Незаконная комета. Варлам Шаламов: опыт медленного чтения — страница 50 из 66

Достоевский пытался снять с человеческой души все слои защиты, чтобы понять ее природу.

Шаламов пришел к выводу, что без этих слоев защиты душа не может существовать. В пределах «Колымских рассказов» душа не бессмертна, на самом деле она разваливается первой и когда умирает, то умирает безвозвратно («в прежнюю свою душу мы и не рассчитывали вернуться» (2: 124)).

Достоевский хотел, чтобы человека судили по его идеалам. Шаламов именно так и поступает. Он берет идеалы Достоевского и демонтирует их один за другим, демонстрируя неспособность устоять перед лагерем. Для Шаламова все отсылки к «природе» человека имеют отрицательную ценность – в связи с тем неоспоримым фактом, что «человеческий мозг не может работать на морозе» (1: 556).

Если мы проанализируем поэтику «Колымских рассказов» по этим базовым параметрам, мы увидим, что Шаламов, используя впечатляющий набор приемов из арсенала Достоевского, отвергает, деконструирует, опровергает те идеи, что лежат за ними.

Зачем? Рассматривая связи между поэтикой прозы Достоевского и «Колымских рассказов» на макроуровне, мы можем заметить некоторую разницу в ориентации. Текст Достоевского стремится к небесам. Текст Шаламова также растет вверх, от минусовой отметки, от лагерной породы. Эта разница между «к» и «от», на наш взгляд, очень точно описывает положение дел: Достоевский стремится воплотить идеал; Шаламов стремится вбить в свою аудиторию базовые, неразменные параметры человеческой природы – как он ее видит.

Несмотря на все внешнее сходство, «Колымские рассказы» не являются частью традиции мениппеи. Мениппея подвергала людей и идеи испытаниям в попытках найти ответ на «последние вопросы». Достоевскому нужны неопределенность и полифония, чтобы предоставить героям выбор.

Шаламову нет нужды создавать полигон. Он у него уже есть. Ему незачем проводить испытания – об этом куда надежнее него позаботилась система, десятилетиями испытывавшая миллионы людей на уничтожение. Задача Шаламова, таким образом, отличается от задачи Достоевского. Достоевский искал ответы. Шаламов знал, что нашел их.

Это старый конфликт Христа и истины. Шаламов предъявляет горький счет не только Достоевскому, но и русской гуманистической литературе в целом. «Девятнадцатый век боялся заглядывать в те провалы, бездны, пустоты, которые все открылись двадцатому столетию» (4: 99). Он обвиняет Толстого и Достоевского в том, что они проповедовали миф о человеческой природе, миф, благодаря которому слишком много людей искали опоры там, где ее не было и быть не могло. По Шаламову, слепая вера во врожденные человеческие добродетели, мессианская идея о переходе на более высокий план бытия посредством страдания (воистину «Кто был ничем, тот станет всем»), стремление антропоморфизировать, гармонизовать историю и отношение к злу как к социальному феномену переходного периода, явлению, которое исчезнет при свете – той или иной – истины, были отравленным даром, кукушкиным яйцом, которое русская гуманистическая традиция подложила ХХ веку. Шаламов полагал, что полное пренебрежение к человеческой жизни и самоидентификации непосредственно связано с идеей человеческого апофеоза и ожиданием возвышенной судьбы, взращенными XIX веком.

Мир Достоевского, где Петр Верховенский являл собою наихудшее мыслимое зло и где даже сам дьявол жаждал человечности, был, по мнению Шаламова, неотъемлемой частью этого мифа.

«В наши дни Достоевский не повторил бы фразу о народе-богоносце» (5: 159), написал Шаламов, зная, что эта фраза Достоевского – или скорее одна из ее интерпретаций – определила (в числе прочего) и его личную судьбу. Он считал, что в сильно изменившемся современном мире после «Хиросимы, после самообслуживания в Освенциме и Серпантинной на Колыме, после войн и революций…» (5: 157) измениться должна и сама природа литературы[180].

Он думал, что литература не может позволить себе оставаться прежней, цена ошибки слишком высока. Он полагал, что обязанность писателя – сделаться Плутоном. Литература должна стать жизнью. По Шаламову, это единственный шанс сохранить способность производить гармонию – и при этом избежать ловушки того, что позднее получило название «the grand narrative». Шаламов стремился опровергнуть, стереть все, что не имеет опоры в человеческой природе, потому что в противном случае никто и никогда не научится строить на той вечной мерзлоте, что лежит на глубине 15 сантиметров в каждой или почти каждой человеческой душе. Не научится жить в мире-который-есть.

Достоевский и Шаламов столкнулись с очень похожими философскими и художественными проблемами. Но Шаламов не смог принять не только ответы Достоевского, но даже его вопросы.

Слишком, увы, выросли нормы с 1849 года.


Впервые: The Dostoevsky Journal: An Independent Review. Vol. I. Idyllwild, CA, 2000. P. 147–157

Nilsson 1970 – Nilsson N. A. Dostoevskij and the Language of Suspence // Scando-Slavica. 1970. № 16. Р. 33–45.

Terras 1969 – Terras V. The Young Dostoevsky (1846–1849). A critical study. Paris: The Hague, 1969.

Toker 1989 – Toker L. Stories from Kolyma: The Sense of History // Hebrew University Studies in Literature and the Arts. 1989. № 17. Р. 188–220.

