Незаконная комета. Варлам Шаламов: опыт медленного чтения — страница 36 из 66

Впрочем, читатель к этому времени уже знает, что точно так же – ударит мороз, сократится пайка, изменится работа – все достигнутое может обвалиться внутрь и уйти обратной спиралью к состоянию до первой фразы рассказа, до черты, где организм еще условно жив, но вести повествование уже некому, – или за эту черту.

Плотность повествования, объем информации на единицу текста поражают воображение, и потому достаточно легко не заметить один небольшой информационный пакет, который в рассказе явным образом отсутствует: дату. Время действия «Сентенции» из самого рассказа не восстанавливается. Возможно, дело в том, что персонаж вместе со всем прочим утратил счет времени? Нет – он может сказать: «Я позавидовал мертвым своим товарищам – людям, которые погибли в тридцать восьмом году» (1: 402), – но как далеко отстоит от него тридцать восьмой год, остается неизвестным.

В пределах цикла «Левый берег», в который входит рассказ, год тоже невычисляем – за отсутствием маркеров.

А между тем эта важная дата, дата временного воскресения, определяется точно.

Великий и страшный 1939 год был для Варлама Шаламова счастливым. В декабре 1938-го Шаламова выдернули с прииска «Партизан» на следствие по так называемому делу юристов. Ничего, кроме расстрела, дело не обещало, но дальше вмешалась обычная лагерная случайность: был арестован инициатор процесса, и всех подследственных выпустили на магаданскую пересылку. В Магадане – другая случайность – гуляла эпидемия тифа, а потому «з/к з/к»[110] не разослали сразу по управлениям, а задержали в карантине. Удача большая – заключенных в карантине, конечно, гоняли на работу, но работа эта не была сама по себе убийственной. Еще их кормили и периодически мыли, и эта передышка, продолжавшаяся до апреля 1939-го, вероятнее всего, спасла Шаламову жизнь. А весной – случайность третья, решающая и самая волшебная: по запоздалому распределению он попал не на страшное, смертельное золото и даже не на уголь, а в геологоразведку на Черное озеро, где, ввиду полного физического истощения и мягкости геологических нравов, работал сначала кипятильщиком, а потом помощником топографа, т. е. оказался в той самой ситуации, которая и описана в «Сентенции».

Надо отметить, что на то, что в 1930-е называли материалом, год также оказался щедрым. Рассказы «Тифозный карантин», «Хлеб», «Детские картинки», «Эсперантист» (из которого читатель узнает, при каких именно обстоятельствах рассказчик потерял драгоценное место в геологоразведке и оказался в угледобывающем лагере, где его сразу приставили к «египетскому» конному вороту вместо лошади), «Апостол Павел», «Богданов», «Триангуляция III класса», «Сука Тамара», «Иван Богданов» и уже упомянутая «Сентенция» – все это урожай 1939 года, собранный, конечно, много позже, в 1950-х и 1960-х.

Собственно, сюжеты и обстоятельства 1939-го в «Колымских рассказах» всплывают постоянно. А вот сам 1939 год как дата если и заметен, то отсутствием. Как в «Сентенции».

И если – опять-таки как в «Сентенции» – 1937-й, погибельный, или не менее погибельный 1938-й постоянно упоминаются, в том числе и персонажами («Обратите внимание – никто вас не бьет, как в тридцать восьмом году. Никакого давления» – 1: 347), то 1939 год во всем корпусе «Колымских рассказов» на пространстве пяти сборников поименован – прямо и косвенно – в общей сложности десять раз.

Более того, при анализе корпуса создается впечатление, что именно эту дату почему-то не получается воспринять непосредственно, а можно только восстановить постфактум, по вешкам и приметам – извне, из иной ситуации. В самом 1939-м как бы невозможно, не получается знать, что сейчас – тридцать девятый.

Это потом, сделавшись дневальным химического кабинета, учащимся привилегированных фельдшерских курсов, фельдшером или даже писателем, рассказчик сумеет припомнить, с кем и как мыл пол в 1939-м на магаданской пересылке или работал на Черном озере. Сам же обитатель карантина и реечник геологоразведки, кем бы он ни был, существует словно бы не в 1939-м календарном году, а в каком-то другом месте – или времени.

Где?

2

Если мы несколько расширим поле исследования, то обнаружим, что для советской лагерной литературы рассказ о лагере – и, собственно, сам лагерь, – кажется, начинаются не с пространства, а с надлежащим образом организованного времени.

