Как бы мы ни старались избежать предрассудков, связанных с цветом кожи, убеждениями, классом или гендером, мы не сможем избежать рассмотрения прошлого с особой точки зрения.
Эта глава бесполезна для читателя, который взял в руки нашу книгу с прицельным интересом к блошиному рынку. Ниже мы пытаемся вскрыть истоки и мотивы нашего интереса к старым вещам, который не является обязательным для историка или тем более для социолога. Поэтому читатель, желающий поскорее обратиться к истории блошиного рынка, может с чистой совестью перелистнуть следующие страницы и сразу обратиться ко второй части.
А. Горьковское детство (И. Нарский)
Признание самих себя частью предмета исследования побуждает к откровенности. Если авторы сами включены в историю, которую они изучают, они должны, следовательно, рассказать о том, что пробудило их интерес к предмету исследования и как персональные особенности их социализации, черты характера и опыт влияют на их взгляд на исследуемое. Откровенный рассказ авторов о себе сопряжен с определенным риском. У кого-то из читателей он может вызвать сопереживание и даже эффект узнавания себя в чужой истории. Но у другого читателя открытость автора может спровоцировать эффект подсматривания в замочную скважину и желание позлословить. Мы осознаем эти риски и сознательно идем на них.
Мне писать о событиях и людях, сформировавших меня, проще, чем моему соавтору. Когда-то я написал о них целую книгу, информацией из которой могу воспользоваться и к содержанию которой могу отослать любознательного читателя[88]. У моей жены Наташи такой возможности нет, поэтому ее знакомство с читателем будет основательнее.
Мой интерес к старине и истории родился в детстве. Его пробудили преимущественно родители мамы. Мои родители в те годы служили в Челябинском театре оперы и балета и летом отправлялись на гастроли. И каждое лето в 1960-х – начале 1970-х годов я проводил в Горьком, как в то время назывался Нижний Новгород, на реке Волге. Поэтому начать необходимо с нескольких слов об этом городе.
В Горьком было все, чтобы ощутить присутствие ушедших времен. Город сохранил старый центр с кремлем, дворцами, общественными постройками и по-прежнему жилыми доходными домами в стилях помпезного историзма и изысканного модерна второй половины XIX – начала ХX века от лучших российских архитекторов, да еще и вписанный в величественный ландшафт высокого правого волжского берега. Относительно хорошо сохранилась и «рядовая» строительная субстанция прежних эпох, которая осталась в пользовании без изменения функций и даже названий – например, Мытный и Сенной рынки. Местные жители продолжали пользоваться старой топонимикой, слегка подправляя советские переименования. Улица Свердлова, которая ранее была Покровским бульваром, или Покровкой, к примеру, в обиходе именовалась Свердловкой. Наконец, в Горьком жили мои проводники по прошлому, ровесники ХX века, родители мамы, обращавшие мое внимание на старые вещи и рассказывавшие их истории.
У Хазановых: нежное прикосновение к старине[89]
Борис Яковлевич Хазанов (1895–1979) родился в черте еврейской оседлости, в Могилевской губернии Российской империи. Сын меламеда (классного воспитателя в хедере), Борух Янкелев Хазанов за 15 лет между 1898 и 1913 годами получил крепкое среднее образование, пройдя через иудейский хедер, православную церковно-приходскую школу и городское училище (см. ил. 2). Лишь накануне Великой Отечественной войны ему удалось освоить специальные бухгалтерские дисциплины в объеме, предусмотренном программами экономических факультетов советских вузов. Тем не менее с 1913 по 1965 год он успешно работал в должности главного бухгалтера различных частных, а после революции 1917 года – кооперативных и государственных организаций. С 1927 года служебная карьера Хазанова была связана с советской энергетикой в Белоруссии, а затем в Балахне Горьковского края и в Горьком, где он, главный бухгалтер Горэнерго, в семидесятилетнем возрасте вышел на пенсию. В январе 1941 года он, проходив много лет в «сочувствующих» советской власти, был принят в ВКП(б).
Нина Яковлевна Хазанова (в девичестве Рывкина, 1900–1985) происходила из семьи мелкого служащего (см. ил. 3). Она училась в частной гимназии, которую не окончила, и помогала матери с домашними платными обедами. Здесь Нина и познакомилась с одним из «клиентов» этого «пансиона», Борисом Хазановым. Они поженились в октябре 1921-го, а в декабре следующего года родилась дочь Мира (Мириам, 1922–2009). Нина следовала за мужем, которого в 1920-х – начале 1930-х перебрасывали с места на место. В 1928 году у них родилась вторая дочь, Тамара, моя мама (1928–2022).
Ил. 2. Б. Я. Хазанов (1894–1979). Быхов, 1913
Ил. 3. Н. Я. Хазанова (1901–1985). Белоруссия, середина 1920-х
В 1946 году Тамара окончила общеобразовательную школу и Горьковское хореографическое училище. Затем она училась у легендарной А. Я. Вагановой на отделении педагогов хореографии в Ленинградской государственной консерватории. В 1951 году Тамара Хазанова с отличием окончила учебу в Ленинграде и уехала работать в Сталино (Донецк). Там в 1955 году она познакомилась с моим будущим отцом Владимиром Нарским (1928–2021), вышла за него замуж и поменяла фамилию (хотя в хореографических кругах ее еще несколько десятилетий больше знали как Хазанову). Поэтому ее дальнейшая история и влияние на мой интерес к прошлому будут обозначены в рассказе о Нарских.
Хазановы переехали из Балахны в Горький в 1940 году. С 1948 года они жили в маленькой, но очень уютной квартирке на улице Минина, в одном квартале от великолепной Верхне-Волжской набережной и величественного Откоса на высоком правом берегу Волги. Именно в этой квартире и проходили мои летние месяцы в 1960-х и начале 1970-х.