Toker 1994 – Toker L. Documentary Prose and the Role of the Reader: Some Stories of Varlam Shalamov // Commitment in Reflection / Ed. L. Toker. New York, 1994. Р. 169–194.

Апенченко 2017 – Интервью с Юрием Сергеевичем Апенченко: «Урок литературы от Шаламова в 1954 году» // Шаламовский сборник. Вологда; Новосибирск, 2017. Вып. 5. С. 204–213.

Бахтин 2000 – Бахтин М. М. Проблемы творчества Достоевского // Бахтин М. М. Собрание сочинений: В 2 т. М., 2000. Т. 2. С. 5–175.

Волкова 1997 – Волкова Е. Эстетический феномен Варлама Шаламова // Международные Шаламовские чтения. Доклады и сообщения. М., 1997. С. 7–22.

Золотоносов 1994 – Золотоносов М. Последствия Шаламова // Шаламовский сборник. Вологда, 1994. Вып. 1. С. 176–182.

Синявский 1994 – Синявский А. Срез материала // Шаламовский сборник. Вологда, 1994. Вып. 1. С. 224–229.

Тимофеев 1991 – Тимофеев Л. Поэтика лагерной прозы // Октябрь. 1991. № 3. С. 182–195.

Топоров 1995 – Топоров В. Миф. Ритуал. Образ. Символ: Исследования в области мифопоэтического. Избранное. М., 1995.

Кот, бегущий между Солженицыным и Шаламовым

Когда «Один день Ивана Денисовича» вышел в «Новом мире», Варлам Шаламов послал Александру Солженицыну очень теплое, восхищенное письмо. Он писал о художественном совершенстве повести, о достоверности, о точном проникновении в психологию персонажей. Смущали его только некоторые не совпадавшие с его собственным опытом частные подробности лагерного быта. Например, Шаламову было непонятно, зачем Шухову ложка – ведь суп и каша такой консистенции, что можно пить через борт. Или… около санчасти ходит кот – тоже невероятно для настоящего лагеря: кота давно бы съели (6: 278).

Действительно, в «Колымских рассказах» самого Шаламова больничная кошка дважды кончает свои дни в супе.

В нервном отделении блатари поймали кошку, убили и сварили, угостив Флеминга как дежурного фельдшера… Флеминг съел мясо и ничего не сказал о кошке. Это была кошка из хирургического отделения. (1: 387)

Ни уголовники, ни уж тем более фельдшер в больнице не голодали. Но память о прошлом голоде, замечает Шаламов, была слишком сильна, чтобы позволить нескольким килограммам мяса ежедневно проходить мимо.

Иван Денисович Шухов тоже несет в себе память прошлого голода. Однако даже в его чрезвычайно практическом, поглощенном постоянной мыслью о еде сознании кот – это все же аппарат для ловли мышей, а не доступный источник калорий. То же самое, вероятно, относится и ко всем шуховским товарищам по несчастью – вплоть до шакала Фетюкова, в противном случае больничный кот погиб бы задолго до начала повести.

Такого рода расхождения можно объяснять тем обстоятельством, что Шаламов был много больше Солженицына предрасположен к гиньолю и куда меньше него склонен доверять роду человеческому (или тем фактом, что у Шаламова в бытность его фельдшером лагерной больницы действительно съели приписанную к отделению кошку). Куда интереснее другое: в письме Солженицыну Шаламов пишет, что присутствие кота невероятно для настоящего лагеря. Таким образом, с точки зрения Шаламова, лагерь «Одного дня Ивана Денисовича» не является настоящим.

Вердикт этот выглядит по меньшей мере странно. Описанный в повести каторжный лагерь существовал в действительности; Солженицын провел в нем три года, работая – как и Иван Денисович – в бригаде каменщиков. Большая часть персонажей списана с реальных лиц и наделена подлинными биографиями и лагерными «делами».

Самое простое объяснение: для Шаламова, с его семнадцатилетним сроком и опытом работы «на золоте», хождения Ивана Денисовича по мукам – это не квинтэссенция лагеря, а, по меткому выражению Ахматовой, «бой бабочек». Однако в этом случае Шаламов вряд ли стал бы восхищаться «глубиной, тонкостью и верностью» солженицынского текста.

Так что же в «Одном дне Ивана Денисовича» заставило Шаламова назвать изображенный там лагерь «ненастоящим»?

Для чистоты эксперимента я предлагаю вынести за скобки все внелитературные обстоятельства и рассматривать соотношение «Одного дня…» с реальностью, основываясь исключительно на самом тексте и авторских комментариях к нему.

В своем интервью для Би-би-си Солженицын рассказывал, как он решил написать «Один день Ивана Денисовича»: «Я в 50-м году, в какой-то долгий лагерный зимний день таскал носилки с напарником и подумал: как описать всю нашу лагерную жизнь? По сути, достаточно описать один всего день в подробностях, в мельчайших подробностях, притом день самого простого работяги, и тут отразится вся наша жизнь» (Солженицын 1983: 155).

Отсюда видно, что Солженицын поставил себе традиционную задачу реализма: воспроизвести некое явление (както лагерную жизнь во всей ее полноте), изобразив типический характер – обыкновенного работягу – в типических обстоятельствах обычного дня.