В рассказе «Воскрешение лиственницы», давшем имя циклу, рассказчик напишет:
Зрелость даурской лиственницы – триста лет. Триста лет! Лиственница, чья ветка, веточка дышала на московском столе, – ровесница Натальи Шереметевой-Долгоруковой и может напомнить о ее горестной судьбе… (2: 278)
Эти триста лет, срок зрелости даурской лиственницы, временное расстояние от Шаламова до Натальи Шереметевой, уже встречались на страницах «Колымских рассказов». Это те самые триста годовых колец пня, послужившего подставкой для патефона в финале «Сентенции» – «заведенный на все свои триста кругов, как тугая пружина, закрученная на целых триста лет» (1: 406). И за эти триста лет, заключает Шаламов, «ничего не изменилось в России – ни судьбы, ни человеческая злоба, ни равнодушие» (2: 278).
В рамках образной и философской системы рассказов лагерь не был построен советской властью, не возник из ниоткуда и не разверзся внезапно – он был здесь всегда, и вовсе не как политическое явление. Он с неизбежностью проступает на стыке физических обстоятельств и человеческой природы всюду, где эти обстоятельства и эта природа будут предоставлены друг другу достаточно долго – как это вышло волей Севвостлага на Колыме или волей Анны Иоанновны в Березове. Достаточно долго – это, например, две недели.
С чем же связано тогда неупоминание 1939 года – что за состояние, что за категорию нежизни обозначает эта дата?
Отличался ли для самого Шаламова 1939-й от прочих колымских лет? Существовал ли отдельно? Можно сказать с уверенностью: да, отличался, существовал. Вот, например, что пишет Шаламов Солженицыну в ноябре 1964 года о свежеопубликованных мемуарах А. Горбатова («Новый мир», 1964, № 3–5):
Горбатов – порядочный человек. Он не хочет забыть и скрывать своего ужаса перед тем, что он встретил на прииске «Мальдяк»… Посчитав все сроки, Вы увидите, что Горбатов пробыл на «Мальдяке» всего две-три недели, самое большее полтора месяца, и был выброшен из забоя навечно как человеческий шлак. А ведь это был 1939 год, когда волна террора уже спала, спадала. (6: 307)
Характерно, что историки Колымы и Дальстроя разделяют эту оценку: к началу 1939-го волна политического террора, волна расстрелов действительно спала. А вот террор производственный никуда не исчез. Собственно, именно тогда он и был поставлен на порядок дня и введен в систему (Бацаев 2002: 92). Это в 1939-м были ликвидированы созданные Э. П. Берзиным[115] колонии – поселки свободного проживания для заключенных, а их обитатели возвращены за проволоку (Там же: 94). Это в 1939-м была отменена система условно-досрочного освобождения, а основным стимулом «для повышения производительности труда» были признаны «снабжение и питание»[116]. Это в 1939-м массово восстанавливаются вышки и заграждения и переводятся на усиленный лагерный режим все заключенные, не выполняющие 100 % дневной выработки. Это летом 1939-го «всех отказчиков от работы и злостно не выполняющих нормы работы заключенных было приказано перевести на штрафное питание» (Зеляк 2004: 65), а на всех приисках создавались карцеры для отказчиков и нарушителей дисциплины, где дневная пайка состояла из 400 граммов хлеба и кипятка (естественно, эти 400 граммов существовали в основном на бумаге). Это в 1939-м лагерное начальство систематически получало выговоры с занесением за «неполное выставление рабочей силы на основное производство» (Там же: 66), а восемь таких начальников были арестованы в административном порядке: довольно несложно представить себе, как эти меры отразились на состоянии заключенных. Списочный состав рабочей силы тех самых страшных горных управлений увеличился с 55 362 до 86 799 человек – при плановой цифре в 61 617 человек (Бацаев 2002: 59). Перевыполнили.
Но одновременно прибыли свежие пополнения с материка, а в связи с этим отпала необходимость в постоянных 14–16-часовых сверхурочных работах, были восстановлены выходные, заключенных начали периодически подкармливать в интересах выполнения плана. Появилась какая-то инфраструктура, отсутствовавшая годом раньше. И колымская смертность, в 1938-м достигшая почти 12 %, опускается до 7,5 % – цифры тоже уничтожающей, но уже свидетельствующей не об интенсивном массовом заморе, а о постепенном медленном вымирании, не противоречащем в этом виде нуждам горной промышленности (Кокурин, Моруков 2005: 536–537).
Нам кажется, что эта административно-бытовая картина в сочетании с уже описанной поэтикой времени в «Колымских рассказах» и представлением Шаламова о природе лагеря позволяет объяснить, почему 1939 год сделался отчасти фигурой умолчания.
В пределах шаламовской поэтики 1939 год занял место образцового лагерного года, эталона, «точки зеро». Времени, когда колымская лагерная система уже сложилась во всем своем производственном великолепии, не смущаемом торжествующей бесхозяйственностью, «смертными вихрями» и политическим ражем 1937-го и 1938-го. Это место среды, той воды, которую неспособна заметить или назвать по имени лагерная рыба, того состояния, чьи параметры можно опознать только в сравнении.
