Незакрытых дел – нет — страница 20 из 39


 С матерью они так и не встретились.

Будапешт, 3-й район, ул. Керек, 22, 7-й этаж, кв. 35 

1

У товарища Доры голова шла кругом.

За тот год, что он пробыл ее куратором, как он ни изгалялся, все было впустую, впустую хвалил он г-жу Папаи, иной раз, пожалуй, даже нарочно преувеличивая[73], – г-жа Папаи встречала эти похвалы скептической улыбкой, поскольку прекрасно понимала, какую разведывательную ценность имело то, что она до сих пор добывала для них: по большей части нулевую[74]; «что взять с глупой домохозяйки?» – говорила она в такие моменты, слегка кокетничая, хотя не раз выяснялось, что она гораздо образованнее своих кураторов, не говоря уже о том, что каждое ее утро начиналось с прослушивания скрипичной музыки в исполнении Иегуди Менухина. Похвалы ее радовали, это правда, но поскольку в делах, с ее точки зрения, важных она «терпела одно унизительное поражение за другим», а все это в целом воспринимала как взаимный обмен услугами, у нее оставалось ощущение горечи. Ее просьбы, связанные с чем-то очень важным для нее и требующим обязательного разрешения, в обиходном языке справедливо именуются «доносом», но она относилась к ним по-другому: она с твердых позиций отстаивала интересы дела и рассчитывала на поддержку Партии, стоящей с ней на одной стороне. О Партии она не думала как о чем-то противостоящем или чуждом ей, ибо Партия была для нее и Богом, и Родиной, и семьей; да, Партия стояла выше нее, Партию нужно было защищать от нападок, Партия была для нее даже важнее собственной семьи, каковую она почитала за настоящую святыню. Г-жа Папаи оставалась верна идеологии пятидесятых годов. От нее она не отступалась, хоть и могла позволить себе критику. Она была восприимчива к искусствам, была готова помочь любому, кто обращался к ней со своей бедой, помогла куче людей, в том числе и тем, кто этого не заслуживал; она говорила на нескольких языках и разбиралась в напастях, которые могут постигнуть душу и тело человека; как практикующий переводчик, она соприкасалась с людьми, принадлежащими к самым разным классам общества, с венграми и с иностранцами, и, как правило, очаровывала своих собеседников – но в одном оставалась непреклонна. Этого-то Дора и не понимал, этой двойственности: удивительная гибкость и чувствительность, бесконечная открытость и любознательность в определенных вещах, главным образом в том, что касалось искусства, романтическое воображение – и при этом замкнутые в самих себе, непреложные, несокрушимые догмы, которым г-жа Папаи явно присягнула на верность. В душе этого агента зияла настоящая бездна, и глубину ее Дора измерить не мог. Однако при всей разности в целях и средствах сообщничество между старшим лейтенантом и г-жой Папаи за год только укрепилось, причиной чему, возможно, была регулярность их встреч. Г-жа Папаи чувствовала, что есть нечто, о чем она не может сказать никому, и что травмы, о которых она не может говорить даже с самой собой, нужно похоронить глубоко в душе, в том числе и самую глубокую травму, которую необдуманное замужество лишь усугубило. Правда, ее готовность сотрудничать с тайной полицией подогревалась и очарованием подпольной жизни: хоть это очарование и поблекло с годами, оно напоминало г-же Папаи о богатой на приключения юности в рядах нелегального движения, о бессонных ночах, проведенных в оливковых рощах и колючих зарослях в компании видавшего виды автомата и отчаянно небритого молодого мужчины – пьянящий запах его пота мешался с накатывавшим горячими волнами густым ароматом эвкалипта и апельсина. Что же до все более задушевных разговоров, которые она вела со старшим лейтенантом – постепенно г-жа Папаи становилась все откровеннее, едва ли не вплотную подступая к опасной для нее самой черте, – то они создавали странную иллюзию дружбы между ними. Она делилась со старшим лейтенантом своими повседневными заботами и раздумьями, причем не только личными проблемами, но и сомнениями по поводу дальнейшего сотрудничества, которые больше и больше мучили ее. Несмотря на смутные дурные предчувствия, товарищ Дора не отказывался от сотрудничества с г-жой Папаи, он делал это вопреки своим убеждениям, ведь со временем в нем окрепла уверенность, что г-жу Папаи надо отпустить, что этому «нещадному живодерству», как он выражался (иной раз у него скребло на сердце, когда он встречался глазами с измученным взглядом г-жи Папаи), пора положить конец, но все зря – сделать этого он не мог, это его работа, за это ему платят деньги, поражение для него недопустимо, раз уж товарищ подполковник Бейдер, ранее курировавший г-жу Папаи, смог показать столь прекрасные результаты. Едва ли не каждый день у него возникало чувство, что г-жа Папаи, которая выжимала из себя все соки, стараясь выполнить его – зачастую до смешного мелочные – поручения, не заслуживает такой судьбы[75]. Написанные ею характеристики и краткие сообщения[76]о нигерийских, танзанийских, палестинских, иракских и индийских журналистах были занимательными[77], порой свидетельствовали о глубоком знании людей[78], однако на основании ее сообщений или каким-либо иным способом ни одного журналиста пока еще не удалось заманить в силки. Эти африканские и азиатские журналисты были недоверчивыми[79]и к своему пребыванию в Венгрии относились, по сути, как к летнему отдыху[80]. Иной раз старший лейтенант с легкостью отметал сомнения, связанные с г-жой Папаи, но уже в начале их только завязывавшихся отношений, в марте, его как током поразило одно письмо – без адресата, – которое г-жа Папаи направила директору школы журналистики и которое, естественно, едва ли не сразу попало к нему, о чем он г-же Папаи не сказал. Позже, правда, настроение у г-жи Папаи улучшилось – «она человек настроения», думал Дора; на этот счет он тоже прошел специальную подготовку в разведшколе, он знал, как, не изменившись в лице, принимать подобные взрывы эмоций; в конце концов, опыт ведения допросов оборачивался для него большим подспорьем, когда приходилось иметь дело с душевным состоянием сетевых сотрудников, – но высказанные в этом письме соображения все равно преследовали его на протяжении многих дней – в трамвае, в служебной машине, дома перед телевизором, потому что в этом письме г-жа Папаи как будто заигрывала с мыслью о самоубийстве и говорила о каких-то грехах, которые вынуждена искупать собственной депрессией. Только бы г-жа Папаи не проговорилась где-нибудь и не похерила весь его многолетний упорный труд! Он охотно бы поделился этим письмом дома с женой, но работу он с ней обсуждать не мог – разве что ответить односложным «да», когда она спрашивала: «Что, трудный был день?» И хотя потом тучи рассеялись и г-жа Папаи с новой энергией и присущим ей воодушевлением бодро участвовала в жизни журналистской школы, мартовское письмо все же было трагическим криком о помощи, и поэтому, как заслуживает того главная героиня этой новеллы, мы приведем его тут почти целиком, без каких-либо изменений:


Это письмо сугубо личного характера: оно обращено к тебе. Не нужно много объяснений, чтобы снова высказать то, что формируется во мне уже больше года. Я в страшной депрессии, часто возникают мысли о смерти. Сейчас нет смысла заново перечислять причины. Коммунист, который многое пережил, поймет своего друга и единомышленника: бóльшую часть моей энергии снедает поддержание жизни моего несчастного мужа; так что учеба, переподготовка и вся та сосредоточенность, которая необходима для бодрости, напоминают уже лишь увядший цветок. А их принято вышвыривать на помойку. От этого очень больно, ведь я знаю, что систематическая учеба и бодрость еще могли бы быть возможны – но ужасно упрямые обстоятельства не дают. Так что должна попрощаться с институтом и где-нибудь в другом месте искупить свою депрессию (как грех). Мне так хотелось бы утонуть, исчезнуть. Может быть, и получится. Насколько я знаю, последняя лекция товарища Рева будет 22 апреля. Думаю, тогда я и могла бы без лишнего шума попрощаться со школой.

С настоящим дружеским прощанием

Будапешт, 31 марта 1983 г.


 Куда только подевались прошлогодняя безмятежная улыбка, мелодичный смех, профитроль и сладкая пена, оставшаяся в уголке губ г-жи Папаи? Куда подевался шутливый тон, когда все казалось таким легким и г-жа Папаи уезжала в Израиль, чтобы выведать секреты XXIX и XXX Всемирных сионистских конгрессов? С тех пор прошел ровно год, и поскольку на следующий день у г-жи Папаи был день рождения, ей исполнялся шестьдесят один, товарищ Дора снова пришел с красивым букетом.

Сейчас это нельзя было запороть.

– И что, эта Пэт Гейм была сильно влюблена в вашего старшего брата? – спросил Дора, но как-то вскользь, как будто и не ждал ответа на свой вопрос, а сам тем временем аккуратно положил на край стола пачку писем, которые принес после прочтения. – Здесь все, – добавил он, перехватив испытующий взгляд, брошенный г-жой Папаи на адресованные ей конверты из Канады.

