Незакрытых дел – нет — страница 11 из 39

ил время в картохранилище с «Капиталом» Маркса и «Улиссом» Джойса. – Ты знаешь, я пиво не люблю, никогда его не пил и ни разу не выкурил ни одной сигареты – ну разве что в шутку. Никогда не понимал, зачем люди курят, в армии я был богатый, потому что продавал все свои пивные и табачные талоны. У меня всегда были деньги, я мог когда угодно поехать в Иерусалим или в Тель-Авив, чтобы повидаться с твоей мамой. Ловишь военный джип и едешь. А мама твоя не всегда бывала дома, так что иной раз приходилось довольствоваться обществом твоего деда.


 В этот момент сынишка чихнул. Папаи, строго посмотрев на него, изрек:

– Приличные люди не кашляют.

Сын так перепугался, что не только слова не решился вымолвить, но и не чихнул ни разу, как ни свербело в носу.

– Кстати, я тебе рассказывал о девушке, которую я однажды посадил к себе на колени – дело было в Иерусалиме, прелестная была девушка, – мы долго целовались, и тут она пернула, и этот перд по всем правилам скатился вниз по моей штанине, до самой ступни, как мраморный шарик, скатился прямо мне в ботинок, и никакой прекрасной девушки вдруг не стало, я уже больше не смог ее поцеловать. Почему? Не знаю. Как бы там ни было, эта нубийская женщина, что у нее были за груди! – огромные, никогда в жизни еще таких не видел, притом что они не висели, нет – твердые груди с коричневыми сосками, губы изнутри розовые, глаза чернее ночи, но когда я увидел, что она вся выбрита, я, в общем, не смог ничего сделать, это, можно сказать, меня убило, такой стыд, это же была королева борделя, я заплатил тройную цену, но не смог с ней, понимаешь? После школы мы, бывало, заходили в бордель в Сатмарнемети[36], мадам обожала мою цветущую рожу, стоило ей меня увидеть, так и норовила больно ущипнуть, в ушах у нее висели крупные золотые кольца, накрашена она была как старая кукла, а однажды завела меня в комнату, где за картиной была дырка в стене, там за полцены можно было подсмотреть, как другие делают. А, и там еще работала сестра одного моего одноклассника, ее мы все попробовали, ради смеха.


 Пиноккио в бежевых коротких штанишках и красной рубашке все еще улыбался мальчику.


 Папаи запел «Goodbye Piccadilly, Fare well Leicester Square» – и даже не так громко, на самом деле просто себе под нос. У него были другие проблемы, сейчас ему было не до Пиноккио. В голове складывались хаотичные планы, мелькали неосуществимые расчеты, ясность и сумятица сменяли друг друга.


 И тут ко всему впридачу сын обозвал его идиотом.

В полшестого утра, до этого проведя в полусне лишь несколько часов, вконец запыхавшийся, весь в поту, Папаи добрался до представительства Венгерского телеграфного агентства, занимавшего крохотную комнатку в третьем этаже офисного здания на Флит-стрит. Чтобы не опоздать, он взял такси, но, к его величайшему изумлению, его противник, доктор Рац – человек почтенных лет, «старый реакционер», как он, не особо вдаваясь в тонкости, называл его в ночных разговорах с женой, – уже сидел там перед телексом; тот даже не взглянул на него, а только пробормотал в его сторону нечто, что при желании можно было принять и за приветствие. Но это было отнюдь не приветствие. Скорее брань. В последний месяц у него рухнуло все, что еще могло рухнуть.


 За полгода до этого их начальник, председатель Венгерского телеграфного агентства товарищ Барч, приехал в Лондон, чтобы после долгой переписки лично разъяснить Папаи, в чем беда с его материалами и почему они по большей части отправляются в мусорную корзину, как только их выплюнет телекс[37]. Телексы стучали в серой бетонной коробке на площади Напхедь, стоявшей как раз напротив квартиры Папаи, нужно было только посмотреть ввысь, – так что пока он там жил, они с этой серой коробкой волком глядели друг на друга, пусть даже прошло уже много лет с тех пор, как его после мучительно долгой череды унижений выперли из агентства.


 Разъяснение было, по существу, официальным смертным приговором. Папаи слушал бесстрастную речь Барча, и ему казалось, что его поставили к стенке.


 С того дня «старый реакционер» – старик с безупречными манерами англосакса, который обретался в Лондоне с двадцатых годов, чувствовал там себя как рыба в воде и печатал в серьезных изданиях серьезные очерки по самым чувствительным вопросам английской внутренней и внешней политики, – разговаривал с Папаи совсем другим тоном. После 1956 года, в период консолидации, Венгерское телеграфное агентство снова привлекло к работе доктора Раца – отчасти чтобы показать миру, что Венгрия открыта для перемен, хотя нейтральный, сдержанный тон доктора Раца и, соответственно, его прогрессивный и профессиональный подход к делу тоже ценились весьма высоко. С тех роковых ноябрьских дней, когда в Лондон приезжал начальник, доктор Барч, доктор Рац прекрасно понимал, какая судьба нависла над «жирным типом», над этим «упертым, тупым и замшелым болваном» (по-английски, нужно отдать должное, это неделями оттачивавшееся тройное определение получилось воистину прекрасным за счет аллитераций: obstinate, obtuse and obsolete moron). Причем доктор Рац всегда добавлял: «И это еще мягко сказано». Он знал, что лондонские деньки его коллеги, которого он, впрочем, никогда не считал настоящим коллегой, сочтены. Он стал вести себя грубо и неучтиво и, как человек благородный, не мог простить Папаи, что ему, такому утонченному английскому джентльмену, приходится кому-то грубить.

