – «родному» времени оперчасти. Он пишет, а ситуация в лагере ухудшается: появляется конвой, непосильной становится работа, люди начинают исчезать – их вызывают на какие-то таинственные «этапы»; приходит голод (оказывается, то состояние, в котором человек с наслаждением ест корки от репы, – это еще не голод). Наконец, следователь в череде обрабатываемых документов видит папку, где значатся имя и отчество Криста. И, подумав, бросает ее в огонь со словами: «Шаблон. Не понимают, что делают, не интересуются» (1: 437). Иными словами, он оказывается классическим пропповским дарителем, бабой-ягой или смертью, у которой Крист тяжелым безупречным и без-жалобным трудом выслужил – жизнь. Сам же следователь, естественно, был впоследствии расстрелян – ведь еще в начале рассказа Крист съел корочки репы, которыми была размечена обратная дорога.

Это саркастическая интерпретация волшебной сказки[104]: службу свою персонаж сослужил, составляя идеальным почерком расстрельные списки, облегчая работу убийцам. И, как обычно, это одновременно и дотошное отражение реальных обстоятельств зимы 1937/1938 годов[105], и портрет «природы» лагерной реальности, которая выпадает из человеческих категорий при малейшей попытке описать ее связно, образовать из нее сюжет.

Зато она полностью отвечает представлению обитателей Средневековья об устройстве, вернее, о неустройстве потустороннего мира. Если взять «отчеты» средневековых грешников и праведников, в видениях своих побывавших в аду, совпадения будут едва ли не дословными.

…Идея целостности пространства загробного мира отсутствует и в нем [в «Видении Тнугдала»]. …Ад, как и рай, – не более чем совокупность разобщенных мест (гор, долин, болот, ям, строений и т. п.); их разделяют невыясненные пустоты, скачкообразно преодолеваемые в повествовании. …Тот свет, собственно, не есть единое пространство, он дискретен так же, как дискретно пространство мифологического мира. (Гуревич 1981: 219)

Соответственно, ближайшим «родственником» Шаламова в области философии пространства будет не «Земля Санникова» и уж тем более не «Архипелаг ГУЛАГ», а скорее «Роза Мира» Даниила Андреева – в части, посвященной мирам посмертия.

И – как в «Розе мира» – ключевым географическим параметром окажется состояние персонажа, встроенного в этот пейзаж.

С учетом этого обстоятельства уже неудивительно, что в «Колымских рассказах» границы потустороннего лагерного мира не совпадают с зоной административной ответственности Севвостлага – как в пространстве, так и во времени.