Г-жа Папаи, как будто ее поймали с поличным, заулыбалась как девчонка. Она как раз заварила чай, «эрл грей», в воздухе распространился запах бергамота, а она уже наливала жирное молоко из пакета с отрезанным уголком в крепкую, как чифирь, заварку. Дора не любил чай с молоком, но с г-жой Папаи – если они встречались не в «Ангелике» и не в буфете кутвёльдской больницы, а в доме ветеранов – ему всегда приходилось выпивать чашку. Он ждал, пока чай остынет, удивленно поглядывая на г-жу Папаи, которая, наплевав на все приличия, пила жадно и самозабвенно, то и дело причмокивая; сахар она никогда не размешивала, а выуживала его ложечкой со дна и потом со смаком крушила зубами, запивая его обжигающим напитком и хлюпая, чтобы не обжечься.

– Я к этому в Лондоне приучилась, – сказала она с милой ужимкой в свое оправдание, когда оторвалась от чая и увидела округлившиеся глаза Доры.

– Кто-то в семье собирает марки? – осторожно спросил Дора, потому что из всех конвертов марки были аккуратно вырезаны, и г-жа Папаи в ответ рассмеялась.

– Вся родня в Эрец помешана на красивых марках!

Она собрала ложкой остатки сахара со дна чашки, проглотила его и выжидающе посмотрела на Дору.

– В Эрец? – переспросил Дора.

– В Израиле, – поправилась г-жа Папаи с широчайшей улыбкой.

«Эрец» означает родину, страну. Так израильтяне называют свою землю, как потом выяснил в словаре Дора. Красивой, наверное, женщиной была эта г-жа Папаи. Старший лейтенант огляделся вокруг в поисках скатерти с народной вышивкой, которую он подарил г-же Папаи ровно год назад, но ее нигде не было видно, и он решил, что лучше об этом не спрашивать.

– Так эта Пэт сильно была влюблена в вашего старшего брата?

И снова началась игра в кошки-мышки. Игра эта им обоим очень нравилась. Как два соперника, они заняли свои позиции на поле и теперь внимательно следили друг за другом. За многие годы г-жа Папаи довела до совершенства умение изображать искренность. Старшему лейтенанту Доре иной раз приходилось задавать жутко бестактные вопросы, на которые г-жа Папаи в принципе не обязана была отвечать. В таких случаях старший лейтенанту приходилось быть начеку, следить за тем, какую технику ускользания задействует член агентурной сети. Г-жа Папаи сразу же раскрывала свои карты, выбирая игру под названием «полная откровенность»; по крайней мере складывалось впечатление, что таков ее выбор – откровенничать с Дорой, как на исповеди[81]. Дора, напротив, оставался настороже, ведь никогда нельзя было знать наверняка, услышал ли он всю правду. Никогда еще он не имел дела с еврейкой. Если ее в семье держат за дурочку, думал старший лейтенант Дора, то у г-жи Папаи, наверное, и вправду особо утонченная семья. «Я-то была дурочка и красавица», – выпалила однажды г-жа Папаи. Иной раз она произносила подобные фразы, и в эти моменты старший лейтенант Дора смотрел в оба, чтобы не угодить в расставленные перед ним силки. В конце концов, он прекрасно понимал, что в идеале отношение офицера-оперативника к члену агентурной сети должно быть в своем роде отеческим, основанным на взаимном доверии и понимании. Он задает общие нормы поведения, методы и приемы, связанные с выполнением заданий, и одновременно таким образом оказывает влияние на ум, чувства и волю сетевого агента. Так его учили в школе, и он с успехом применял это на практике. Что же до красоты г-жи Папаи, то она и сейчас еще была привлекательной – даже, если хотела, производила впечатление женщины по-настоящему красивой и приятной во всех отношениях. Несколько лет назад ее вполне могли использовать в качестве ласточки (это еще называют «медовой ловушкой») в пикантной операции; в связи с израильским полковником, с которым у г-жи Папаи, как считалось, в юности были интимные отношения, заходила речь и об этой возможности, ибо ни одно направление удара нельзя сбрасывать со счетов, в Центре это считалось базовой аксиомой: в секретных службах из отвергнутых и казавшихся бесполезными идей не раз вырастали самые что ни на есть плодотворные планы. Но потом на совещании офицеров-оперативников от этой идеи отказались – в том числе из-за больших расходов, которые она повлечет. Не говоря уже о том, что они не смогли однозначно установить, насколько г-жа Папаи вообще склонна к половым связям. Проштудировав предыдущие материалы по г-же Папаи, старший лейтенант пришел к убеждению, что она отнюдь не так наивна, как себя подает. В политических вопросах она была непреклонна и этого никогда не скрывала, но когда товарищи, да и сам Дора, просили ее хотя бы чуть-чуть покривить душой, ведь от нее этого ожидали как от штатного носителя тайны в качестве профессионального минимума, она отказывалась самым решительным образом, со слезами на глазах. Впрочем, когда ей поясняли суть более широких международных и венгерских взаимосвязей, она, казалось, сразу же их понимала и – по крайней мере на время – отступала от своих правил, до этого момента имевших бескомпромиссный характер. Но переживала отступление как поражение. Искренность и непреклонное, почти фанатичное отстаивание своих позиций для сетевого агента несомненная слабость[82], и это сильно снижало ее оперативную ценность.

– Да, можно и так сказать. Это называется большой любовью.

Дора расплылся в улыбке, которую г-жа Папаи поняла превратно. А Доре внезапно пришло на ум определение любви, согласно которому она была не чем иным, как «эмоционально окрашенной тягой к совместности» – ни больше ни меньше; когда на выпускном экзамене профессор, читавший у них разведдеятельность, с серьезным видом спросил его об этом, он не смог договорить, потому что его разобрал смех. По счастью, экзаменатор тоже был не лишен чувства юмора, и Дора получил «отлично». Г-жа Папаи, превратно истолковав улыбку на лице старшего лейтенанта, добавила, как будто оправдываясь:

– Моему брату было почти шестьдесят, а ей всего двадцать шесть, брат хоть и был тот еще донжуан, на этот раз влюбился, все это происходило в кибуце, огромная всепоражающая страсть, с первого взгляда, этого не заметил только тот, кто не хотел замечать. Брат прямо на второй день выбрал ее для себя из всех митнадвим, а через полтора года был уже мертвый.

– Из кого?

– Из добровольцев. Жена у него была женщина холодная. В больнице не могла даже обезболивающую свечку своему мужу поставить. Я должна была засовывать все эти свечки в задницу своему дорогому брату. У него были жуткие боли. Рак кишечника.

Г-жа Папаи произнесла «жуткие боли», словно бы лелея эту боль, и у Доры возникло ощущение, будто она и себе желает подобного. Впрочем, будучи опытной медсестрой, окончившей американский университет в Бейруте, обо всем, что относится к телу, она умела говорить с поразительной объективностью.

– Я убеждена, – сказала г-жа Папаи, – что эта вспышка большой любви была уже предчувствием болезни. Брат был очень, ну очень хорош собой. Он, конечно, тоже был сионист. Но на него я не могла из-за этого сердиться. Мы с ним никогда о политике не говорили. Все были влюблены в моего старшего брата. Все до одного.

Дору всегда изумляло, как точно выражается г-жа Папаи, когда ее речь лишена эмоций. В такие моменты у нее как будто даже исчезал акцент, никаких претензий к ее венгерскому предъявить было невозможно. Будучи квалифицированной медсестрой, она точно знала, что происходит в организме человека, когда он находится при смерти.

– В психологии это еще называют Torschlusspanik, – тихо заметила г-жа Папаи. – Они приезжали в гости ко мне в Будапешт. Тогда я и познакомилась с Пэт.

– Ой, фотография! – воскликнул старший лейтенант Дора и вынул из кармана завернутую в целлофан карточку. – Чуть не забыл.

С фотографии смотрела довольно невзрачного вида девушка – по крайней мере, Доре она не понравилась, – вдобавок еще и блондинка, с мясистым носом; однако нужно признать, что взгляд у нее был открытый и смелый. Г-жа Папаи забрала у него фотографию, вынула из целлофана и бросила на нее нежный взгляд. Прислонила карточку к стоящей на столе вазе, в которой красовался только что полученный от него букет.

– Пэт. Думаю, расстояние тоже сыграло свою роль.

– Торшус… вас?[83] – спросил Дора и потянулся за блокнотом.

– Боязнь закрывающихся ворот. Это когда мужчины чувствуют, что уже не возбуждают желания в каждой встречной женщине. Что песенка спета.

Дора начал усиленно изучать край ковра, г-жа Папаи покраснела, сообразив, что слишком далеко зашла. Насколько откровенной она могла быть в том, что касается любовных или сексуальных увлечений других людей, настолько же скрытной она была в отношении собственных чувств. Кто-кто, а г-жа Папаи знала, что такое любовь, которую расстояние делает невыносимой. И все же перед ее взором предстал не Том – неуклюжий блондин, английский солдат, сидящий в своем купальном костюме на парапете пляжа в Александрии, а Папаи – как он стоит в кальсонах на табуретке перед ванной, выпятив волосатый живот, с привязанной к газовой трубе веревкой на шее, и смотрит на г-жу Папаи, рывком распахнувшую дверь в квартиру. Какое-то предчувствие заставило ее примчаться домой с работы.

– И она умная девушка, да?