Среды, в которой, если повезет, можно даже прожить подольше, если не попасть в горное управление, если работа окажется посильной. Среды, где голод недостаточно силен, чтобы убивать быстро…
Но при этом «благополучный» рассказчик, счастливо застрявший в тифозном карантине, будет видеть во сне хлеб, хлеб и хлеб, а ребенок, живущий рядом с лагерем, ничего не запомнит и не сможет нарисовать о своей жизни, «кроме желтых домов, колючей проволоки, вышек, овчарок, конвоиров с автоматами и синего, синего неба» (1: 108).
Среды, в которой можно при невероятной удаче и таком же упорстве вернуть себе слово «сентенция» – до первого похолодания или доноса.
1938-й в «Колымских рассказах» легко датируем и отличим – по расстрелам и исчезновениям, внезапному голоду, тифу, зимней жизни в палатках, 16-часовому рабочему дню, рукам работяг, мгновенно согнувшимся и окаменевшим по форме рабочего инструмента. По тому обстоятельству, что к окончанию любой размещенной в этом году истории рассказчик, фокус непрямого повествования, его сосед или сосед соседа – в общем, кто-нибудь – будет с вероятностью мертв. С не меньшей вероятностью – мертвы будут они все.
Военные годы узнаются по американскому ленд-лизовскому хлебу, эпидемии лагерных процессов, массовому битью – много есть в «Колымских рассказах» примет времени, сцепленных с датами; различают их «з/к з/к», начнет различать и читатель.
Но чтобы сказать: «Это было в 1939-м» – нужно переменить состояние, выйти из среды, встать вовне и сверху: фельдшером, писателем, обитателем исторического времени. Посмотреть на тонкую корку льда, отделяющую некое подобие жизни от безвременья, одинакового для з/к Андреева и Натальи Шереметевой, для всех представителей нашего биологического вида, и сказать: «Это тридцать девятый. Идеальный лагерь. Вот он, оказывается, был какой».
Впервые: Шаги/Steps, 2015. Вып. 3. Т. 1. С. 28–43
Kahneman 2011 – Kahneman D. Thinking fast and slow. New York: Farrar, Strauss and Giroux, 2011.
Redelmeier, Kahneman 1996 – Redelmeier D. A., Kahneman D. Patients’ memories of painful medical treatments: Real-time and retrospective evaluations of two minimally invasive procedures // Pain. Vol. 66. 1996. № 1. Р. 3–8.
Toker 2015 – Toker L. Rereading Varlam Shalamov’s «June» and «May»: Four kinds of knowledge // (Hi)stories of the Gulag / Ed. by F. Fischer von Weikersthal, K. Thaidigsmann. Heildelberg: Universitätsverlag Winter (forthcoming).
Бацаев 2002 – Бацаев И. Д. Особенности промышленного освоения северо-востока России в период массовых политических репрессий (1932–1953). Дальстрой. Магадан: СВКНИИ ДВО РАН, 2002.
Гинзбург 1991 – Гинзбург Е. Крутой маршрут. М., 1991.
Горбатов 1989 – Горбатов А. В. Годы и войны. М., 1989.
Жигулин 1996 – Жигулин А. В. Черные камни. Урановая удочка. М., 1996.
Заболоцкий 1995 – Заболоцкий Н. А. Огонь, мерцающий в сосуде…: Стихотворения и поэмы. Переводы. Письма и статьи. Жизнеописание. Воспоминания современников. Анализ творчества. Сборник / Сост., жизнеописание и примеч. Н. Н. Заболоцкого. М., 1995.
Зеляк 2004 – Зеляк В. Г. Пять металлов Дальстроя: история горнодобывающей промышленности Северо-Востока в 30-х – 50-х гг. ХХ в. Магадан, 2004.
Кокурин, Моруков 2005 – Сталинские стройки ГУЛАГа. 1930–1953 / Сост. А. И. Кокурин, Ю. Н. Моруков. М., 2005.
Лотман 1994 – Лотман Ю. М. Беседы о русской культуре. Быт и традиции русского дворянства (XVIII – начало XIX века). СПб., 1994.
Солженицын 2006 – Солженицын А. И. Архипелаг ГУЛАГ (1918–1956): Опыт художественного исследования: В 2 т. Екатеринбург, 2006.
Тимофеев 1991 – Тимофеев Л. Поэтика лагерной прозы: первое чтение «Колымских рассказов» В. Шаламова // Октябрь. 1991. № 3. С. 182–195.
Четвериков 1991 – Четвериков Б. Д. Всего бывало на веку. Л., 1991.
Не отражается и не отбрасывает тени: «закрытое» общество и лагерная литература
В 1964 году Владимир Лакшин в статье «Иван Денисович, его друзья и недруги» вспоминал, что он, московский студент, делал в январе 1951-го – том самом месяце, когда происходит действие повести Солженицына. И задавался вопросами:
Но как же я не знал об Иване Шухове? Как мог не чувствовать, что вот в это тихое морозное утро его вместе с тысячами других выводят под конвоем с собаками за ворота лагеря в снежное поле – к объекту? Как мог жить я тогда так мирно и самодовольно? (Лакшин 2004: 40)
Интересны эти вопросы прежде всего тем, что были вообще заданы. Ибо существование Шухова и подобных ему было, казалось бы, вполне однозначно дано в ощущениях.