Незаконная комета. Варлам Шаламов: опыт медленного чтения — страница 60 из 66

Ловчило, любитель сладкой жизни, ни за кого никогда не вступающийся, лебезящий перед начальством, приземленный практик, не понимающий стихов и стремления к справедливости. Все в Павле Петровиче ущербно и скверно – и даже вроде бы любимого Гумилева Миллер цитирует с ошибками. Да и как инженер он более не заслуживает уважения: «власть оставила ему строить уборные на восемь очков в лагерной зоне». (4: 189)

На этих саркастических уборных позволим себе остановиться. Чуть дальше рассказчик процитирует Миллера, радостно сообщающего, что он добился, чтобы лагерные уборные строились на двенадцать мест. «Чтобы не теснились». Миллер, точно так же как и рассказчик сидевший в тюрьме и ходивший по этапам, запомнил очереди на оправку и все, что с ними было связано, и при первой же возможности постарался сделать так, чтобы в его «хозяйстве» заключенные с этим бедствием не сталкивались. Так же, походя, рассказчик упомянет потом спроектированную Миллером большую лагерную баню с горячей водой и асфальтовым полом – надежным, не гниющим, не пачкающимся. Новенькую дезкамеру – бороться с вшами и блохами. Организованное питание. И даже – о, фантастика – выбитые Миллером талоны в столовую для иностранцев, раздававшиеся в виде поощрения.

Потом, много позже, на Колыме, уже фельдшер Шаламов будет на своих лагпунктах ставить дезкамеры улучшенной конструкции (и впоследствии описывать их в «Колымских рассказах»), добиваться, чтобы рабочие получали горячую пищу, и хорошо знать цену мелочам, стоящим между людьми и смертью. Рассказчик «Вишеры» этой цены не знает и не желает знать, «новенький, с иголочки, лагерь» для него – предмет злой иронии.

Для рассказчика немного значит, что Миллер – проворачивающий махинации в интересах Березниковского комбината – не крадет и не берет взяток. Точно так же, как сам рассказчик.

И замеченным, но как бы не осмысленным останется еще одно, куда более важное обстоятельство.

В какой-то момент над головами персонажей сталкиваются могучие лагерные силы: на чекиста Стукова и инженера Миллера заводят дело, а их ближайших сотрудников, включая рассказчика, арестовывают, чтобы добыть из них показания на начальство. В случае рассказчика – без успеха. И вот на одном из допросов следователь – вероятно, принадлежавший к партии Стукова – оставляет рассказчика в кабинете одного. На час. Вместе с горой бумаг, при ближайшем рассмотрении оказавшихся доносами «секретных сотрудников».

Я, конечно, сразу понял, в чем дело, и познакомился со списком сексотов основательно. Это был поразительный случай доносительства абсолютно всех. Там не было только моей информации. Не было видно почерка Миллера – начальника производственного отдела – и пьянчужки Павлика Кузнецова. (4: 208)

Оказывается, неприятный, неискренний человек, ловчила Миллер был одним из двух – кроме рассказчика – людей в управлении, который не состоял в отношениях с оперчастью и не писал доносов. Может быть, он не помогал другим людям[203]. Но не доносил. Не сотрудничал. Не пытался выиграть за счет других – даже там, где это делали почти все, не почитая того за грех.

Что думал об этом твердокаменном обывателе автор «Колымских рассказов», в общем известно. В рассказе «Житие инженера Кипреева» друг, человек, которого рассказчик безмерно уважает, задаст ему вопрос: «Сколько встречал ты хороших людей в жизни? Настоящих, которым хотелось бы подражать, служить?» И получит ответ: «Сейчас вспомню: инженер-вредитель Миллер и еще человек пять» (1: 159). Из них только Миллер будет назван по имени.

Что думает рассказчик «Вишеры»? Рассказчик «Вишеры» с удовольствием опишет, как уже после освобождения, по завершении своей лагерной эволюции привез Миллеру из Москвы его любимый костюм и наблюдал, как счастливый Миллер открывает чемодан, как вырывается из-под крышки облако моли. Родственники забыли положить нафталин, костюм погиб безвозвратно. «Павел Петрович был угнетен. Разбитая, развеянная мечта. Приходилось снова облачаться в соловецкую униформу» (4: 205). Забавно, не правда ли? Истинный урок вещистам.

Так какова же цена взрослению рассказчика?

На этой стадии мы можем сделать вывод. Перед нами вовсе не роман воспитания. В том, что касается героя, перед нами очень тщательно выстроенный роман невоспитания. Или антироман воспитания. Лагерный опыт и в этом – вегетарианском – формате оказался отрицательным. Человека, способного на фоне голодающей Чердыни считать великим преступлением манеру вешать на политических заключенных уголовный ярлык; готового выступать свидетелем только в отношении тех преступлений, где его собственная роль не сводилась к унизительному положению бессильного зрителя; способного весело описать победу моли над желанием надеть на себя вещь из прежней жизни и неспособного оценить туалет на двенадцать мест в условиях лагеря, взрослым в этих обстоятельствах назвать затруднительно[204].