На первый взгляд родители матери представляются правоверными советскими гражданами. Однако при более внимательном рассмотрении на их жизненном пути и в их быту обнаруживаются сомнительные для безупречной советской биографии явления. Хазанов встретил советский период истории обстрелянным – в буквальном смысле слова – мужчиной в возрасте за двадцать с собственным дореволюционным прошлым. Он когда-то работал на «капиталистическом» предприятии и в 1920-х годах считался «буржуазным специалистом». К тому же в 1915–1917 годах он служил в царской армии, во время военных походов бывал за границей, в Австрии и Румынии.
Нина Рывкина вынесла из частной гимназии «буржуазные» представления о семье и навыки ведения домашнего хозяйства. Она недолюбливала советскую власть и разговоры с супругом о политике прекращала возгласом: «Ай, не морочь мне голову своими коммунистами!» Она не читала советских газет, которые ей были неинтересны.
При внешней активности дед был очень закрытым человеком. Он был подчеркнуто вежлив с коллегами на работе и соседями во дворе, но эта вежливость была его броней, или мундиром, застегнутым на все пуговицы. Он избрал для себя стратегию социальной самоизоляции во всем, что не касалось служебных обязанностей: он не принимал участия в пьяных застольях, не толкался в курилке, не рассказывал анекдотов, не вел «пустых», в его терминологии, разговоров, не искал дружбы начальства и подчиненных, неохотно принимал гостей и выходил в люди.
Казалось, что он предан режиму. Но, будучи умным человеком, скорее всего, осознавал, что безоговорочно доверять властям не стоит. Недаром он советовал дочерям вступить в коммунистическую партию, чтобы иметь право «выслушивать в глаза» то, что о тебе думают.
В домашнем хозяйстве, которым уверенно руководила бабушка, было множество следов ее еврейского происхождения, диссонирующих с антисемитским фоном послевоенного СССР. В ее кулинарном репертуаре были кисло-сладкая курица или телятина (эссиг флейш), фаршированные мукой со шкварками куриные шейки и заливная рыба, фаршированная щука (гефилте фиш) и форшмак (геакте эренг), печеночный паштет (геакте лебер) и бульон с клецками, холодный свекольник (калте буречкес) и цимес из томленых сухофруктов, маковая баба и печенье тейглах. Разговоры, не предназначенные для ушей ребенка, велись на идиш, в котором к 1960-м годам Хазановы чувствовали себя не очень уверенно.
Борис и Нина Хазановы были любящими дедушкой и бабушкой и души во мне не чаяли. Они мне много читали, пока я не овладел этим навыком, и рассказывали о своей жизни. Живые рассказы бабушки об антисоветском стрекопытовском мятеже 1919 года в Гомеле и о немецких бомбардировщиках над Горьким в 1941 году потрясали мое воображение. Дед рассказывал мне о том, о чем не рассказывал собственным дочерям, в том числе о гибели родных в еврейском гетто от рук гитлеровцев. Но чаще все же родители мамы щадили мое чрезмерно развитое воображение. Бабушка описывала пикники в санаториях 1920-х годов, визиты в театры и рестораны. Дедушка знакомил меня с культурой восточноевропейского еврейства и даже пытался, правда безуспешно, привить мне азы идиш.
Его дочери вспоминали своего отца совсем не так, как я. Для них он был молчаливым, пытающимся своим молчанием уберечь детей от неприятностей:
У меня осталось впечатление, – вспоминала его старшая дочь, – что, когда что-то касалось его прошлого, он такими обтекаемыми, общими фразами говорил, что… я об этом знала из всего, что было напечатано в центральной прессе, и мне его ответ ничего не давал. И я, наверное, перестала просто его расспрашивать. Интересного он ничего не рассказывал. Я потом, когда он умер, думаю: «Как же это я его не расспрашивала?»[90]
Слово Бориса Хазанова было веским, потому что звучало редко. Дома в 1920–1950-х годах не говорили о политике и о прошлом, родным языком почти не пользовались. Обе его дочери не знали ни слова на идиш, а о том, что отец был ранен во время Первой мировой войны, услышали от своих детей. Их образ отца – образ закрытого человека, закрытого буквально, отгородившегося газетой от внешнего мира.
Мне же он запомнился совсем другим: оживленно рассказывающим о своем детстве, о семейном укладе его родителей в Быхове, о работе на фабрике Школьникова и Половца, о штыковой атаке под Львовом, о погибших в гетто сестре и брате; гуляющим с внуком по Откосу, кормящим воробьев, поющим еврейские песни, улыбающимся, смеющимся. Упорно молчавший в опасных 1920–1940-х годах, когда росли его дочери, которых он старательно оберегал от рискованного знания о прошлом, он «разговорился» со мной и внучками в относительно мирных 1960-х. Когда-то «застегнутый на все пуговицы», дед раскрылся, словно бы наверстывая упущенное.
Мягкое, не отягощенное травмами прикосновение к прошлому в квартире Хазановых обеспечивалось не только их заботливым вниманием ко мне, но и связью рассказов с красивыми старинными вещами, наполнявшими их быт. Бориса и Нину окружали изящные вещи – массивная резная старинная мебель, зеркала и лампы в стиле модерн, швейная машинка с золотыми узорами по черному лаковому фону, бабушкины собственные вышивки 1920–1950-х годов и фотографии, на которых родители моей мамы были молодыми людьми, одетыми и причесанными по моде 1920–1930-х годов.