Со стороны генерального директора, товарища Барча, потребовался достаточно сложный и тонкий маневр: сам он не был членом партии, но товарищем был, и, никуда не деться, состоял в интимных отношениях с секретными службами, был депутатом марионеточного парламента, а во время оно в качестве члена коллегии присяжных принимал участие в самом одиозном в Восточной Европе показательном процессе – процессе Райка. Он попросту не мог не понимать, кто такой этот Форгач-Папаи; стало быть, рекомендовалась величайшая осторожность. Чтобы устранить его, надо было доказать высшим партийным органам – ибо для назначения всех зарубежных корреспондентов требовалось их одобрение, – что забросить в змеиное гнездо Венгерского телеграфного агентства этого «парашютиста» было серьезной ошибкой с их стороны. В то же время ему нужно было защитить своих подчиненных; будучи, кроме всего прочего, еще и спортсменом – одно время Барч не без успеха занимал должность зампредседателя, а потом и председателя Венгерской футбольной федерации, – он знал, как важно завоевать доверие подчиненных. Значительную часть штата Венгерского телеграфного агентства, естественно, составляли члены партии или беспартийные, но проверенные режимом, благонадежные люди. Требовалось однозначно доказать, почему Папаи непригоден для этой должности. Деловые письма, писавшиеся еще до его приезда в Лондон, – письма, из которых ясно, что они не просто деловые, а прямо-таки мучительные в своей доскональности, и которые мы не будем здесь приводить во всех подробностях, – содержат меткое наблюдение, достойное нашего внимания. Составлять письма так, чтобы в них не к чему было придраться, приходилось еще и для того, чтобы прикрыть ворчащих, непримиримых по отношению к Папаи сотрудников, которые пытались сначала задвинуть его подальше, а потом, когда его назначили корреспондентом в Лондоне, и вовсе от него избавиться. Папаи был лазутчиком, подлежащим уничтожению, партийным ставленником, ненавистным парашютистом, которого нужно сровнять с землей, списать со счетов, сбагрить куда-нибудь на веки вечные. Однако сделать это было не так просто. Наверняка у него были связи. Но Барч нашел его слабое место.


 Генеральный директор обнаружил в корреспонденциях Папаи параноидальную тенденцию любой ценой и в любом месте выискивать заговор. Папаи – и для коммуниста, твердо придерживающегося линии партии, это было, пожалуй, логичным – снова и снова усматривал за каждым событием происки газет, интриги информационных агентств, тайный сговор между вроде бы соперничающими партиями. Соответственно, он создавал новости из того, как делаются новости. Папаи не был наемным писакой – как журналист он, быть может, опередил свое время, привнеся в журналистику постмодернистскую идею саморефлексии, революционное осознание того, что medium is the message[38], однако, с точки зрения Барча, в этих злобных, основанных на смутных догадках (и не без основания отправлявшихся в мусорную корзину) писаниях, по сути, не было никакого содержания, поскольку Папаи пренебрегал священным долгом репортера и ведущего корреспондента, который, по Барчу, состоял в поиске и раскрытии фактов – в идеальном мире, добавим мы, а не в стране (и Барч прекрасно это понимал), где норм, соблюдения которых он, как строгий педель, с таким апломбом требовал от Папаи, на самом деле не существовало. Папаи должен был следовать фактам, сохраняя объективность и беспристрастность, но в то же время от него неизменно ждали идеологически верной трактовки освещаемых событий. В корреспонденциях Папаи нередко фигурировали допущения, догадки, туманные ссылки на анонимные источники. Он, впрочем, честно признавал свои ошибки, он был совсем не дурак и отдавал себе полный отчет в том, что делает, ведь в конечном счете он – по крайней мере в собственных глазах – всю свою жизнь оставался революционером, переворачивателем мира. Означало ли это, что в отдельных случаях он вправе придавать фактам нужный уклон и при этом еще сочетать свои мятежные устремления с некоторой легкомысленностью и неподготовленностью? Почему бы и нет? В то же время благодаря врожденному чувству юмора он был способен иронически взглянуть на собственную дубоватость, да и выгоды английского политического устройства он тоже ясно видел – это проявлялось в некоторых его ярких репортажах. Самое серьезное нарекание Барча состояло в том, что значительная часть его материалов была чистой фантасмагорией, пустой выдумкой, а его корреспонденции – сплошной импровизацией, нашпигованной железной идеологией; именно поэтому в большинстве случаев речь в них шла о всемирном заговоре темных сил, ставивших своей целью дискредитацию благого дела, то есть Советского Союза, а также противодействие священным целям мирового коммунизма. Плодовитость, с какой Папаи порождал заметки о препятствующих прогрессу злых силах, лишь усугублялась той новой секретной ролью, которую он должен был сочетать с журналистикой.