А завершает «Вишеру» коротенькое и не имеющее отношения к лагерям любого свойства эссе «Эккерман», начинающееся со слов: «Что такое историческая достоверность? Очевидно, запись по свежим следам» (4: 263).

Эккерман – секретарь Гёте, записывавший беседы с ним. Эккерман для Шаламова – символ двойного искажения, безнадежной потери смысла, ибо сначала Гёте редактирует строй речи и мысли, применяясь к секретарю, а затем уже Эккерман фиксирует услышанное в меру своей несовершенной памяти и своего еще более несовершенного понимания.

Эссе «Эккерман», на наш взгляд, – это ключ к прочтению «антиромана», к осознанию встроенного в текст разрыва между:

а) некоей действительностью Вишеры,

б) тем, что способен был увидеть в лагере рассказчик – такой, каким он был в 1929–1931 годах, и

с) тем, что он, такой, каким он был, со своим тогдашним уровнем понимания, мастерства и вкуса, мог бы записать по свежим следам, если бы сделал это, вернувшись в Москву.

Здесь стоит вспомнить, что к моменту создания «Вишеры» Шаламов был недоволен «Колымскими рассказами», причем именно как художественным произведением. Недоволен он был в первую очередь тем, что они «доступны» читателю. А значит, слишком литературны. Слишком далеко ушли от материала, от непосредственного опыта. От «живой» крови. Слишком велика оказалась дистанция.

В своих воспоминаниях о Колыме Шаламов напишет: «Но мне все же хотелось бы, чтобы правда эта была правдой того самого дня, правдой двадцатилетней давности, а не правдой моего сегодняшнего мироощущения» (4: 443).

В «Вишере», как нам кажется, Шаламов попытался сделать тот самый последний шаг в сторону полной аутентичности – написать вишерские лагеря «правдой того самого дня», глазами и руками именно того человека, который в них побывал – и не успел накопить еще иного опыта. Себя прежнего. Увидеть то, что видел Шаламов образца 1929 года. Не увидеть того, чего тот не заметил бы. Восстановить язык, на котором утонувший в том времени человек описал бы свой лагерь. И этим описанием – приоритетами, отношением, лакунами, – в свою очередь, создать портрет рассказчика.

Нам представляется, что «Вишерский антироман» задумывался как двойное зеркало, где отражаются друг в друге вишерский лагерь и вишерский лагерник. Изнутри. Из прошедшего времени.

Нам также кажется, что Шаламов почти решил эту задачу. Убедительно и точно. С удивительным мастерством.

Как теоретик литературы он выиграл.

И потерпел сокрушительное поражение как художник.

«Вишера» оказалась книгой блеклой и вялой. Внешне несамостоятельной. Не вызывающей желания взаимодействовать с ней. Не провоцирующей полемики. Интересной ровно в той мере, в какой читателю уже любопытен и важен предмет описания – уральские лагеря тридцатых, но не более того. Не оставляющей следа.

Даже не потому, что при всех своих искренности и задоре Шаламов тридцатых был не очень привлекательным собеседником и плохим писателем. Не потому, что автор «Вишеры» в настоящем смотрит на рассказчика «Вишеры» в прошлом в лучшем случае с тяжелой тоской.

А потому, что самодостаточная бинарная повествовательная система из замкнутых друг на друга лагеря и рассказчика, видимых только во взаимном отражении, не позволяет задать координатную сетку и с какой-то минимальной точностью самостоятельно определять расстояния до предметов.

О чем бы ни шла речь, читатель не может понять, что из изображаемого располагается на переднем плане, а что – на периферии, неспособен восстановить масштаб. Герметичный мир антиромана не подсказывает, какие именно подробности, мелочи быта, формулировки, душевные движения, клише и неологизмы, слова и умолчания важны для понимания происходящего, а какие нет. И в какой мере они важны. И в какой момент станут важны.

Чтобы выделить метаязык, чтобы понять, как на самом деле следует читать «Вишеру», о чем эта история, чтобы просто-напросто обнаружить в ней сюжет – историю неразвития и невзросления юного революционера на фоне стремительно коснеющей и костенеющей репрессивной системы, нам потребовалось посмотреть на антироман как бы извне, через оптику «Колымских рассказов», постоянно сопоставляя и сравнивая. Фактически проводя масштабирование вручную. У читателя, как правило, этого аппарата нет. Внутри же антиромана прочесть координаты негде.

Как следствие, единственной точкой опоры, доступной читателю, становится рассказчик. Единственным ракурсом – точка зрения рассказчика, воспроизведенная скудными и ущербными языковыми средствами, доступными ему в то время.

В тот момент, когда читатель совмещается с этой точкой зрения, текст теряет мерность, перестает быть антироманом и становится обычным линейным коммуникативным – а не генеративным – повествованием о цепочке неких происшествий, где читатель всего лишь адресат, а не реконструктор и не соавтор, и работа по производству смысла возложена на рассказчика… который с ней явным и сокрушительным образом не справляется.