Незакрытых дел – нет — страница 16 из 39


 Наверное, в это же время на доме появилась надпись – уже не узнать, кто ее сделал, повстанцы или те, кто сажал их по тюрьмам, но зеленые буквы (все заглавные) остались: ТВЕРДУЮ НАРОДНУЮ ВЛАСТЬ! Надпись почти стерлась, теперь разобрать ее мог лишь тот, кто ее помнил. Но как бы то ни было, она стала для всего дома магическим охранным знаком. Когда младший сын г-жи Папаи возвращался домой из школы, спускаясь по крутым ступеням холма Напхедь, он всегда, всякий раз без исключения прочитывал эту надпись, никогда ничего в ней не понимал и никогда ни у кого не спрашивал, что она значит.


 ИЦИК, ИЦИК, КРОШКА ИЦИК, СПРАВИМСЯ БЕЗ АУШВИЦА! Где-то была и такая надпись, г-жа Папаи столкнулась с ней в те революционные дни, и это тоже было тяжелой пощечиной: она знала, что ей следует отсюда уехать, и все-таки она осталась.


 Что прошло, то прошло.


 Не глядя ни направо, ни налево, она решительным шагом направилась внутрь, в прохладный выложенный камнем вестибюль. Направо и налево открывались две темные лестничные клетки, напротив сияла ярким светом стеклянная стена с видом на крепость и полный цветов внутренний двор. Квартира дворника казалась нежилой, занавески были задернуты, консьержка – с тех пор как у жильцов появились собственные ключи от ворот – по большей части тихо сидела у себя в полуподвальной квартире, куда вели ступеньки прямо из стеклянной будки. Но тем не менее сейчас она была тут как тут – стояла, как раньше, с веником в руке. От шороха веника г-жа Папаи очнулась и посмотрела в ее сторону.

– Как ваш дорогой муж, г-жа Форгач?

Г-жа Папаи пробормотала что-то вместо ответа, а потом, когда вопрос был задан снова, повторила певучим голосом, широко улыбаясь:

– Поправляется, старается как может, г-жа Ленарт!

Но г-жа Ленарт не проявила жалости и не отпустила ее:

– Бедный товарищ Форгач, вот уж не заслужил он этого от судьбы.

Она дважды взмахнула веником, слегка подняв пыль.

– Видела я его давеча – ужас в каком человек состоянии! Как будто его надвое раскололи. Ох, не заслужил товарищ такое от судьбы!


 В г-жу Папаи как будто нож вонзили. Она не знала, издевается над ней г-жа Ленарт или хочет утешить, но склонялась скорее к первому. Она пошла было дальше, но безжалостный голос г-жи Ленарт, прогремевший, как предупредительный выстрел, снова остановил ее.

– Ничего не хочу сказать, но вчера вызывали полицию. Я, правда, сама ничего не слышала, но говорили, что у вас стоял невыносимый шум и галдеж и что их раз пять-шесть предупреждали, стучали снизу, долбили в стену, но все без толку, как галдели – так и галдели. Вам бы надо поговорить с детьми, г-жа Форгач, потому что я хоть и не знаю, кто вызвал полицию, но если услышу такое, я как пить дать сделаю то же самое. После десяти вечера какая-то женщина – может, ваша дочь – визжала в окно, и ей-богу, было уже за полночь, а они все приходили и приходили, без конца хлопали воротами, аж дом дрожал, я чуть не померла со страху, что стекло выбьют. Я все понимаю: молодежь, сама была молодой, но все же после десяти вечера действительно нельзя так себя вести – или я неправа? У нас в доме живут трудящиеся, г-жа Форгач, вы сами это прекрасно знаете.


 «Трýдящиеся» – г-жа Ленарт постаралась, чтобы это слово прозвучало в духе пятидесятых. Ее вдруг захлестнули старые слова – такие как «органы». Она даже чуть не сказала «МГБ», но вовремя себя одернула.

– Если органы станут часто сюда наведываться, от этого никому хорошо не будет. Не дело это, мне кажется.

В ее голосе звучало как будто даже злорадство: наконец-то она может ткнуть в глаза г-же Форгач тем, от чего ей самой было тошно при коммунистах. Наверное, поэтому с уст у нее и срывались эти странные слова. Потому что эти Форгачи тоже были такие. Нет, люди они неплохие, но все-таки коммуняки, и по какой-то таинственной причине их надо было опасаться. Даже этого шута горохового, дородного товарища Форгача, который мимо пройти не мог, чтобы не отпустить какой-нибудь идиотский комплимент или не ущипнуть легонько. Шустрый был этот толстяк, товарищ Форгач! Не пил, не курил, но кобель был еще тот!


 В ответ г-жа Папаи лишь скривилась, поджала губы и пошла дальше. Она двигалась по внутреннему двору в направлении лестницы D, маневрируя, как шахматная фигура, между цветочными клумбами. Ей казалось, что из-за темных окон полуподвальных квартир чьи-то внимательные глаза следят за этими ее перемещениями.