Но предметы из прошлого не просто украшали интерьер квартирки Хазановых. Они использовались в быту, несмотря на старомодность. Так, бабушка гладила простыни, пододеяльники и наволочки по старинке, не утюгом, а длинным ребристым рубелем, с грохотом катающим тяжелую скалку с намотанным на него бельем. Она мастерски шила на старинной, с дореволюционным стажем, машинке «Зингер». А дедушка аккуратно сберегал в домашнем архиве следы своего прошлого, что позволяет документировать ранние периоды его биографии значительно надежнее, чем в случае его супруги.
С родителями матери мне было очень интересно, особенно когда мои дорогие старики доставали из огромного трехъярусного славянского буфета или из платяного шкафа с резными лилиями на двери коробки и пакеты с фотографиями и другое заветное содержимое. Я с любопытством разглядывал фото, на которых было множество незнакомых мне людей, совсем молодые бабушка и дедушка, их маленькие дочки, ветхие дедушкины документы с «ерами» и «ятями» в тисненой черной папке с завязками, массивные испорченные золотые часы с двойной крышкой, серебряные полтинники и рубли 1922 года с изображениями рабочего и крестьянина.
Бабушка и дедушка не только показывали мне старые вещи, но и описывали предметы утраченные – настольную лампу и чернильный прибор начала ХX века, шубку, порванную в 1919 году взбунтовавшимися солдатами, украденные во время посещения Московского зоопарка в 1930-х годах карманные часы, сданный в торгсин серебряный Георгиевский крест. Их вещи и рассказы переносили меня в давно исчезнувший и потому особо притягательный, манящий мир.
Бабушки и дедушки давно нет в живых, но они всегда со мной. Я ясно вижу перед собой Нину Хазанову из 1960-х годов – маленькую подвижную фигуристую женщину с грустными серо-голубыми глазами под печально приподнятыми бровями, с яркими губками, с аккуратно уложенными с помощью химической завивки светло-каштановыми волосами. Мне не нужно напрягать память, чтобы мысленным взором увидеть Бориса Хазанова, его добрые светло-карие глаза, крупный мясистый нос, тонковатые губы, холеное, чуть полноватое, но без выпирающего живота тело, его ухоженные руки с очень мягкими ладонями, ровными пальцами и аккуратно подстриженными ногтями. Я помню его неторопливую, мелкими шажками, походку, негромкую, медленную и правильную речь с тщательно подобранными словами. Я вижу и слышу родителей мамы так, словно только вчера расстался с ними.
По сей день мне то и дело встречаются вещи, напоминающие о горьковском детстве. Спустя более трети века после кончины бабушки я время от времени открываю среди европейской выпечки «бабушкины» кулинарные шедевры, которые, оказывается, называются не «рулетики с вареньем и орехами», а итальянские cantuccini, не «песочное печенье», а немецкие рождественские Gewürz-Spekulazius или Plätzchen.
Однажды на блошином рынке мне встретилась небольшая, высотой 26,5 сантиметра, французская бронзовая статуэтка. На высоком барном стуле в легком платье ниже колен с широким поясом, в изящных туфельках и популярном в Париже 1920-х годов тюрбане поверх коротко остриженных волос в элегантной позе сидит красавица эпохи ар-деко. Она подкрашивает губки, глядясь в маленькое круглое зеркальце. Автор скульптуры – румынско-французский мастер Деметер Чипарус (1886–1947). Работа относится к 1920-м годам, периоду его зрелости, когда он ваял преимущественно танцовщиц и красавиц. Бронзовая красавица работы Чипаруса удивительно похожа на мою бабушку, ровесницу ХХ столетия, какой я знаю ее по фотопортретам 1920-х годов.
Дедушка и бабушка приоткрыли мне дверь в «доброе старое время», в годы своей молодости, в культуру, в которой росли, в эпоху, из которой происходили. Уверен, что их вклад в рождение во мне интереса к истории и любви к красивым старинным вещам был основополагающим.
Через много лет после смерти дорогих мне стариков я стал пытаться разобраться в их жизни, надеждах, радостях, страхах и травмах. Я стал изучать время их молодости – русскую революцию, дореволюционный и советский антисемитизм, их представления о культурности и культурном досуге, их взгляды на прекрасное и уродливое, достойное и постыдное. Сохранив лишь осколки их предметной среды и утратив все остальное, я стал встречать фрагменты или аналоги утраченного на рынке старых вещей. И вот теперь я пишу об этом, вновь вступая в мысленный диалог с моими ушедшими родными.
Встреча с антикваром
В каждом городе, который мы с Наташей впервые посещаем, мы ищем не только блошиные рынки, но и антикварные магазины. Ничто, на мой взгляд, не рассказывает о городе, его прошлом, его культуре, о степени его культурно-исторической ухоженности и об отношении населения к историко-культурному наследию так, как развитость и ассортимент этих двух институций.
Моя первая встреча с «живым» антикваром произошла в Горьком в 1972 году, в тринадцатилетнем возрасте. Это знакомство стало настоящим потрясением, изменившим мое отношение к старинным вещам.
Лето 1972 года, последнее проведенное мной в Горьком, было необычным во многих отношениях. В том числе тем, как активно дедушка поддерживал мой интерес к старине. Он всячески поощрял мою детскую страсть к коллекционированию старинных монет и металлических иконок. А за год до моих последних летних каникул, перед самым отъездом из Горького, произошло событие, укрепившее мою уверенность в том, что я буду заниматься прошлым. Дед посильно участвовал в этой истории и изо всех сил выказывал мне сочувствие и поддержку.
Как-то раз в конце лета 1971 года, возвращаясь из детской библиотеки, мы с ним заметили в окне одного из неказистых одноэтажных частных домов выставленные на подоконник парные бронзовые подсвечники. Мы остановились и долго любовались ими. В груди у меня замирало и екало – наверное, как у азартного охотника, почуявшего добычу.