Дора откашлялся: как раз рано утром он пробежал скверные черновые переводы, наспех подготовленные одним из его коллег. Русский он знал довольно хорошо, немецкого тоже кое-как нахватался еще в ГДР, в казарме, а английский у него, увы, хромал, что несколько препятствовало его продвижению по службе. «Как-нибудь объясниться смогу!» – хвастался он перед коллегами, но это было преувеличением. В чужом городе он не сумел бы даже спросить, где находится вокзал. Что-то его смущало в этих бесконечно длинных письмах, но он не мог определить, что именно. Наверное, следовало бы прочитать их внимательнее.

– И вы, товарищ, действительно думаете, что это правда – что она вхожа в высшие круги канадской политики, как она пишет?

– Мне Пэт никогда не стала бы врать, – быстро ответила г-жа Папаи, и внутри у нее все сжалось. Ей хотелось сменить тему, но сделать она ничего не могла, это прерогатива старшего лейтенанта. Хотя они никогда об этом не говорили, Дора был настоящим начальником г-жи Папаи, и решения принимал он. Тут им приходилось проявлять осмотрительность, ибо игра состояла в том, чтобы изображать, будто они сблизились благодаря своим убеждениям и общаются на равных.

Папаи снова был в больнице, поэтому они и смогли встретиться в доме ветеранов. Он получил место в Липотмезё, и г-жа Папаи совершала туда ежедневные паломничества, чтобы делать с ним гимнастику. Она взваливала себе на спину причитающего Папаи и вытягивала его: антидепрессанты вызвали атонию кишечника, из-за чего он страдал от постоянных запоров. Лекарство, которое он принимал от глазной болезни, дало осложнения на сердце, да и Паркинсон тоже плохо уживался с душевной болезнью. Дора даже представить себе не мог, скольких трудов стоило поддержание жизни Папаи. Как и того, что такое жить с сумасшедшим. В крошечной квартирке на втором этаже, где больной Папаи жил со своей супругой, в декабре стоял вечный полумрак и свет приходилось зажигать еще до обеда. Вдоль одной стены стояла омерзительная типовая мебель.

– И что, неужели этот Трудо на ней женится?

– Трю́до. Пьер Трюдо. Мне Пэт врать не стала бы, на это она неспособна. У ее семьи очень большие связи.

– Мне эта история кажется какой-то мутной, – сказал Дора и сделал глубокий вдох. Он так и не завел речь о том, о чем ему хотелось бы. В конторе они втроем ломали голову над письмами этой канадской девушки, передавали их из рук в руки, то и дело повторяя друг другу, что по этой наводке можно было бы поймать большую рыбу, если все это правда. Послали бы к ней г-жу Папаи, а там бы посмотрели.

Но здесь-то и была загвоздка. Хотя сейчас он пришел к ней даже не поэтому. Он еще больше укрепился во мнении, что г-жа Папаи достала эти письма от канадской девушки исключительно в качестве предлога для того, чтобы навестить свою дочь, которая жила в Нью-Йорке, – это был жест крайнего отчаяния. И никакой беды в этом не было бы, потому что за дочерью они установили постоянное наблюдение еще в Пеште, она находилась под прицелом спецслужб, за границей явно пользовалась своими связями со здешней оппозицией, и г-жа Папаи, пожалуй, могла бы собрать на этот счет полезную информацию, но эта Пэт Гейм… На которой якобы хочет жениться канадский премьер… Которая не вылезает из больниц, живет на снотворных и целыми днями ревмя ревет по своей утраченной любви – старшему брату г-жи Папаи… Дора свято верил, что это тупик. Но сказать этого он не мог.

Он пересмотрел все досье на людей, которых ранее называла г-жа Папаи. Ни с одним ничего не вышло. Притом что г-жа Папаи особой разборчивостью не отличалась. Предложила им даже свою племянницу, которая живет в Милане. Пригласила ее в Будапешт вместе с ее персидским мужем. Они побывали в столице, уехали – и ничего. Назвала она и архитектора, мужа своей двоюродной сестры; этот случай казался весьма многообещающим, потому что репутация у него была подмочена и тут и там, он врал направо и налево, совсем запутался в финансах и явно скрывал от жены своих любовниц. Для секретных служб самый подходящий, просто идеальный случай. Но он не поддавался ни на какие уговоры приехать в Венгрию, хотя г-жа Папаи пустила в ход все средства. В 1956 году он бежал на Запад, будучи сотрудником Министерства внутренних дел, и смертельно боялся снова оказаться в Венгрии; никакие доводы на него не действовали, он все время увертывался и водил за нос г-жу Папаи, которая всякий раз наивно попадалась на удочку. И вишенка на торте: оказалось, что у него еще и диплома нет, хотя г-жа Папаи поставила на уши весь Пешт, чтобы его достать. Контрразведка была готова сделать ему липовый диплом, если этот товарищ согласится лично его забрать. Но он, конечно, и к этому был не готов. Явно надеялся, что диплом каким-нибудь чудом материализуется из воздуха и он начнет легально проектировать квартиры-бункеры для едва пробившихся в средний класс израильтян в новых жилых кварталах Тель-Авива. А какой чудесной добычей могла бы стать израильская пограничница, которая, в нарушение всех служебных правил, вступила в разговор с г-жой Папаи во время досмотра багажа в аэропорту Тель-Авива – та всегда была готова поболтать и у всех вызывала доверие. У пограничницы в Мишкольце жил прошедший через Аушвиц старик-родственник, и она якобы хотела тайно связаться с ним через г-жу Папаи. Даже адрес его дала. Когда они нашли в Мишкольце этого родственника, того уже не было в живых. Или сын г-жи Папаи, которого она сама порекомендовала для работы – ну или по крайней мере не протестовала против такой идеи. Сын этот так у них и не объявился. Надо было этим заняться, но товарищ Бейдер запретил. А еще этот несчастный борец за мир во всем мире, который от всей души ненавидел свою новую родину, где его то и дело унижали за отказ служить в армии (он и дочерям своим служить запретил); но даже в Венгрии было не придумать, что делать с этим махровым пацифистом. От него возникли бы одни проблемы. С таким узким мировоззрением он стал бы парией в любой стране, оставаясь при этом неподкупным и подозрительным. Или самая серьезная, самая многообещающая добыча – полковник израильской армии, давний ухажер г-жи Папаи. Г-жа Папаи прихорошилась и отправилась в компании своей младшей сестры к полковнику на виллу. Тот очень тепло принял двух некогда славившихся на весь свет красоток и, сидя перед телевизором после обеда со многими переменами блюд, довольно критично отзывался об израильских политических кругах, однако стоило только проницательному полковнику начать расспрашивать г-жу Папаи о пятьдесят шестом годе и о Солженицыне, как разговор стал спотыкаться и в конце концов совсем застопорился. Г-жа Папаи не умела врать. В других обстоятельствах ее бы за это наградили, но в данном случае это было хуже чем преступление – это была ошибка. Единственной серьезной добычей г-жи Папаи можно считать русского сотрудника Института Вейцмана, отъявленного антисоветчика по фамилии Зарецкий, который помогал евреям с эмиграцией в Израиль, – удивительно, что он вообще стал с ней разговаривать. Но его взяли в оборот русские. Да, за это г-жу Папаи можно было погладить по головке.

Что же до канадской девушки, то ее безвозвратно затягивало безумие. Да, ее бесконечно длинные письма были полны точных формулировок, насколько мог понять Дора по черновым переводам, однако во всех этих письмах с маниакальным постоянством обсуждались одни и те же темы; толковая молодая женщина с блестящим интеллектом превратилась в слезливую, вечно ноющую безумицу, забившуюся в угол кровати и живущую на снотворных; все ее грандиозные планы: роман, пьеса, докторская – один за другим растаяли как дым. И теперь вдруг на ней хочет жениться не кто-нибудь, а премьер-министр Канады?

«Неужели вокруг г-жи Папаи все сходят с ума?» – спросил себя старший лейтенант Дора. И откашлялся.

– Спасибо за отменный чай, – тихо сказал он, словно собираясь уходить. Он поднялся, церемонно пожал руку г-же Папаи, застегнул свое зимнее пальто и шагнул было в коридор. В коридоре стоял старик с ходунками – прямо перед дверью в комнату, ни туда ни сюда, – стоял, словно его там забыли. Дора развернулся в дверях, как будто ему вдруг что-то пришло в голову. Он был очень доволен собой в связи с этим маневром.

– А где вы жили с мужем до того, как переехать сюда? – спросил он г-жу Папаи, как будто сам не знал ответа.

– На улице Керек, – настороженно ответила г-жа Папаи, готовясь к очередному повороту в шахматной партии. Нервы у нее напряглись. Сколь безобидно ни прозвучал вопрос товарища Доры, г-жа Папаи была уверена, что он связан с каким-то неизвестным ей делом, – впрочем, она научилась не подавать вида. – Рядом со школой.

– А номер дома какой?

– 22.

Старший лейтенант аж на цыпочки приподнялся. Он сделал шаг вперед и закрыл за собой дверь.

– Можно мне присесть?

– Заварю еще чаю.

– Нет-нет, я спешу.

Они посмотрели друг на друга.

– Мне неловко, – сказал товарищ Дора.

– Нет причин стесняться, – успокоила его г-жа Папаи.

– Речь идет о проблеме, с которой столкнулся один мой друг. Точнее, об одной нашей технической проблеме. Там из окон видно продуктовый на улице Сентендреи?

