Незаконная комета. Варлам Шаламов: опыт медленного чтения — страница 47 из 66

То есть как пользователя, информанта, носителя языка. Источник сведений. Писателя. Но не как собеседника.

Однако нам кажется, что основа этой невстречи лежит все же в области поэтики.

В том самом письме Шрейдеру, с которого мы начали этот разговор, Шаламов пишет:

Во вторую половину XIX века в русской литературе укрепляется антипушкинский нравоучительный описательный роман, который умер на наших с Вами глазах. …Однако пока не будет осужден самый принцип описательности, нравоучения − литературных побед нет. (6: 538)

Как мы уже писали, в свое время эта конструкция вызвала недоумение исследователей: каким образом у Шаламова описательность и нравоучительность оказались так жестко связаны между собой… собственно, тождественны?[162]

Нам представляется, что для Шаламова эту связь обеспечивал взгляд сверху. Если некая ситуация описывается, а не происходит (причем не происходит с кем-то конкретным, здесь и сейчас, с этим читателем, например), то значит, где-то в измеримо далекой точке (вычисляемой по полю зрения, по его охвату) находится тот глаз, который видит описываемое – и, по определению, оценивает. Потому что со своей – в буквальном смысле – точки зрения знает о ситуации все. В том числе и то, что́ есть истина. И транслирует это знание читателю.

Нам также представляется, что именно поэтому Шаламов усмотрел в формулировке «обработка сознания» нечто для себя крайне оскорбительное: с его точки зрения, русская литература весь последний век занималась именно этим – попытками обработать сознание.

А Шаламов хотел иного. Он стремился провоцировать, генерировать опыт. Создать ситуацию, когда читатель и материал, читатель и язык будут вынуждены взаимодействовать непосредственно. Сделать так, чтобы писатель стал для аудитории документом. Вещью.

А у такого подхода, у жесткой ориентации на внутренний опыт читателя – и только, и исключительно на него – есть, как нам представляется, серьезное методологическое последствие. «Колымские рассказы» – это текст, на который очень сложно посмотреть извне. Потому что он не создан для того, чтобы на него смотрели извне.

В значительной степени он задуман и существует как переживание, а не как артефакт. Что резко увеличивает его художественное воздействие, но мешает увидеть за ним целенаправленную деятельность и теоретическую мысль. В том числе и самому автору.

Ибо з/к Инжектору, также по определению, трудно рассмотреть карьер вокруг себя, ту мерзлоту, которую он греет, и то место, которое он занимает в этой картине.


Kulikowska 2014 – Kulikowska M. «Утрачена связь времен, связь культур…» – память об Осипе Мандельштаме в жизни и творчестве Варлама Шаламова // Acta Humana. (1/2014). № 5. С. 83–100.

Апанович 1997 – Апанович Ф. О семантических функциях интертекстуальных связей в «Колымских рассказах» Варлама Шаламова // IV Международные Шаламовские чтения. Москва, 18–19 июня 1997 г. Тезисы докладов и сообщений. М., 1997. С. 40–52.

Гиндин 1976 – Гиндин С. Послесловие к статье В. Т. Шаламова «Звуковой повтор – поиск смысла (заметки о стиховой гармонии)» // Семиотика и информатика. 1976. Вып. 7. М., 1976. С. 148–151.

Жолковский 1968 – Жолковский А. К. Deus ex machina // Труды по знаковым системам. Тарту, 1968. Вып. III. С. 146–155.

Лотман 1994 – Лотман Ю. М. Беседы о русской культуре. Быт и традиции русского дворянства (XVIII – начало XIX века). СПб., 1994.

Лотман 2010 – Лотман Ю. М. Семиосфера. СПб., 2010.

Неклюдов 2013 – Неклюдов С. Ю. Варлам Тихонович Шаламов. 1950–1960 годы // Варлам Шаламов в контексте мировой литературы и советской истории. Сборник статей / Сост. и ред. С. М. Соловьев. М., 2013. С. 17–22.

Михеев 2011 – Михеев М. Ю. О «новой прозе» Варлама Шаламова // Вопросы литературы. 2011. № 4. С. 183–214.

Тищенко 2012 – Тищенко Н. В. Интерпретация тюремной субкультуры в отечественной художественной культуре. Саратов, 2012.

Тынянов 1956 – Тынянов Ю. Н. Избранные произведения. М., 1956.

Успенский 1994 – Успенский Б. А. Социальная жизнь русских фамилий // Успенский Б. А. Избранные труды. Т. II. М., 1994.

Глава IV. «Сквозь темное стекло»: «Колымские рассказы» в контексте лагерной и нелагерной литературы

Достоевский и Шаламов: Орфей и Плутон

В рассказе Варлама Шаламова «Надгробное слово» двое политзаключенных грузят камни в грабарку на колымском золотом руднике и попутно сравнивают свою судьбу с судьбой декабристов, сосланных на сибирские рудники более века назад.