Дед предложил мне отнести библиотечные книги домой, а затем вернуться, зайти к обитателям квартиры и рассмотреть захватывающие дух предметы поближе, расспросить владельцев об их происхождении. Так мы и сделали. Из-за робости я долго топтался на пороге, прежде чем мы позвонили в дверь. Нам открыла светлоглазая седая старушка, которая безо всякого удивления с удовольствием впустила нас в дом. Пройдя через темные сени и войдя в комнату, я обмер от неожиданности: на стенах тикала дюжина диковинных часов, помещение было плотно заставлено старинной мебелью, фарфоровой и хрустальной посудой, бронзовыми статуэтками и подсвечниками, десятками причудливых безделушек. Не квартира – музей! Хотя нет – здесь между человеком и вещами, которые были сгружены в беспорядке, оставляя лишь узкие проходы, не чувствовалось музейной дистанции.
Как оказалось, это было временное пристанище местного собирателя и реставратора старины Василия Петровича Серебрякова. В доме, где жили он и его жена, в то время шел капитальный ремонт. Хозяин всего этого богатства был в отъезде до осени, поэтому после беглого осмотра сокровищ под доброжелательные комментарии его супруги мы договорились встретиться в следующем году. Гостеприимная хозяйка просила заходить без церемоний.
Долгие месяцы до следующих летних каникул я бредил предстоящей встречей и даже посвятил коллекции Серебрякова школьное сочинение на свободную тему, вызвав живой интерес у учительницы русского языка и литературы. От нее же я впервые услышал новое слово – «антиквар». Мне мечталось, что коллекционер возьмет меня в «ученики» и посвятит в секреты собирательства и реставрации.
Приехав в Горький на рубеже мая – июня 1972 года, я на следующий же день бросился на розыски коллекционера. С прошлогоднего жилья Серебряковы съехали, но найти их по постоянному адресу труда не составило. Я вздохнул с облегчением, увидев на подоконнике полуподвальной квартиры выставленные напоказ, вровень с асфальтом, за оконным стеклом без решеток и сигнализации, позолоченные изнутри серебряные чаши с многоцветной эмалью. Позвонить в дверь с металлической пластиной, на которой была выгравирована фамилия жильца, я, как и годом ранее, никак не решался. На подмогу вновь пришел мой дед.
На этот раз Василий Петрович был дома. Он любезно показал нам свои собрания, выставленные на поверхностях столов, шкафов и полок, разложенные в шкафах-витринах и развешанные на стенах. Сам он специализировался на фарфоре и бронзе, но попутно, про запас и на обмен, собирал все, что может представлять интерес для антиквара. Он, подобно музейному гиду, водил нас по квартире. А с какой любовью рассказывал он о своих сокровищах! Вот бронзовые часы с портретом Екатерины II на фарфоровом циферблате, подаренные императрице. Часы завещаны Эрмитажу. Вот пурпурные богемские бокалы из имения рейхсмаршала Германа Геринга. Над дверью в кабинет – картина-мозаика, выложенная из уральских камней и изображающая Симеона Столпника в пустыне. После смерти владельца она должна достаться Златоустовскому музею. В темном коридоре – шкаф со старинными русскими фарфоровыми статуэтками от Алексея Попова и других лучших мастеров царской России. Над массивным рабочим столом в кабинете – медные, латунные, серебряные, бронзовые складни, кресты, наперсные иконки XVIII – XIX веков, вызвавшие во мне зависть начинающего коллекционера.
Как сейчас вижу: Василий Петрович перебирает коробочки на столе и в его ящиках. Вот в маленьком деревянном пенальчике под стеклянной крышкой с увеличительным стеклом набор миниатюрных замков-сундуков из Павлова Нижегородской губернии. Самый маленький из них – с булавочную головку, так что разглядеть его и ключик к нему можно только под лупой. А вот китайский резной, ажурный шарик из слоновой кости величиной с вишню, со стоящим на нем слоном. Внутри хитроумно сложено еще двенадцать слоников. Если не разгадать головоломку, шарик не закрыть. У меня, с детства питавшего особую слабость к миниатюрным предметам, такого рода вещицы вызывали щенячий восторг.
Как собиратель старины Серебряков оказался в нужное время в нужном месте: трудно представить себе более благодатную для антиквара среду, чем Россия первой половины ХX века. Революция, войны, террор, голодные бедствия, карточная система лишили многие предметы владельцев, превратили их в дешевое средство обмена на продукты питания и в валюту для откупа от притязаний алчных представителей «родной» и оккупационных властей, в трофеи или бесполезный хлам. К тому же Серебряков был мастер на все руки. За умеренную плату он ремонтировал все, от велосипеда до часов и ювелирных изделий. Он был в состоянии отреставрировать любой предмет, утративший первоначальный вид. С гордостью показывал он нам восстановленный им серебряный чайник начала XIX века, которым мальчишки во дворе играли в футбол. (Как я узнал почти полвека спустя от одного из старых знакомых Серебрякова, в многочисленных ящиках его стола, которые он по понятным причинам не продемонстрировал нам летом 1972 года, лежали целые коробки с геммами, рубинами и даже бриллиантами – материалом для ремонта старинных украшений.)