– Видно.

– Вот это здорово. Значит, так. В доме напротив живет один наш приятель, про которого точно неизвестно, на чьей он стороне. Чтобы нам с ним получше познакомиться, хотелось бы немножко посмотреть, чем он там в своей квартире промышляет.

Г-жа Папаи навострила уши. Она прекрасно понимала, что значит «один наш приятель». Или по крайней мере думала, что понимает, и этого уже было достаточно.

Старший лейтенант замялся. То, что он намеревался изложить, было, на его вкус, настолько прозрачным, что, выслушав, только идиот не сообразил бы, о чем на самом деле идет речь, – но у них с коллегами было слишком мало времени, чтобы придумать легенду получше. Причем затронуты были такие лица, что следовало быть особенно осмотрительным. Г-жа Папаи делала вид, что не понимает (а может, и в самом деле не понимала). Иногда одна партия перетекала в другую, а временами они разыгрывались параллельно. Если она безупречно прикинется, будто не понимает, это будет означать, что на самом деле она прекрасно все понимает; если же она сделает вид, будто понимает, то это вовсе не будет означать, что она и в самом деле понимает. Цель состояла в том, чтобы присутствовали обе эти возможности. Чтобы она помогла офицеру, как бы ничего не поняв. Хотя достаточно и того, чтобы она сделала вид, будто не понимает. Катастрофой было бы, если бы она себя выдала.

Дора принял озабоченный вид.

– Там есть одна квартира…

– В 22-м доме? – прервала его г-жа Папаи.

– Да нет… как раз нет… говорю же, прямо напротив… на другой стороне улицы… квартира, где уже некоторое время происходит нечто вроде… в общем, это создает нам некоторые проблемы, и нам бы хотелось разобраться, что именно там происходит…

– На третьем этаже?

Старший лейтенант не задумываясь, автоматически ответил:

– Да, на третьем. А почему вы спрашиваете?

– Вот! Так я и знала! Муж первым заметил, но я на такие вещи внимания не обращаю, потому что это у него обсешн, такая навязчивая фантазия, что за ним кто-то следит, я ему сразу сказала, что никто за ним не следит, но он сказал, что там напротив стоит камера и что ее направили прямо в окна нашей квартиры, а я ему сказала, что это идиотизм, зачем им за нами следить, по каким таким причинам, это все его болезнь, мания преследования, и он пообещал, что больше не будет этого говорить, но той же ночью мне не спалось, и я повнимательней рассмотрела это окно с толстыми портьерами, и довольно часто никого дома не было, а если были, то всю ночь жгли свет, кому под силу столько платить за электричество? Я отмахнулась от этой мысли, но как-то увидела, что у подъезда в четыре утра остановилась темная машина, и еще несколько раз повторялось то же самое, а из окна выглянул мужчина и прокричал что-то вниз на каком-то языке…

Старший лейтенант оказался в превосходной позиции. Как в карточной партии, где противник необдуманно отдает все козыри, сам того не замечая. Вот что в г-же Папаи было странно. То она сидит в глубокой депрессии и молчит, поджав губы, а минуту спустя глаза загораются, и она, едва не срываясь на крик, начинает предлагать идею за идеей, одну лучше другой, или, во всяком случае, проявляет инициативу, как прилежная ученица, которая так тянет руку, что вот-вот вывалится из-за парты.

– Ну да, именно эта квартира.

– Было странно, что там всегда задернуты шторы.

– И поскольку мы помнили, что на улице Керек живет ваш младший сын… У вас еще есть ключ от квартиры?

Г-жа Папаи окаменела. Этого делать нельзя. Это была единственная сфера, где она чувствовала себя уязвимой. В святая святых нельзя входить просто так. Она нахмурилась.

«Надо ковать железо, пока горячо», – подумал старший лейтенант.

– Речь идет о двадцати минутах, не больше.

Тишина сгустилась настолько, что ее можно было резать ножом, и Дора это почувствовал.

– Не думаю, что мой сын был бы этому рад. Но главная проблема даже не в этом, а в том, что он страшный домосед. Плюс к тому он может прийти и уйти в самый неожиданный момент, он же работает не так, как все. Встает поздно, а вечером, если у него дежурство в театре, он просто дожидается начала представления и сразу же идет домой.

– Ну да, – тихо заговорил товарищ Дора. – Ваш сын не должен об этом узнать. Дело щекотливое. Хотя благодаря этому нам удалось бы одним махом разрешить эту нашу техническую проблему. Вы бы нам страшно помогли. Даже не знаю, почему нам это до сих пор в голову не приходило[84]. Но если так не пойдет, будем искать другой выход. Не могли бы вы описать мне планировку квартиры?

Вот это г-жа Папаи могла воспринять и как приказ. Старший лейтенант Дора делал вид, что не замечает, в каком смятении пребывает г-жа Папаи. Он расстегнул пальто, снял его и бесцеремонно бросил на одну из кроватей. Г-жа Папаи должна была почувствовать, что дело серьезное и пути назад уже нет.

– Думаю, я все-таки попрошу чаю, – сказал Дора. – Уж очень холодно на улице.

– Три комнаты, одна рядом с другой. Все очень просто, никаких изысков, напротив комнат – ванная, туалет и кухня. Первая комната побольше, средняя поменьше, это гостиная, третья опять побольше. В первой живет мой сын. Из кухни видно школу.

Г-жа Папаи стала сдержанной и немногословной. Похоже, она не спешила заваривать чай, но старшего лейтенанта чай тоже не слишком занимал.

– И когда вы сможете нас туда впустить?

– Не знаю.

– Какое-то решение найти все-таки нужно.

Старший лейтенант посмотрел на г-жу Папаи несколько огорченно. Неужели она не понимает, о чем речь? Не понимает, что времени на отговорки нет? Не понимает, в чем ее роль?

– И еще одно: иногда в квартире живут друзья. Мой сын всегда проявляет большую щедрость, если его друзьям негде жить. Мне он об этом не докладывает, да и не должен докладывать.

– И сейчас там тоже кто-то живет?

– Понятия не имею. Но исключать этого нельзя.

«Или знает, или не знает», – подумал старший лейтенант, уставившись на г-жу Папаи своими водянистыми глазами. И едва взглянув на старшего лейтенанта Дору, она увидела нечто, что сама не понимала, как назвать. Ее охватил ужас. Откуда ей знать, что известно Доре о делах ее сына? В прошлый раз она слишком разоткровенничалась, а не надо было. О том, как она была бы счастлива, если бы сын нашел себе пару. Как сильно ей хочется внуков. Двое внучат у нее, правда, уже есть, но как бы она была счастлива, если бы и этот сын подарил ей еще одного! Даже этого не следовало говорить. Ей показалось, что старший лейтенант расслышал сквозившую в ее словах бездонную печаль. Нельзя выставлять напоказ этот голимый стыд. Эти разорвут ее сына на куски, перешагнут через него, выжмут, как тряпку, сделают его жизнь невозможной. Г-жа Папаи почувствовала, как из комнаты улетучивается кислород, внезапно ее прихватила астма, она задыхалась. Ее большая грудь вздымалась и опадала. Она чувствовала, как держит на руках своего маленького сына, который хотел умереть сразу же после рождения, как прижимается щекой к его мягкому личику и как весенним солнечным днем глядит с улыбкой в камеру Папаи у подножия Будайской крепости. Слегка склонив голову набок, она посмотрела на старшего лейтенанта. Выдержала небольшую паузу и заговорила тонким девичьим голосом – такого голоса старший лейтенант еще никогда у нее не слышал.

– Наверное, я могла бы под каким-нибудь предлогом отослать сына из дома.

– Давайте, – сказал Дора тоном несколько хмурым и к многословию не располагающим, но все же с некоторым сочувствием в голосе.

– На Рождество приедет из Москвы моя дочь.

«Знаем мы эту ось Нью-Йорк – Москва, – довольно злобно подумал старший лейтенант Дора. – Даже так: знаем мы эту ось Тель-Авив – Нью-Йорк – Москва. Эти евреи всегда найдут, где солнце ярче светит. Куда ни упадут, всегда приземляются на ноги». Он бы, например, тоже с удовольствием съездил в Нью-Йорк. И это ему еще удалось подавить ехидную усмешку, хотя в подпитии она у него иной раз и пробивалась, потому что в конечном счете он был тип довольно завистливый; ему, конечно, нравилась авантюрная, секретная, конспиративная сторона его работы, потому что, глядя на прохожих на улице, он мог почувствовать себя маленьким божеством, однако он довольно сильно ненавидел самого себя именно из-за своей испепеляющей душу профессии, правда толком этого даже не осознавая. И лишь все чаще наваливавшееся безразличие напоминало ему, что что-то в его жизни не так.

– И тогда мне нужно будет убраться в квартире. А в такие моменты сын сбегает из дома.

– Отлично! – сказал старший лейтенант Дора. – Поздравляю, идея превосходная. И тогда вы на пару минут впустите в квартиру наших людей.

– Только пусть не опаздывают.

– Нет, товарищ, они придут как смерть, когда им назначено.

Он поднялся.

– Так чаю вы, значит, не хотите? – робко спросила г-жа Папаи.