 Архитектурные странности возникли из-за того, что дом высился на месте здания, построенного совершенно в другом стиле, и следы его все еще сохранялись. До войны здесь была казарма лейб-гвардии – здание в форме буквы U с двумя башнями, со сводчатыми подъездами, с удобными балконами и просторными террасами на крыше; в узкой задней перемычке жили солдаты, в передних частях располагались огромные, обставленные с помпой, но без роскоши офицерские квартиры с высокими потолками. Прекрасная, наверное, у них была работа – надежная и непыльная. Каждый день в одной из квартир – попеременно – текли послеобеденные беседы за чашкой черного кофе. Молодой Папаи с юной женой въехал в один из двух одинаковых, стоящих вплотную друг к другу безликих корпусов, возведенных на месте обрушившейся после бомбежек казармы: «Началась борьба за повышение уровня жизни», – по-английски отчитывался он об успехах в торжествующем письме[55]к молодой жене, которая готовилась в тот момент к экзаменам и была беременна их первым ребенком; даже и через год после переезда они разговаривали между собой на английском или на иврите, и так продолжалось до тех пор, пока кто-то не донес на г-жу Папаи, что она говорит в трамвае на иностранном языке, и ей не сделали выговор на работе. Двор дома, куда из сада вела лестница с каменными перилами, окружала сложенная из неотесанных камней и облицовочного кирпича и украшенная стилизованными бойницами ограда; изначально двор создавался как спортивная площадка для солдат, здесь на снарядах рядовые накачивали себе мускулы, потом он превратился в футбольное поле, в пыли которого дотемна пинали мяч дети – в первое время они вели настоящую оборонительную войну против подростков из других дворов, битвы по преимуществу приходились на время созревания каштанов, но бывало, что в ход шли и настоящие кирпичи: неизвестно, что служило мотивом для этих межплеменных войн, но в какой-то момент они просто прекратились.


 Два серых блочных дома по обе стороны площади Дёрдя Дожи.

От казарм с куполами, напоминавшими марципановый торт, не осталось и следа, так же как и от памятника артиллеристам Первой мировой, – при осаде Будапешта их сначала старательно разбомбили американцы, а потом со своих позиций на горе Геллерт основательно изрешетили русские. Драбанты – с металлическими, украшенными пером цапли колпаками на головах, в жилетах с густой шнуровкой и расшитых народными орнаментами безрукавках, с которых еще и кисточки свисали, в узорчатых сапогах и с саблями – служили в почетном карауле перед зданием дворца и едва ли представляли собой военную силу, способную защитить крепость от сколько-нибудь серьезной атаки.


 В начале 1949 года молодой сотрудник пресс-службы премьер-министра со всеми своими скромными пожитками и маленькой дочкой на руках – еще не Папаи, но уже и не Фридман – въехал в новенькую квартиру, казавшуюся в тех обстоятельствах вполне представительной. Похоже, что его карьера после стольких закавык и поворотов все-таки встала наконец на прямые, как стрела, рельсы.


* * *

Она даже не сняла пальто. Вешалка в прихожей почти вырвалась из стены – столько на нее навесили; одежда выпирала во все стороны, нельзя было пройти мимо, ничего не задев, повесить пальто там было просто некуда. В зеркало она не посмотрелась. В кухне было грязно, на плите рдела, раскалившись, самая маленькая конфорка: кто-то забыл на ней чайник – видно, хотел сделать чай и уже положил на чашку ситечко с заваркой, но вода давно выкипела, в квартире стоял запах пережженного масла. Г-жа Папаи быстро выключила конфорку: ручка была липкая от грязи, белая эмалированная плита почернела от сбежавшей овсянки и присохших, растрескавшихся остатков еды. Она не сразу поняла, что ей делать: браться за щетку или оставить все как есть, но в итоге поставила чайник под холодную воду; тот зашипел, в лицо ударило паром. Она рассеянно заглянула в кладовку. На полках было пусто: из полумрака сиротливо выглядывали баночка с засохшей горчицей, несколько проросших картофелин, пара скукожившихся луковиц. Один раз она тоже умудрилась устроить пожар в квартире – давно, в 1963 году, ушла и оставила утюг включенным. Марци был в больнице, ей нужно было бежать на работу в Красный Крест. В соседнем доме заметили, что из окна струится черный дым; пожарные не могли попасть в запертую на ключ квартиру, хотя тащить шланг вверх по узкой лестнице все равно смысла не имело, так что они прямо с улицы направили в кухонное окно струю воды. Паркет размок, вниз по винтовой лестнице хлынули грязные потоки, зрители аплодировали. Дверь кладовки и через пятнадцать лет была вся в пузырях, как маца, – ее просто выкрасили, а из-под краски ясно проступали лунные кратеры.


 Из большой комнаты послышался какой-то шорох. Она только теперь заметила, что кто-то занес туда все стулья.


 Самую изящную вещь в доме – овальный стеклянный столик с отделанным бронзой основанием и греческими колоннами вместо ножек – задвинули в угол, письменный стол на львиных лапах подтащили ближе к батарее: в этом самом столе член рабочей милиции[56] Папаи держал служебный револьвер и патроны в латунных гильзах, по ящикам были беспорядочно рассованы брошюры и семейные бумаги. В комнате, как в театре, в два ряда стояли стулья самого разного пошиба, большой истрепанный персидский ковер кто-то свернул и прислонил к стене рядом с висящей там черно-белой фотографией с загнувшимися краями: на снимке младшая дочь г-жи Папаи (в сером с отливом костюме Папаи, в белой рубашке, при галстуке и в огромных солнечных очках) исполняет главный хит домашнего театра – длинный страстный монолог из знаменитого итальянского фильма, в котором начальник следственного отдела полиции убивает проститутку, а потом сам руководит расследованием