Да и сам старинный город – идеальное место для антиквара. Горький был буквально нафарширован стариной. Мы, мальчишки, ощущали себя там путешественниками, заброшенными на остров сокровищ: повсюду мерещились нам тайники и клады с несметными богатствами. Эти ощущения не были пустой детской фантазией. Время от времени по городу разносились газетные новости и слухи об очередной находке при сломе дома или ремонте улицы. Так, на следующий год после моих последних летних горьковских каникул в бывшем особняке местных пароходчиков, в одном квартале от дома родителей моей матери, во время ремонтных работ был случайно обнаружен тайник с редкой коллекцией русского и европейского фарфора XVIII – XIX веков. Летом 1974 года, во время короткой поездки в Горький, я с завистью разглядывал наиболее ценные предметы из этого клада на музейной выставке…
Встреча с Серебряковым, на которую я возлагал очень большие надежды, закончилась горьким разочарованием: Василий Петрович предложил как-нибудь заглянуть к нему, но было ясно, что «когда-нибудь» – это не завтра и даже не на следующей неделе. Больше я его не видел. В конце лета, прожужжав приехавшей за мной маме все уши про антиквара, обида на которого постепенно улеглась, и про его сокровища, я уговорил ее посетить коллекционера. Василия Петровича мы не застали. Его жена встретила нас любезно, как и годом раньше, и с радостью показала антикварные предметы, которые маму, кажется, не впечатлили.
О смерти Серебрякова в 1980-х годах до меня долетали слухи, соответствующие, как жизнь коллекционера и происхождение его коллекций, контексту советской и постсоветской эпох. Якобы на волне перестройки и ураганной криминализации страны он пал жертвой грабителей, ворвавшихся в его квартиру. Случайная встреча с его старинным знакомым в одном из нижегородских антикварных салонов летом 2020 года развеяла эти слухи. Серебряков тихо умер в начале 1990-х в своей постели, а до того жил на маленькую пенсию, приварком к которой была приватная продажа предметов старины. Эта информация, дошедшая до меня спустя несколько десятилетий после его смерти, позволила мне наконец выдохнуть с облегчением. О коротком знакомстве с Серебряковым я вспоминаю с благодарностью. Встреча с ним, несомненно, выявила мою привязанность к старым вещам и еще более укрепила ее.
Нарские: травмы прошлого
Родители отца сыграли в моей жизни значительно меньшую роль, чем Хазановы. Дед по отцовской линии умер, когда мне было пять лет, я видел его лишь несколько раз и плохо помню. К матери отца мы заезжали из Горького в Подмосковье почти каждый год на несколько дней после моих каникул, поэтому эти визиты для меня были приложением к горьковскому детству. Однако и они имели отношение к моему интересу к прошлому, хотя и другого рода. Непосредственно от них, а еще больше от неугомонно любознательного отца, который был прекрасным рассказчиком, я много узнал о другом, чем у Хазановых, советском прошлом Нарских – трудном, неустроенном, травматичном[91].
Дочь священника Мария Александровна Нарская (1894–1987) окончила в 1912 году Московское Филаретовское епархиальное училище, позднее училась в Ритмическом институте (ныне Государственный институт театрального искусства) и на юридическом факультете Московского университета (см. ил. 4). В своей жизни Нарская сменила множество профессий – была школьной учительницей, руководителем детского клуба на Арбате, артисткой хора Большого театра, – но тем не менее смогла выработать лишь 20 лет трудового стажа. Она получила крошечную пенсию стараниями невестки почти в семидесятилетнем возрасте. В старости она прирабатывала частными уроками музыки.
Ее муж, потомственный рабочий Павел Павлович Кузовков (1903–1964), был участником Гражданской войны, спортсменом (в середине 1920-х годов он – мастер Москвы по троеборью), профсоюзным активистом и водителем в 1930-х годах, мастером на все руки, рачительным хозяином на приусадебном участке и пасечником до конца своих дней.
Родители моего отца познакомились в середине 1920-х годов. При заключении брака Павел взял фамилию жены, что десятилетием позже помогло ему укрыться от преследований. Нарские поселились в Москве. В 1928 году у них родился сын Владимир (1928–2021), в 1931 году – дочь Виолетта (1931–2022).
В 1934 году Мария осталась без кормильца с двумя малыми детьми на руках. Незадолго до убийства С. М. Кирова, в преддверии празднования годовщины Октябрьской революции, прямолинейный Павел Нарский возмутился: значительная часть рабочей премии на Трехгорной ткацкой фабрике ушла на банкет для начальства, вследствие чего многие передовики остались без поощрения. Ему возразили, что, между прочим, и в Кремле будет торжественный банкет.
– Ну и неправильно это, – ответил он.
Вскоре его разыскал старый фронтовой друг, работавший в НКВД:
– Пашка, беги!
Ил. 4. М. А. Нарская (1894–1987). Москва, 1910-е
Ил. 5. П. П. Нарский (Кузовков) с детьми Владимиром и Виолеттой. Москва, 1934
Павел Павлович на прощание снялся с детьми у профессионального фотографа (см. ил. 5) и под прежней фамилией уехал в Сибирь, откуда вернулся в 1936 году с новой женой и малолетним ребенком.
В 1936 году Мария Нарская с детьми переехала из Москвы в Обираловку (Железнодорожный). Началось трудное время: приходилось перебиваться надомной работой, в которой участвовали и дети, а в самых тяжелых ситуациях – просить милостыню.
В 1939 году Владимир Нарский был принят в Московское государственное хореографическое училище. В мир танца он попал случайно. Мотивы для того, чтобы отдать мальчика в танцевальное училище, были самые приземленные: детей нечем было кормить, а в училище при Большом театре полагался усиленный «красноармейский» паек. По иронии судьбы у моего будущего отца, в отличие от моей мамы, обнаружились выдающиеся данные балетного танцовщика.
Но и после приема в училище проблемы выживания оставались и у Владимира («усиленное» питание в училище было платным), и у его не очень практичной матери, и у младшей сестры, которую по знакомству устроили на обточку снарядов на военном заводе. Нужно было ежедневно бороться с вечным чувством голода.