– Но перед тем как осуществить акцию, мы еще раз основательно все обсудим, – ответил Дора. – Через три дня, здесь же. – Он даже не дал себе труда как-то откликнуться на вопрос г-жи Папаи. – Меня ждут. Наш разговор немного затянулся.

В его голосе невозможно было не уловить упрека.

2

Сердце бешено колотилось.

Она не знала, позвонить ли ей или открыть дверь своим ключом.

Одно другого не лучше. Она пришла без предупреждения, потому что сын так и не взял трубку. Но, может, это и хорошо.

– Мама! – На нее смотрел сын, всклокоченный, в одних трусах. Он вышел в прихожую на звук ключей и столкнулся лицом к лицу с матерью. – Так рано? – Они смотрели друг другу в глаза, и это было все равно что вглядываться в свои собственные. В глазах матери он увидел что-то еще, но не мог понять, что же именно. Наверняка что-нибудь с отцом, или с младшей сестрой, или со старшей, случилось что-нибудь страшное, надо немедленно что-то делать, срочно кого-то спасать, лезть вверх по отвесной скале или прыгать в пропасть, один черт.

– А ведро-то ты зачем принесла, прости господи?

Мать так и стояла с ведром у входа, на площадке панельной многоэтажки.

– А здесь есть ведро?

– Понятия не имею.

– Ну вот затем и принесла.

Сын отошел от двери – с лестницы потянуло уличным холодом. Г-жа Папаи сразу прошла на кухню. Стол там был завален объедками, которые несколько дней никто не убирал.

– Ну и бардак! – сказала она брезгливо и тяжело вздохнула. Не снимая пальто, она села на какой-то стул там же, где стояла, не выпуская из рук тяжелую хозяйственную сумку, до отказа набитую консервами и другой едой.

– Ты же не собираешься прямо сейчас убираться?

– Как раз сейчас и буду.

– Не самый удачный момент, в третьей комнате еще спят.

– У тебя опять гости?

– Дюри с Майей. Пойдем, я тебе чай сделаю.

– Да некогда мне.

В голове у г-жи Папаи начали мелькать мысли. Ну если не мелькать, то роиться. Она попыталась заново прокрутить в уме весь разговор с куратором[85].

– К тебе сестра послезавтра приезжает. Нельзя принимать ее в этой помойке.

Сын исчез в своей комнате, потом вернулся. Некоторое время он смотрел на погруженную в свои мысли мать, а потом сел рядом с г-жой Папаи на потертый зеленый диван, который был куплен двадцать лет назад в Англии и который давным-давно надо было выкинуть. А каким современным и модным он тогда считался! Родственников он приводил в изумление. В спинке, которая для этой цели переворачивалась, можно было хранить белье. Спать на сбившемся комками матрасе стало уже невозможно, перетягивавшие его крест-накрест ленты провисли, но ни у кого не хватало духа выбросить этот родовой символ, равно как и два шедших с ним в комплекте кресла с ободранными подлокотниками. Когда этот зеленый диван только купили, младший сын мог целиком втиснуться в ящик для белья – правда, с большим трудом. Тем временем он надел синий махровый халат с белыми полосками – халат был на два размера больше, чем нужно, подол волочился по полу, а когда он рисовал, рукава приходилось закатывать. Изначально халат купили отцу в эпоху его особой дородности, когда, при весе 115 кг, он еще состоял, как он любил выражаться, «членом общества зеркальных яиц», потому что (та-да-дам!) видел собственные яйца исключительно в зеркало. Членов в обществе было двое – он и один из его немногочисленных друзей. Хотя, пожалуй, «немногочисленных» тут поэтическое преувеличение. Общество они составляли вдвоем с его единственным другом. Надо добавить, хоть Папаи и не мог этого знать, что этот его друг, с которым он некоторое время работал в одной редакции, тоже писал о нем в своих донесениях. И о нем тоже. В его оправдание стоит сказать, что о Папаи он отзывался благоприятно. Словом, эта шутка про общество зеркальных яиц входила в основной репертуар Папаи. Он с детства собирал шутки себе в блокнотик. Все считали Папаи человеком с бесподобным чувством юмора.

Сын попытался было обнять маму, но почувствовал, как напряглось ее тело.

– Они еще спят.

Ее лицо застыло от тревоги. Морщины стали глубже, тонко очерченный нос торчал как клюв, губы сжаты. Сколько забот у бедняжки! Вечно она о ком-то беспокоится.

– Ты бы сходил в больницу. Сделать с ним гимнастику. И вымыть. Они его не моют. У меня уже сил нет. Эйн ли коах.

Последнее она произнесла только про себя, для себя. В минуты усталости, измождения, отчаяния она невольно переходила на иврит, сама того не замечая. Так два года спустя, на смертном одре, в больнице, в морфийном забытьи она неожиданно сядет на кровати и откроет глаза. Соседка по палате – уже потом, когда завернутое в простыню тело г-жи Папаи спустили в прозекторскую, – весело рассказывала ее сыну, который как раз собирал материнские вещи по ящикам больничной тумбочки, что тем вечером, шутки ради, просто чтобы проверить, она крикнула в сторону лежащей в беспамятстве г-жи Папаи: «Шма Исраэль!» – и глаза г-жи Папаи открылись, она села на кровати. Хотя в тот момент была уже мертва.

С кухни послышался звон посуды, и г-жа Папаи бросилась из гостиной, словно львица, заслоняющая собой своих детенышей.

– Оставь! Оставь! – закричала она копошащейся на кухне молодой женщине, которая с улыбкой к ней обернулась.

– Вчера мы очень поздно пришли. Не сердись, что мы так все оставили. Я все сейчас сделаю.

Г-жа Папаи ослабла от этой обезоруживающей улыбки. Молодая женщина действовала в тесной кухне так стремительно и бесшумно, что г-же Папаи было просто не подойти к раковине.

– Сейчас сварю кофе, – сказала молодая женщина.

– Не нужно, – ответила г-жа Папаи.

– Опять этот блядский снег! – донесся из недр квартиры хрипловатый голос. Поэт, натянув только брюки, вышел из третьей комнаты – босой, с голым торсом, почесывая бороду: он был невысокий, грудная клетка немного птичья, и спина сгорблена, ключицы прямо-таки нависают над худой волосатой грудью, но плечи по-мужски мускулистые. Почесываясь, он остановился в дверях гостиной.

– Слушай, – начал поэт, – я тут решил презентовать сегодня суп из седла косули. Ну не здесь, а в Адилигете[86]. А где эта поганка?

Характерным для него движением он протянул левую руку через правое плечо и почесал лопатку. Чесался долго, с наслаждением.

– Деньги-то у нее.

– Да? – спросил сын г-жи Папаи, и во рту у него собралась слюна. – Суп из седла косули?

– Мясник на Баттяни обещал отложить для меня кусок. Туда нам надо попасть к четырем. А к супу из косули я подам отбивную в сухарях, картофельное пюре с мускатным орехом и зеленый горошек на сливочном масле со свежей петрушкой. Вот на чем я остановился. Девушки еще что-нибудь сообразят. В пирожных я ничего не смыслю. Это уже высокое искусство.

– Но каким образом?

– Не здесь, в Адилигете. Там по крайней мере настоящая плита. Но сначала заглянем в «Лебедя». И потом уже потащимся в Буду, на улицу Режю. Где эта дохлятина?

Собрания редколлегии поэт почитал за святыню. На некоторые встречи он, бывало, опаздывал на несколько дней, если не на неделю или больше, на некоторые мог вообще не прийти – естественно, их не отменяя, зато на редколлегиях «Беселё» объявлялся с точностью Биг-Бена и аккуратным женским почерком правил до последней запятой вверенные ему рукописи. В конце улицы Режю уже полгода стоял вагончик дорожно-ремонтного предприятия, из крошечного окошка которого сотрудники Министерства внутренних дел фотографировали всех, кто приходил в адилигетский дом. Сиих своих намерений они не скрывали, и направлявшиеся в дом люди иной раз даже махали им рукой. Набившиеся в тесный вагончик секретные сотрудники служили вечным предметом для шуток. Видимости ради они даже вскрыли на одном участке разбитый асфальт, чтобы был повод производить дорожные работы.

– Где мои сигареты? Где мартышка?

– Майя? На кухне. Они там с мамой.

– Тогда я прихорошусь.

– Рождество будет снежное, ты разве не рад?

Поэт оглянулся.

– Черта с два будет. Ничего ты в этом не понимаешь. – И он снова исчез в задней комнате, где сын г-жи Папаи перевидал в свое время столько семейных сцен. Когда родители дрались, точнее, когда мать колотила отца, потому что он не давал поставить себе клизму и маслянистая вода выливалась из груши прямо на постель. Заслышав шум, он вбегал в комнату и прижимал отца к кровати, а тот, как раненый зверь, извивался у них в руках на мокрой простыне.

Поэт, хотя по нему было трудно это сказать, любил принарядиться. Черный костюм, отглаженная белая рубашка и серый галстук составляли его любимый наряд. Сейчас он, ругаясь вполголоса, искал в одной из лежащих на полу сумок свой серый галстук в сиреневую полоску.