Году в тысяча девятьсот сорок девятом напали мы с друзьями на примечательную заметку в журнале «Природа» Академии Наук. Писалось там мелкими буквами, что на реке Колыме во время раскопок была как-то обнаружена подземная линза льда – замерзший древний поток, и в нем – замерзшие же представители ископаемой (несколько десятков тысячелетий назад) фауны. Рыбы ли, тритоны ли эти сохранились настолько свежими, свидетельствовал ученый корреспондент, что присутствующие, расколов лед, тут же охотно съели их. (1: 7)

Тридцать седьмой год начался, по сути дела, с конца 1934-го. Точнее, с первого декабря 1934-го. (Гинзбург 1991: 8)

Я родился в городе Воронеже 1 января 1930 года. (Жигулин 1996: 5)

Список этот – Солженицын, Гинзбург, Жигулин – можно продолжать просто по алфавиту. Г, «Горбатов»: «В один из весенних дней 1937 года, развернув газету, я прочитал, что органы государственной безопасности „вскрыли военно-фашистский заговор“» (Горбатов 1989: 116). З, «Заболоцкий»: «Это случилось в Ленинграде 19 марта 1938 г. Секретарь Ленинградского отделения Союза писателей Мирошниченко вызвал меня в союз по срочному делу» (Заболоцкий 1995: 389). Ч, «Четвериков»: «Я пишу эти строки 12 апреля 1979 года…» (Четвериков 1991: 20).

Прозаики, поэты, мемуаристы и случайные прохожие, говоря о лагере как явлении, первым делом выстраивали временну́ю последовательность, подправляли по мере необходимости официальную – и неофициальную – хронологию. И утверждали: так было. Именно тогда, в эти календарные сроки.

Парадоксальным (и естественным) образом включение лагерного – чудовищного, неправильного и недолжного – опыта в общее течение биографии и истории воспринималось как восстановление связи и связности времен.

Но у этого восстановления имелось три – большей частью непреднамеренных – грамматических последствия:

1. Лагерь оказывается целиком и полностью отнесен к прошедшему времени. Солженицын даже вынес срок жизни своего «героя», «Архипелага ГУЛАГ», – «1918–1956» – в заглавие книги. У лагеря в этих текстах есть дата рождения и дата смерти. Для аудитории он – прошлое.

2. Лагерь как историческое событие и даже как историческое лицо, наделенное именем и фамилией, не подразумевает вопросов «с чем мы имеем дело?», «как этот объект оказался посреди нашей географии?», «как мы оказались здесь и кто мы такие, что мы оказались здесь?» – ибо в разнообразных идеологических парадигмах на все эти вопросы уже даны всевозможные ответы, и читатель выбирает из них в соответствии со своим представлением об общей истории страны.

3. Обращение к прошлому на биографическом уровне, сам жанр рассказа, повести, «художественного исследования», мемуара или псевдомемуара по определению подразумевали, что рассказываемая история закончена и обладает не только фабулой, но и сюжетом, т. е. предлагает аудитории освоенный автором смысл. Читатель исходит из того, что выживший по определению знает, что и зачем он пишет. Он ждет – истории.

Таким образом, помещая лагеря в контекст исторического времени, авторы достаточно жестко задают и границы возможного разговора, и формат этого разговора, подразумевающий конечность, сюжетность и опосредованность. Лагерь здесь может быть только конкретно-историческим явлением.

Ну а если из хронологии этого явления вдруг выпадает дата, значит, либо этого периода не было в авторском опыте, либо подвела память, либо автор так или иначе ангажирован и его этот год и происходящее в нем так или иначе не устраивают.

3

Можно ли применить эту логику к «Колымским рассказам»? Как и из чего сделано Шаламовым время лагеря?

Как мы уже говорили, рассказ «На представку», фактически открывающий сборник, начинается словами «Играли в карты у коногона Наумова» – неоднократно всеми упомянутым и исследованным парафразом зачина «Пиковой дамы»: «Играли в карты у конногвардейца Нарумова»[111].

Для нас, однако, важно, что в числе прочих решаемых задач эта издевательская цитата устанавливает отношения «Колымских рассказов» с историей и культурой. Только это отношения не связи и связности, а конфликта и разрыва. То, что в классической литературе, в культурной традиции (а в среднем лагерная литература апеллировала именно к ней) заполняло нишу ужасного, с ситуацией, где человека убивают потому, что понадобившийся для расчета при карточной игре свитер проще снять с мертвого, чем с живого, не соотносится вовсе. Какая, право, готика, какие, право, привидения.

Что не менее важно, внутри текста «На представку» этот разрыв, этот конфликт не могли быть осознанны никем, включая рассказчика. Последний вполне способен подробно и вдумчиво описывать подробности колымского быта и этикета блатных, но слишком голоден и слишком не хочет возвращаться в замерзший барак, чтобы делать выводы из собственных наблюдений, даже если речь идет о жизни и смерти (в том числе и его собственных жизни и смерти).

Как следствие, все заключения о том, насколько реальность рассказа «На представку» отделена от обстоятельств «Пиковой дамы» (и насколько в этой ситуации необходим новый отсчет), приходится делать уже читателю – и самостоятельно. Таким образом, характерная для лагерной литературы модель взаимодействия с текстом, где все смыслы в теории производит автор, развернута на 180 градусов.

Однако чтобы читатель мог сделать этот вывод, кто-то – уже не персонажи, не рассказчик, а автор «Колымских рассказов» – должен предварительно поставить перед ним вопрос. Чтобы читатель мог осознать дистанцию до «Пиковой дамы», «Пиковую даму» необходимо ввести в барак коногонов. Чтобы связь времен видимым образом порвалась, она должна в каком-то виде наличествовать.