В 1948 году Владимир окончил Московское хореографическое училище и работал солистом балета в разрушенном войной Сталине (Донецке). В 1950 году он по «сталинскому спецнабору», под который подпадали и молодые специалисты с высшим образованием, был призван в армию. Служба растянулась для Владимира Нарского на долгие три с половиной года, губительные для классического танцовщика. Демобилизовавшись поздней осенью 1953 года, Владимир понял, что физические качества, необходимые для работы в балете, утрачены. Его педагог из хореографического училища Михаил Михайлович Каверинский помог ему восстановить физическую форму. В августе 1955 года Владимир вернулся в театр в Сталино.
Там и познакомились мои родители (см. ил. 6)[92]. В мае 1957 года у них родилась дочь Марина, через девять месяцев умершая от заражения крови, а в январе 1959-го на свет появился я.
С 1956 года Нарские служили в Куйбышевском театре оперы и балета, с 1961 года – в Челябинском. Тамара Хазанова (под этой фамилией ее знали в театре) превратилась в опытного педагога-репетитора и постановщика с непререкаемым авторитетом. Владимир Нарский вырос в ведущего солиста балета с богатым и разнообразным репертуаром.
Вместе с 1960-ми годами закончилась театральная карьера Нарских. Папа вышел на пенсию, мама в 1970 году перешла на работу в Институт культуры. В 1970–1980-х годах отец работал в Институте культуры и в художественной самодеятельности. Затем он почти треть века провел преимущественно дома – занимался домашним хозяйством, музицировал, читал, следил за спортивными и политическими событиями, ругал или хвалил политиков, писал и декламировал стихи на частых встречах за хлебосольным столом. В начале 2021 года он умер от последствий ковида, оставив после себя пронзительную тишину, добрую память, несколько сборников «прозы в рифмах» и массу ненужных вещей, которые, помня о трудном детстве и голодной юности, он чинил-перечинивал и никогда и ни за что не выбрасывал.
Ил. 6. Т. Б. Хазанова (1928–2022), В. П. Нарский (1928–2021). Сталино, 1956
Профессор-мама, последняя «вагановка», активно преподавала классическую хореографию до 2020 года и покинула Институт культуры в возрасте 91 года в разгар пандемии коронавируса. В отличие от папы, который в течение десятилетий после выхода на пенсию приспосабливался к другому, менее активному существованию, мама оказалась беззащитной против внезапной смены образа жизни. В последние месяцы ей не хватало творческих забот и бурления жизни вокруг. Она перерабатывала собственное прошлое и перечитывала стихи мужа. Мама пережила папу на неполных полтора года. Прощание с ней состоялось в день рождения папы: словно бы он позвал ее на свой праздник. Они прожили вместе 65 лет и воссоединились через полтора года разлуки.
А я переживаю, что недодал родителям внимания и тепла. Наверное, глядя на постаревших родителей или на их свежие могилы, это чувствуют все дети. Но от этого не легче. Я признателен маме и папе за проведенные вместе годы и пережитые вместе испытания и радости. За то, что они в течение многих лет были первыми читателями самых важных моих рукописей, включая эту. Что так долго позволили мне чувствовать себя их ребенком. Что своим долголетием вселили в меня надежду на долгие годы активной жизни впереди. И даже за то, что они походной жизнью и бытовым аскетизмом позволили мне – на контрасте – почувствовать вкус к миру старых вещей в Горьком и выработать трепетное отношение к материальным следам прошлого.
О подробностях бегства Павла Нарского-Кузовкова в 1934 году из Москвы мне в Челябинске поведал отец. Холодный, заснеженный, плоский, индустриальный, советский Челябинск был контрастом к летнему, зеленому, живописно холмистому, чистому Горькому, с его дореволюционным шармом[93]. В челябинской квартире не было старинных вещей, быт был скорее аскетичным, походным.
Зато оперный театр, в котором ребенком я проводил субботу и воскресенье, был полон волшебства, красоты и старины. Старые замки и дворцы, соборы и площади на сцене будили фантазию. К праздничному миру, плохо совмещавшемуся с хмурыми лицами и невзрачной одеждой обитателей промышленного мегаполиса, можно было прикоснуться в буквальном смысле слова. В антрактах нам, ватаге театральных детей, позволяли играть с бутафорским оружием – кинжалами, рапирами, шпагами, мечами, дуэльными пистолетами, кнутами.
Продолжением красивой, невсамделишной театральной жизни были для меня рассказы мамы. Она умела прекрасно описывать спектакли и свои нечастые зарубежные поездки. Мама с воодушевлением говорила о научной и культурной значимости немецкого языка (в конце 1960-х она готовилась к сдаче кандидатского экзамена по немецкому), о красоте органной музыки и о справедливом обществе будущего. К 10–12 годам я обожал балетную музыку Сергея Прокофьева и фуги Иоганна Себастьяна Баха, верил в важность знания иностранных языков, мечтал повидать дальние страны и уважал Карла Маркса.
Но и наша квартира, несмотря на отсутствие старинных артефактов, кишмя кишела историями. Наши стены были полны устных преданий, которые отец собирал и многократно повторял, переиначивал и перелицовывал в рифмованные рассказики[94]. За столом отец чаще всего повествовал о событиях драматичных и травматичных: о Гражданской войне и участии в ней деда, который в 1918 году в бестолковой перестрелке под Царицыном «чуть не убил Сталина»[95], о голоде и поиске хлеба в период военного коммунизма, о репрессиях, которые захватили и семью Нарских. По доносу жившего в его доме дьякона был арестован и сослан дед отца, Павел Васильевич Кузовков – рабочий, бывший церковный староста и владелец лавки. Родной дядя Марии Нарской, выведенный за штат священник, семидесятилетний слепец Владимир Алексеевич Нарский был расстрелян в Бутове в марте 1938 года до вынесения приговора, а ее младший брат Василий умер от цинги в лагере на Колыме.