Г-жа Папаи беспомощно и в то же время восхищенно наблюдала, как под руками молодой женщины едва ли не сами собой образуются кристальная чистота и порядок. Ее охватил какой-то паралич, пересилить который ей стоило большого труда. На плите уже клокотал кофейник, Майя одним движением протерла пластмассовый стол, подмела пол и крикнула с кухни:

– Ребята, выкиньте кто-нибудь мусор!

Сын г-жи Папаи, усевшийся тем временем за пишущую машинку, чтобы зафиксировать события предыдущего дня, вскочил с места, услужливо подхватил мусорное ведро, подрулил к громоздкому мусоропроводу на другом конце лестничной клетки, высыпал туда содержимое ведра и вернулся назад. К этому времени на столике в гостиной уже дымились четыре чашки кофе, на кухне поэт рассыпался в комплиментах его матери, а та в ответ громко смеялась.


* * *

Оставшись одна в квартире, г-жа Папаи тщательно заперла входную дверь и оставила ключ в замке. Первым делом она осмотрела комнату сына. На полу рядом с кроватью среди нескольких других книг лежал отпечатанный на гектографе выпуск «Беселё». Она подняла его с пола и спрятала за книгами, стоявшими в ряд на застекленной книжной полке. Потом поняла, что так не пойдет – журнал все равно было видно, – снова вытащила его и понесла в кладовку, где с горем пополам сняла с верхней полки один из обшарпанных, с выщербинами чемоданов. В нем лежал всякий хлам: бедуинское украшение для седла, ожерелья, медные кувшины, разрозненные фотографии, старые газеты с заметками Папаи, жемчуг, нитки для вышивания, большой деревянный верблюд, которого Папаи притащил из Каира тридцать лет назад, проломленный глиняный барабан – г-жа Папаи торопливо сунула туда «Беселё», защелкнула замки и с тяжелым вздохом взгромоздила его обратно на полку. Она задыхалась в облаке поднявшейся пыли, ей было горько. Вернувшись в комнату сына, она замерла перед книжной полкой при виде листочка, на котором ее собственным почерком была записана арабская пословица: ВРЕМЯ КАК САБЛЯ – НЕ ТЫ ЕГО, ТАК ОНО ТЕБЯ. Она остановилась у письменного стола, посмотрела на пишущую машинку «Консул», в которой остался наполовину заполненный лист с проставленной сверху датой – 20 декабря 83 года, вынула его и положила на стол лицом вниз. Она знала, что сын придет в ярость, если узнает, но ее это не интересовало. Она вдруг заметила конверт с написанным чужой рукой адресом. Немного помявшись, не выдержала и запустила руку вовнутрь. Пока она вынимала написанное по-французски письмо, из конверта выпала фотография. Она подняла ее с пола: на нее смотрел юноша-мулат с курчавыми волосами. Ее передернуло, и она быстро засунула письмо в конверт. Сняв с полки еще несколько книг, затолкала их обратно корешками к стене. Комнату гостей она тоже осмотрела.

Покончив со всем этим, она уселась на зеленом диване в гостиной и поставила телефон на столике перед собой. Водрузив очки на нос, принялась листать записную книжку – чем дальше, тем импульсивнее. Сама эта записная книжка находилась в довольно-таки диком состоянии. Обложка давно оторвалась, страницы выпадали, и хотя сначала она старалась записывать имена в алфавитном порядке, потом эту привычку забросила. Рецепты и визитные карточки были вложены прямо между страниц, а под номерами телефонов, равно как и над ними, обнаруживались восклицательные знаки, заметки, названия лекарств, никак не связанные со всем этим почтовые адреса, отдельные слова на иврите, обрывки английских предложений и нацарапанные как попало размашистыми буквами стихотворные строчки с орфографическими ошибками – «Краска стыда тело мое заливает. Тысяча игол мозг мой пронзает», – страницы, выпавшие из этой книжечки с мягкой обложкой, г-жа Папаи почти никогда не засовывала на место и теперь качала головой в укор самой себе: найти что-либо в этой окрошке было практически невозможно. «Уфф!»

Стон нетерпения вырвался из ее груди, когда она наконец наткнулась на то самое имя и телефон. Она сделала глубокий вдох и начала набирать номер.

3

Через десять минут снизу позвонили. Г-жа Папаи стояла наготове в прихожей у домофона; трубку она сорвала со стены таким движением, как будто это вопрос жизни и смерти, вежливо поприветствовавшему ее мужчине ответила громким «Добрый день!». «Седьмой этаж, от лифта направо!» – прокричала она в трубку. «Мы знаем», – неожиданно ответил вежливый мужской голос. Распахнув двери настежь, г-жа Папаи встретила облаченных в комбинезоны мужчин: один был в берете, сумка с инструментами в руках, другой – в кепке, третий нес небольшой черный чемодан, но сразу они входить не стали, а еще долго и громко топтались на вспученном растрескавшемся линолеуме перед несуществующим ковриком, стряхивая с обуви снег. Тот, что в берете, еще и аккуратно постучал ногой по замалеванной зеленой краской стене, чтобы выбить подтаявший грязный снег из рифленой подошвы своего сапога. «Проходите, проходите, пожалуйста, невелика беда, я все равно убираюсь!» – закричала – пожалуй, опять слишком громко – г-жа Папаи, которой совсем не улыбалось, что кто-то из соседей увидит ее гостей. Газовщики и водопроводчики приходят по одному, а этих было трое. Она смотрела на незнакомых мужчин со странной смесью доверия и подозрительности, не понимая, насколько с ее стороны допустима приветливость или насколько навязчивым может показаться ее поведение.

– Где? – спросил тот, что с усами, на вид старший по званию, и г-жа Папаи сразу же провела своих гостей в среднюю комнату, так называемую гостиную, и указала на окно. «На третьем этаже», – многозначительно добавила она. Мужчины на какое-то мгновение уставились друг на друга, едва не позабыв легенду, которой во время утренней оперативки им, естественно, прожужжали все уши. «А нельзя без свидетелей?» – спросил тогда старший по группе у капитана Мерца, но капитан Мерц был непреклонен. «Вторгаться в квартиру, – сказал он, – было бы слишком рискованно, потому что нам не просчитать, когда хозяин бывает дома, а постоянное наблюдение – лишняя трата времени и денег. Г-же Папаи можно полностью доверять. К тому же она не знает, какова истинная цель визита. В любом случае у вас с собой должен быть фотоаппарат. Внутри квартиры тоже обязательно пофотографируйте, чтобы мы знали расположение комнат. Снимите все помещения. Если найдете нелегальные издания, тоже их сфотографируйте. На все про все у вас примерно тридцать минут. Установить надо во всех трех комнатах. С этими удлиненными квартирами одна канитель». – «Справимся», – устало откликнулся человек в берете, которому в тот день предстояло выполнить три таких задания.

«Завáрить кофе? – услужливо спросила г-жа Папаи, не понимая, что за дрожь сотрясает ее тело именно тогда, когда она хочет вести себя как можно естественнее и должна следить, чтобы по ее лицу ничего нельзя было заметить. – То есть трое кофе, – тут же уточнила она. И воскликнула: – Там, на третьем этаже, где шторы задернуты!» – заметив какую-то нерешительность на лицах застывших посреди комнаты мужчин. Один стоял, уставившись на большой, весьма колоритный настенный ковер, на котором женщины с кувшинами на головах и грудными младенцами на руках направлялись к роднику, а мужчины с мотыгами и косами на плечах шли поднимать твердую, сплошь усеянную камнями обетованную землю. В этой крошечной комнатке он покрывал целую стену. «Гобелен, – сказала г-жа Папаи, – работы моей матери». Тот, что в берете, уважительно цокнул языком, глаза у него засияли дружелюбием, он подошел поближе и потрогал ковер. «Превосходно», – провозгласил он, склонив голову набок. Г-жу Папаи непонятно от чего передернуло. Как будто у нее вырвали сердце. Усатый тем временем присел на корточки рядом с выкрашенной серой краской батареей и выудил из сумки с инструментами «Никон». Неспешными, размеренными движениями он вставил в фотоаппарат пленку и, пользуясь желтой занавеской как прикрытием, начал снимать дом напротив. Или по крайней мере делал вид, что снимает. Транжирить пленку на такие глупости не рекомендовалось.

– Я хочу кофе, – сказал в этот момент третий, заставив г-жу Папаи пробудиться от грез. Он проследовал за ней на кухню.

– Несильно, однако ж, большая, – заметил он по-свойски и подчеркнуто встал прямо в дверях, пока г-жа Папаи зажигала газ.

– К сожалению, есть только растворимый, – развела руками г-жа Папаи.

– Идеально, – вежливо ответил мужчина, молча глазея по сторонам.

– С молоком?

– Нет-нет, ничего не надо, и ни крупинки сахара! – весело отозвался он, и г-жа Папаи посмотрела на него взглядом опытной медсестры. Цвет лица у него так себе. Кожа припухлая, синие круги под глазами. Он был после длинной ночной смены, обычное для него дело.

– На голодный желудок без молока и сахара не рекомендуется, – тихо предупредила г-жа Папаи. Мужчина только покачал головой, в его нетерпеливом движении был даже как будто оттенок угрозы, он вел себя так, словно ему на самом деле не хочется сейчас разговаривать, но в то же время широко, натянуто улыбался. Улыбка прямо-таки застыла у него на лице. Г-жа Папаи какое-то время стояла у плиты в крошечной кухне, потом присела на табуретку. Она пыталась тайком прислушаться к доносящимся из комнаты шорохам и негромким репликам. Вскоре над плечом стоящего в дверях мужчины показалось небритое лицо того, что в берете.