Я рассказал Федяхину об уроке, который давался декабристам в Нерчинске, – по «Запискам Марии Волконской» – три пуда руды на человека.

– А сколько, Василий Петрович, весит наша норма? – спросил Федяхин.

Я подсчитал – 800 пудов примерно.

– Вот, Василий Петрович, как нормы-то выросли… (1: 413)

Если бы требовалось найти одну цитату, которая описывала бы отношения Шаламова и Достоевского во всем их многообразии, то пришлось бы выбрать эту, хотя имя Достоевского здесь даже не упоминается.

И все же именно она педантично фиксирует природу дистанции между «Записками из Мертвого дома», «Преступлением и наказанием», «Братьями Карамазовыми» и «Колымскими рассказами».

Производственные нормы, видите ли, выросли в 266,666666666 (6) раза.

Это радикальное смещение границ человеческого опыта и задает те рамки, в которых Шаламов рассматривает философские концепции и творческую палитру Достоевского.

Как нам представляется, весь объем связей между Шаламовым и Достоевским не может быть даже обозначен в пределах одной работы. Соответственно, наша задача – выделить ряд перспективных аспектов проблемы и, возможно, произвести разметку, облегчающую дальнейшее их изучение.

С самого начала Шаламов в «Колымских рассказах» ставит перед собой две очень серьезные задачи: создание, во-первых, всеобъемлющей литературной репрезентации реальности лагерей, а во-вторых, «новой прозы», текста-посредника, способного проецировать авторский опыт на сознание читателя, наделяя литературный текст той плотностью, той интенсивностью восприятия, которая доселе была привилегией первой реальности.

В рамках классической литературы обе эти задачи по определению не имеют решения.

Иосиф Бродский однажды заметил, что истинным свидетелем смерти может быть только мертвец. Следовательно, любая информация, любое свидетельство о смерти либо неистинны, либо неполны, потому что повествование с необходимостью заканчивается до того, как прекратилась жизнь. Более того, даже если бы существовал способ описать смерть с точки зрения того, кто ее непосредственно пережил, это описание не удалось бы дешифровать, поскольку у рассказчика и его все еще живых адресатов не осталось общего языка, общих ориентиров.

Как следствие, смерть – это опыт, который не может быть полностью разделен с кем бы то ни было или даже хотя бы относительно корректно описан.

Если это верно для обычной, бытовой, индивидуальной смерти, это должно быть вдвойне справедливым для уничтожения и распада, происходивших в лагере, где заключенные (по крайней мере с точки зрения Шаламова) оказывались полностью отсоединены от человечества и человеческого задолго до наступления физической смерти. Чтобы воспроизвести предмет изображения – лагерную вселенную, Шаламову пришлось найти способ превратить язык бездны в язык живых, настроить трансляционный протокол, который будет работать внутри самого текста, делая его двуязычным по существу своему.

Вторая задача – создать прозу, которая будет восприниматься, переживаться как документ, как личный первичный опыт, – едва ли не превосходит первую по сложности. Чтобы воспроизвести сенсорную нагрузку, сравнимую с той, которую аудитория получает от окружающей ее реальной жизни, Шаламову пришлось добиваться необычайной семантической плотности. Однако такой текст по определению не может быть носителем сообщения, ибо в тот момент, когда «соляной раствор» семантического объема достигает точки насыщения, связи и ассоциации в нем начинают формироваться спонтанно – и контролировать процесс на этой стадии неспособны ни автор, ни адресат.

Таким образом, выбранная Шаламовым тема и заявленный им литературный подход сами по себе являлись для него очень серьезными препятствиями.

При этом он не плыл в неизведанных водах.

В русской культуре существовала уже определенная традиция изучения границ человеческой души и границ текста. Создавая свою «новую прозу», Шаламов не мог игнорировать эту традицию.

Собственно, «новая проза» по определению вынужденно состоит в отношениях со «старой». Как следствие, Шаламову пришлось определить свою позицию и по отношению к самому влиятельному голосу этой традиции – Федору Михайловичу Достоевскому. Автор, который поставил поколения читателей лицом к лицу с адом кромешным повседневной жизни, не мог не оказать влияние на другого автора, который писал о повседневной жизни ада.

Записные книжки Шаламова свидетельствуют, что Достоевский был для него предметом особого интереса. Единственным сравнимым для Шаламова по значимости культурным феноменом был Борис Пастернак. Шаламов был прекрасно знаком как с подробностями биографии Достоевского[163], так и с параметрами его прозы и считал Достоевского не «классикой», а чрезвычайно актуальным современным писателем: «Достоевский – писатель двух мировых войн и революций» (5: 326). Кроме того, есть некоторые указания на то, что он воспринимал Достоевского как осязаемую социальную силу, способную формировать и первую реальность:

Как знать, может быть, Достоевский сдержал революцию мировую своим «Преступлением и наказанием», «Бесами», «Братьями Карамазовыми», «Записками из подполья», своей писател