Ил. 7. А. С. Ничивилева (1902–1991). Челябинск, 1975 (рис. И. Нарского)
Мемуарный репертуар папы пополнялся не только семейными преданиями. Проводя время дома после выхода на пенсию, он во время многочасовых карточных игр настойчиво расспрашивал о житье-бытье мою няню, добрую, терпеливую, мудрую и смиренную Александру Сергеевну Ничивилеву (1902–1991) (см. ил. 7). Набожная курская крестьянка, которая прожила с нами четверть века, охотно рассказывала и папе, и мне о сельских обычаях дореволюционной и раннесоветской России, о поджоге дворянской усадьбы в 1905 году, о голоде 1921–1922 годов, о раскулачивании и изгнании из деревни в 1930 году, жертвой которых стала и она сама. История в ее рассказах не соответствовала тому, что я читал в школьных учебниках и в «Детской энциклопедии», в которой тома c седьмого по десятый были зачитаны мной до дыр[96]. Да и сама няня не была похожа на «кулака». Это заставляло задумываться. Задолго до окончания школы, годам к тринадцати-четырнадцати, я знал, что стану историком.
Как я уже упомянул, в детстве я регулярно навещал мать, сестру и племянницу отца. Мария Нарская жила в старом деревянном доме, утопающем в цветах и зелени фруктовых деревьев, с 1936 года. Дом был ветх и запущен, чувствовалось, что ему не хватает хозяйской мужской руки. В этом здании многое свидетельствовало о бедности и бедствиях. В 1960-х годах значительную часть самой большой комнаты в доме занимали рояль и пианино, на которых Мария Нарская зарабатывала на жизнь частными музыкальными уроками. На чердаке с одной из балок не был убран обрывок веревки, на которой десятилетия назад покончила с собой ее юная племянница. В доме было много следов прошлого, но они казались мне какими-то неприкаянными, неухоженными. Старинная мебель, книги и фотографии пахли плесенью, пол был нечист (что особенно чувствовалось после образцового хозяйства Нины Хазановой), старинные предметы были пыльны и покрыты пятнами патины, покрывала на кроватях напоминали отсыревшую ветошь.
Там были интересные для меня предметы – елизаветинская деньга 1747 года, принадлежавшая в 1930-х годах моему будущему отцу, семейная икона конца XIX века, старинный фамильный альбом 1913 года. О них мне рассказывал папа, и я в течение зимних месяцев мечтал увидеть, потрогать их, а если получится, то стать обладателем какой-нибудь из этих вещиц. Я был уверен, что они сложены в образцовом порядке на почетных местах, как это было принято в квартире Хазановых. Но по приезде в Железнодорожный их приходилось искать в сундуках, ящиках буфета, в комоде, шкафах, где вожделенные предметы в конце концов обнаруживались среди нагроможденного хлама.
Это было другое отношение к прошлому. Но у Нарских оно было не менее интенсивным, чем у Хазановых. И встреча с пугающим былым возбуждала не меньше, чем соблазнительное прошлое «прекрасной эпохи» рубежа XIX – ХX веков, времени детства и молодости отцов и матерей моих родителей.
Б. Детство в старинном доме (Н. Нарская)
Совсем не сразу блошиные рынки стали неотъемлемой частью наших поездок и путешествий. За нескончаемыми разговорами и рассказами друг другу о любимых бабушках и дедушках, своих дорогих родителях, родных и друзьях, пережитых историях все более четко проступали очертания (наших) далеких миров, ушедших, прожитых и все же оставшихся с нами. Мы все больше радовались, что способны понять и поддержать друг друга из нашего «сегодня» в успехах и неудачах, радостях и горьких печалях, оставшихся там, в прошлом, а при соприкосновении с предметами или историями «оттуда» живо всплывающих в нас теперешних.
Мне было намного проще познакомиться с прошлым Игоря, чем ему с моим. В первые же дни нашего знакомства он преподнес мне в подарок свою книгу «Фотокарточка на память»[97], которую я с трепетом и радостью приняла и прочла. Именно эта книга очень сблизила нас. В описанных в ней ощущениях, переживаниях и радостях многое было знакомым и волновало. В книге есть фотографии предметов из прошлого семьи, с которыми связано множество историй, бытовых ритуалов, ярких воспоминаний.
В последние годы в нашем доме появились важные для нас обоих вещи. Некоторые из них были упомянуты в «Фотокарточке на память», другие нет. Объединяет их то, что они присутствовали в детстве Игоря, потом были утрачены, а в последние годы как бы вновь обретены. Вернее, столкнувшись с их точными копиями на блошиных рынках, мы не смогли пройти мимо. И теперь они восполнили пустоты детского пространства, затертости из уютной картинки мира детства. Мы добавили еще часть недостающих стеклышек к разноцветной мозаике прошлого, якобы ежедневно удаляющегося от нас. Мы попытались восстановить, ощутить и почувствовать наше личное прошлое, погрузиться в этот мир вновь.
Для Игоря такими находками стали двойники предметов из детства в Горьком и Челябинске 1960-х годов, восстановленные покупками в Москве, Челябинске, Казани и Новосибирске. Для меня опорами памяти стали немногие сохранившиеся предметы из дома родителей мамы: старинный комод и бабушкины вещицы с его поверхности, напольное зеркало, старые фотографии, красивое черное бархатное платье с цветком, искусно выполненным из бархата, бабушкино рукоделие и ее подарки мне. Много лет назад после ограбления съемной квартиры пропали бабушкины наручные часы, позолоченные, на черном ремешке из тонкой лайковой кожи, которые достались мне после ее ухода. Тогда для меня это была самая большая потеря.