– Прошу прощения, товарищ, можно мне от вас позвонить? – спросил он.

Г-жа Папаи кивнула.

– А где телефон?

– В комнате моего сына.

– Спасибо. Я оплачу разговор.

– Нет-нет, это лишнее, звоните себе спокойно. Вы же не в Америку, правильно я понимаю?

И сразу пожалела, что это слово сорвалось у нее с губ. Вода закипела, г-же Папаи хотелось выглянуть в коридор из-за стоящего в дверях мужчины, но сделать этого она не могла – лишь замялась неловко на некоторое время, совсем забывшись.

– Вода кипит, – произнес мужчина. Г-жа Папаи только сейчас заметила, что он грызет спичку: она перемещалась у него из одного уголка рта в другой, потом обратно.

– Может быть, слишком крепкий, – проговорила она в порядке извинения, и мужчина, уже потянувшись за чашкой, рассмеялся.

– Главное, чтоб было вредно, милостивая госпожа, главное, чтоб было вредно.

4

Вот он стоит в ванной – скелет, обтянутый иссохшей плотью. Загребает руками, как свалившийся на спину паук. Топили еле-еле, в просторной ванной было зябко и влажно, стояла удушающая вонь. В высоко расположенные окна свет почти не проникал, внутри царил полумрак. Иногда в начале процедуры Папаи, крепко ухватившись за сына, яростно, до боли бился лбом ему в лоб. В таких случаях сын смотрел на него в упор, как стоглазая муха, и это помогало: от его взгляда отец как-то утихомиривался. «Я как укротитель какой-то», – думал сын. Рядом на сушилке висели пластмассовые утки, вдоль стены стояли фарфоровые утки, в углу – стеклянные утки: на них пеной засохла моча, из них несло выделениями диабетиков, паралитиков, радикулитников. Отец стоял перед ним в ванной, как вознесенная на пьедестал мумия, мокрые волосинки змеились, как глисты, по животу и спине. На дне большого деревянного сундука валялось грязное постельное белье, чуть дальше на полу лежал разорванный матрас, весь в пятнах мочи и крови. К стене были привалены запутавшиеся друг в друге костыли с обтянутыми грязной марлей подмышечными упорами и стоптанными на разные стороны розовыми резиновыми наконечниками. Рядом с ванной стоял гнутый железный стул с облупившейся белой краской – на случай если кому-то захочется принять сидячую ванну, к нему были приварены поручни. Будто какое-то средневековое орудие пыток.

Он основательно намылил старику спину и ляжки, руки, подмышки, пальцы и уши – две маленькие резиновые покрышки.

Этот хнычущий, трепещущий объект, этот расколотый надвое человек и был его отец. Он порождение его чресл. Трудно было представить, что он – продолжение этого нечто. Заслышав внезапный шум, Папаи робко оглянулся, инстинктивно прикрыв пипиську дрожащей рукой. Пиписька была без крайней плоти и на холоде совсем съежилась. С громким скрипом открылась наружная дверь, и кто-то заглянул в другое помещение – в предбанник, где рядком располагались сортиры с отпиленными наполовину дверями. Было слышно, как вошедший, насвистывая, справляет малую нужду, а потом, смачно рыгнув, усердно захлопывает все двери. Папаи испуганно втянул шею, как будто его били, и потерял из-за этого равновесие – в последнюю минуту его подхватил сын. Скелет этот был страшной тяжести. За десять минут до того в палате он набивал отцу рот дрянной пересоленной ветчиной, подхватывая тонкие ломтики прямо из свертка, а отец тем временем колотил его по плечу своим слабым кулаком, колол и тыкал жалящим взглядом. Он, по-видимому, забылся в исступлении, но забылся осторожно – ровно настолько, чтобы сын его не бросил и не ушел. И вот теперь он стоял в ванной, в кои-то веки без очков, глядя в никуда осоловелым, растерянным взглядом, и лишь жалобный ужас читался в его карих глазах. Тело, с которого страх сгрыз все мясо, человеческими словами не описать. Неделями он таскал в себе свои шлаки, отчего живот становился тугим, как барабан, и круглым, как резиновый мяч. Внизу, словно горло стянутой кошелки, виднелся давний шрам от вырезанной грыжи, еще ниже – лиловато-коричневые чресла, прикрытые синевато-серыми волосами. «Может, надо еще и клизму ему сегодня поставить», – подумал сын, и его передернуло. Хрупкая, как пергамент, кожа отца словно отделилась от плоти, мышцы болтались, а коленки были блестящие и белые, будто майолика.

Сестрам было некогда мыть Папаи, и он сильно вонял, распространяя вокруг сладковатый запах разлагающейся плоти. Глубокая эмалированная ванна из чугуна стояла совершенно случайным образом, прямо посреди помещения, как давно не застилавшаяся кровать в дешевых номерах. Дверь в ванную сыну закрыть не удалось, несмотря на то, что он и не обрадовался бы, если бы к ним кто-то ввалился, и когда, заслышав шум извне, он тоже на какое-то мгновение обернулся, его окатило водой из душа, который он держал в руке, да так, что он вымок до нитки, – это его разозлило, и в отместку он начал еще сильнее тереть мыльными руками сгорбленную спину отца. Будто наказывал его за что-то, в чем тот не был виноват. Туалеты с дверями-половинками перед ванной; «Справлять нужду на публике – какой-то концлагерь!» – пришло ему в голову, когда он загонял Папаи в ванную. Наконец он аккуратно выдавил себе на ладонь блестящую маслянистую капельку шампуня «WU-2» из желтого флакона и размазал ее по отцовскому неровному черепу, на котором теперь уже реяли лишь несколько седых волосинок. У сына была густая курчавая грива, и ему совсем не хотелось вот так же облысеть. Опять кто-то вошел и, повозившись у одной из дверей, с громким сопением уселся на унитаз: он пердел и натужно стонал, эти звуки отражались эхом от покрытых кафелем стен, а сын тем временем тер банной рукавицей опавший зад Папаи. Отец стыдился своего ужасно обезображенного тела, но пришлось покориться. «I would prefer not to», – сказал он, цитируя своего любимца Бартлби[87], перед тем как раздеться, и на лице его мелькнула слабая мерцающая улыбка, хотя что тут поделаешь, раздеть он себя дал, но в качестве последнего протеста не хотел разгибать спину, а непрестанную дрожь в руках он не смог бы унять, даже если бы захотел. Наконец сын взял больничное махровое полотенце и вытер этого гигантского младенца.

Позже они вышли на улицу и посидели на скамейке в саду, укутанные с ног до головы. Выглянуло декабрьское солнце, и немного поежившись в его лучах, они вернулись в палату.

5

На другой день рано утром старший лейтенант Дора снова стучал в двери квартиры г-жи Папаи в доме ветеранов[88]. Когда он, услышав громкое «Входите!», вошел в квартиру, в лицо ему ударила музыка – концерт для двух скрипок Иоганна Себастьяна Баха, – голоса скрипок заполняли собой все помещение. Г-жа Папаи, слегка покачивая головой в такт музыке, сидела у проигрывателя в другом конце комнаты – на фоне широкого, от стены до стены, окна виднелся лишь ее силуэт; казалось, что г-жа Папаи шьет: нацепив очки, она то и дело протыкала иголкой синий кусок бархата. Дора рассчитывал, что, увидев его, она выключит проигрыватель, но на этот раз все было не так. Улыбнувшись ему, она жестом пригласила его садиться, потому что музыка вот-вот кончится. Скрипичные партии исполняли Иегуди Менухин и Давид Ойстрах, но этого товарищ Дора знать не мог. У товарища были странные отношения с музыкой. Теоретически он не имел ничего против, но был из тех, кого при звуках классической музыки охватывает бесконечное нетерпение. Она казалась ему пустой тратой времени, досадным пережитком былых времен, ничего интересного ему в такие моменты в голову не шло, никакой красоты он в ней не находил, для его уха это был просто шум – где-то что-то пилят, вот и все, но на этот раз он с собой совладал. Усевшись в кресло, он в упор посмотрел на г-жу Папаи, но ей как будто не было до него дела. Это тоже его раздражало. Между тем старший лейтенант и на этот раз пришел не с пустыми руками[89]. До поры до времени в его сумке скрывалась книга, которую он еще вчера выбрал в магазине, после долгих колебаний решив: «Да и эта сгодится!»

– И что же, был ваш сын дома? – спросил Дора просто по профессиональной привычке, когда рычажок с треском оторвался от пластинки и проигрыватель остановился; прежде чем продолжить, Дора так и сяк прокрутил в голове минутную тишину, предшествовавшую решительному «Нет!» со стороны г-жи Папаи. «Может, она все еще под воздействием музыки?» – покачал он головой.

– Вы с тех пор с ним не разговаривали?

– Разговаривала, конечно. Я с ним каждый день разговариваю. Такой у меня сын, дай бог каждому. Он пошел к отцу в больницу. Тогда я и поднялась в квартиру. Красиво, правда?

Она имела в виду музыку. Все это звучало как заученный текст.

– Как ваш дорогой муж?

– Все так же. Он всегда так же. Я уже рада, что не хуже.

«Нет, она не врет, – думал Дора, – а даже если и врет, все равно: люди попали в квартиру, увидим, что из этого выйдет».

– Мы с детьми много спорим, – неожиданно заговорила г-жа Папаи.

Старший лейтенант в этот момент уже собирался уходить. Основательно похвалив добросовестную работу г-жи Папаи за год (состоявшую главным образом из докладов о студентах Международной школы журналистики, каковые все-таки не были совсем уж безынтересными[90] – правда, г-жа Папаи еще и специальную культурную программу для них организовывала, а за билеты в театр платило Министерство внутренних дел), он наконец вручил ей альбом гравюр Дюлы Дерковица о восстании Дёрдя Дожи.

– Я с удовольствием выполняла эту работу, несмотря на все проблемы, – сказала г-жа Папаи, рассеянно глядя на альбом. Она раздумывала, кому можно было бы его передарить. – Очень мне нравятся африканцы. Они лучше нас. С ними я гораздо лучше понимаю себя, чем с венграми. Но сейчас у меня никакой работы нет, переводить меня уже давно не зовут, хотя раньше звали часто. – Это звучало как какой-то упрек или просьба, но Дора только кивал, не промолвив ни слова. – А ведь двух пенсий ни на что не хватает, когда у человека такая большая семья.

Г-жа Папаи – этого старший лейтенант Дора знать не мог – не умела беречь деньги. «Деньги: хара!» – говорила она с крайним презрением. Разозлившись, она иной раз прибегала к напоминавшим кряхтенье и перханье гортанным звукам иврита, как будто обращаясь с молитвой к какому-то ей самой неизвестному богу. «Хара?» – переспрашивал сын. «Говно. Деньги – говно!» Ей нравилось смешивать два языка в какой-то особый коктейль. Безродный блюз. «У меня нет родного языка, – иногда говорила она с мазохистской улыбкой. – На иврите я уже толком не знаю, а венгерский так и не выучила». Ее отношение к деньгам определялось, пожалуй, не столько библейской легендой о золотом тельце, сколько расписками в получении разных сумм в долларах и форинтах, без которых она вряд ли смогла бы столько раз навестить своего обожаемого отца в далекой стране.

За двумя родинами погонишься – ни одной не останется. Так можно было бы сказать, но я не буду. Скольким родинам ни изменяй, а умирать надо.

Старший лейтенант Дора прекрасно понимал, к чему она клонит, но не реагировал. В отчет он это внесет. Они не могли назначить г-же Папаи месячный оклад, для этого ей надо было бы слегка приналечь на работу. В Конторе и без того далеко не каждый благосклонно взирал на то, что творят дети г-жи Папаи. Как выразился один коллега, похоже, детей Папаи медленно, но верно затягивает в болото оппозиции. «Как и все это племя евреев-коммуняк в целом» – таким был итог углубленного анализа, прозвучавший за закрытыми дверями после нескольких рюмок коньяка. Оставшись без посторонних, они находили особое, извращенное удовольствие в том, чтобы костерить коммунистов. В письменной форме никто бы себе такого не позволил: «Не так давно эти избалованные детки были маоистами. Банда извращенцев. Заняться им нечем! Теперь им уже подавай летучий университет? Ради этого мы оплачивали их дорогостоящее обучение в наших университетах? За которое они ни гроша не платили. А еще хотят за границу кататься в свое удовольствие? Чтобы там остаться? Если г-жа Папаи желает покрывать эти проделки… Нет, надо все-таки г-жу Папаи мягко предупредить. Только так, чтобы она не восприняла это как выпад против нее самой. От этого пострадала бы даже та небольшая оперативная ценность, какой обладает этот агент».

Как будто угадав мысли Доры, г-жа Папаи сама подняла эту тему. Между ними повисла секундная тишина, ее нужно было прогнать.

– Мы с детьми много спорим, – снова сказала г-жа Папаи.

Дора был снисходителен и великодушен.

– Такое в каждой семье бывает. Молодежь критикует стариков. На то она и молодежь. Я бы и сам мог порассказать о своей дочери. – Об этой фразе он тотчас пожалел, уж лучше бы язык себе откусил. Переводить разговор в личную плоскость строго запрещено, для сексота куратор не может быть частным лицом, куратор должен сохранять строгий нейтралитет, даже когда требуется вызвать собеседника на откровенность; это золотое правило, краеугольный камень, непреложная истина. Но сказанного уже не воротишь.

– А ведь они всего Маркса и Ленина проштудировали! А может быть, в том и была ошибка. – Г-жа Папаи даже не заметила заключенной в этих словах иронии и продолжала рассуждать на том языке брошюр, который вошел в ее плоть и кровь. – Потому что их теоретические познания на каждом шагу вступают в противоречие с ежедневной политической практикой, и в результате они не могут внутренне принять очень многие политические шаги.

«Старая песня, – подумал Дора, который, конечно, расслышал в филиппике г-жи Папаи вечную ее жалобу. – Мало ей того, что у нас нет дипломатических отношений с евреями? Какого черта ей еще надо? Хочет, чтобы сионистов в Венгрии бросали в тюрьму? Но в таком случае можно пересажать всех журналистов!» Было раннее утро, он встал по будильнику, чтобы поскорее и из первых рук получить информацию о вчерашней операции, спал совсем мало и поэтому немного злился на г-жу Папаи. «Маркса и Ленина они проштудировали, как же! А „Красную книжечку“? Это как? Ничего не значит?» – подумал он, но ничего не сказал.

– Я уже какое-то время с ними не спорю, потому что все равно ни в чем их не могу убедить, так что споры кажутся мне неплодородными.

– Бесплодными.

– Да, бесперспективными.

С шумом заглотнув последнюю каплю чая с молоком со дна стакана, г-жа Папаи спросила с вызовом:

– Кстати, пару дней назад я виделась с другом моего сына, Дёрдем Петри. Вы его знаете, товарищ Дора?

В мозгу Доры прозвенел тревожный звоночек. Он ломал голову над подходящим ответом, но найти его оказалось нелегко, и г-жа Папаи продолжала:

– Очень хороший поэт. Мне так кажется.

Она принесла с ночного столика книжку Петри «Описанное падение». В середине она была заложена вышитой закладкой. Дора бросил стеклянный взгляд на обложку, но не потянулся за книгой и ничего не сказал.

– Он говорит, что ему недавно отказали в загранпаспорте.

«Чего она от меня хочет? Провоцирует?»

– Так оно и понятно, если система не терпит критики, талантливому человеку нетрудно впасть в радикализм.

Беседа начинала напоминать дурной сон.

– Послушайте, товарищ, – сказал Дора официальным тоном. – Мы не при сталинизме живем. И не в средневековье. Руководство прислушивается к разумной критике. Если она не деструктивная. Времена показательных процессов уже миновали.

– Я, кстати, листала и другую его книгу, «Вечный понедельник», – сообщила г-жа Папаи с обезоруживающей улыбкой. – Та мне не понравилась. Сплошные грубости. Но сам Петри мне очень симпатичный. Да и в той книжке тоже есть прекрасные строки.

– Это же было какое-то нелегальное издание или нет? – спросил, терзаясь, старший лейтенант. Он раздумывал, как вставить в отчет этот разговор. «Спятила она, что ли?» – мелькнуло у него в голове. Он даже подумал, что, может, в комнате стоит прослушивающее устройство и г-жа Папаи, хотя он о ней такого даже предположить не мог, пытается его подставить. Или она хочет показать, что прекрасно понимает, ради чего устраивалась вчерашняя операция? Но тогда все накрылось.

– Я с оппозицией не знаюсь, ничего конкретного мне о них неизвестно, но думаю, что они необязательно бесчестные люди, они указывают на присутствующую в нашем обществе негативную линию. Возможно, следовало бы прислушаться к их словам в интересах реформ.

– На мой взгляд, – начал Дора, хотя чувствовал, что говорит не то, как будто механически отвечает затверженный урок, – оппозиция занята весьма тонкой работой, в ходе которой выявление реальных ошибок и выдвижение их на передний план осуществляется не ради строительства социализма, а ради его дискредитации и подрыва, причем систематически и на основании разработанных за границей планов.

Г-жа Папаи молчала. У старшего лейтенанта Доры возникло четкое ощущение, что на лице у нее играет едва заметная язвительная улыбка. Глаза сияли озорством, как у человека, который что-то натворил. Откуда старшему лейтенанту было знать, что в юности г-жа Папаи ела селедку с шоколадом, отчего вся семья хваталась за голову. Задним числом уже не разобраться, то ли она ела селедку с шоколадом, потому что ей это действительно нравилось, то ли потому, что так можно было от чистого сердца посмеяться над теми, кого это приводило в ужас.

– Я думаю иначе, – сказала г-жа Папаи, выдержав короткую паузу. Рот у нее оставался неподвижным, и Доре вдруг показалось, что ему это послышалось. Но даже если г-жа Папаи и не произнесла этих слов, их как будто высказало ее лицо. Потому что она так и смотрела молча на Дору, который покраснел до ушей[91].

Г-жа Папаи завершает свою деятельность