На обратной стороне корпуса часов, на крышке, была выгравирована дарственная надпись, которую теперь с точностью я не могу воспроизвести. Хорошо помню ее начало, каллиграфическое написание бабушкиного имени «Доре…». Убеждена, что текст начинался со слов «Доре Сергеевне в день 60-летия» (или 65-летия). Как и остальные украшения, бабушкины часы тогда не нашли, несмотря на все мои попытки разыскать и выкупить их. Поэтому, когда на базельском блошином рынке я увидела знакомые по форме, размеру и цвету женские наручные часы на черном потертом ремешке лайковой кожи, оставить[98] их там я уже не могла. Оставить означает отложить покупку или подумать и не купить, но вещь, скорее всего, уйдет навсегда, будет продана, испорчена, выброшена, и ответственность в принятии этого решения всегда давит морально, не хочется расширять количество историй с горьким привкусом утрат не приобретенных, но понравившихся, тактильно изученных, детально рассмотренных, впечатливших и заинтересовавших нас предметов.
Каждая такая находка провоцирует нас на долгие беседы, расспросы, воспоминания, предположения. Каждая из них обязательно возвращает в те времена, где ведут разговоры бабушки и дедушки. Где они и другие, живые и молодые наши близкие наряжаются, смеются, читают, поют, играют на инструментах, оберегают семью и уют в доме, готовят нас к школе, тревожатся за нас, радуются, гордятся нами, старательно и ответственно кормят и неустанно заботятся.
Старый дом
Значительная часть моего детства прошла в старинном доме родителей мамы. Многие из самых ярких детских воспоминаний связаны именно с ним. Этот дом не раз переживал приключения, одно из которых было особенно необычным. В начале 1970-х годов при не вполне проясненных и документально не отраженных обстоятельствах он отправился в небывалое путешествие. Он переехал из центра Челябинска на лежащую в 15 километрах от города (в двадцати шести от Челябинского вокзала) железнодорожную станцию Полетаево. В поселке при станции, открытой в 1892 году в ходе строительства Транссибирской железной дороги, с 1950 года жили мои бабушка и дедушка, Дора Сергеевна и Виктор Михайлович Мальковы.
Дом, в котором в детстве я провела очень много невероятно счастливых дней, месяцев и лет, был построен в Челябинске, на углу Екатеринбургской (ныне Кирова) и Семеновской (Работниц) улиц в начале ХX века (см. ил. 8). Согласно ведомостям по раскладке налога на имущество[99], между 1901 и 1908 годами он принадлежал мещанину Алексею Владимировичу Волкову, оценивался в 800–1500 рублей и облагался государственным, земским и городским налогом в сумме от 2,5 до 28 рублей[100]. Дом многократно перестраивался. В начале ХХ столетия число комнат в нем менялось, дом крылся то дранью, то железом. Кроме того, он имел флигель в одну комнату с сенями и несколько надворных построек, в которые в разное время входили лавка, два амбара, одна-две завозни[101], сарай, конюшня, баня, погреб.
В советское время дом был национализирован и превращен в коммуналку, в которой проживало до восьми семей. В 1960-х годах дом по адресу ул. Кирова, 48а, принадлежал районному жилищному управлению Центрального района. Судя по решениям исполкома о распределении жилья, в некоторых комнатах размером от 9 до 15 метров проживало от двух до шести человек[102]. Дом считался «старым, неблагоустроенным», но, в отличие от многих расселявшихся построек, не был в аварийном состоянии.
В середине 1960-х годов исполком принял решение о сносе пришедших в аварийное состояние соседних деревянных зданий по улицам Кирова и Работниц. Вероятно, в начале 1970-х годов было решено снести и бывший дом Волкова. Еще в ноябре 1972 года одну из комнат расселявшегося дома исполком передал милиции «для выполнения условий оперативной работы»[103]. А дальше произошло с точки зрения советского жилищного законодательства невероятное: снесенный дом возник на новом месте, в поселке Полетаево, причем как частное владение Мальковых.
Ил. 8. Бывший дом А. В. Волкова. Челябинск, ул. Кирова, 48а. Фото В. Д. Гайдаша, 1969
Отсутствие официальных объяснений этой метаморфозы заставляет обратиться к семейному преданию. Согласно воспоминаниям мамы и ее старшего брата, Владислава Викторовича Малькова, дом «переехал» и поменял собственника благодаря стараниям брата моей бабушки Петра Сергеевича Радченко, ветерана войны, работавшего в те годы начальником гаража Челябинского рыбоперерабатывающего завода. Видимо, авторитета и влияния бабушкиного брата хватило, чтобы получить разрешение перевезти подлежащий сносу дом на станцию Полетаево. Право самостоятельно разобрать дом, не позволив разрушить его экскаватором, стоило 2 тысячи рублей. Говорят, правда, что через много лет дом грозились отобрать как представляющий историческую ценность. Но все обошлось.
Ил. 9. Бывший дом А. В. Волкова на новом месте. Станция Полетаево, ул. Восточная, 2аб. Зима 1972/73 года
Как бы то ни было, мужская часть родни Мальковых аккуратно разобрала дом, пометив все его элементы, а затем, зимой 1972/73 года, собрала на новом месте, на улице Восточной (см. ил. 9). Дом разгородили на две семьи, превратив пять исходных больших помещений в две поместительные кухни, две просторные гостиные, детскую и две взрослые спальни. Одну половину дома заняли родители моей мамы, другую – семья их младшего сына Александра.
Это был очень заметный, может быть самый большой в Полетаеве бревенчатый дом площадью 120 квадратных метров на высоком каменном цоколе. Вросший в Челябинске за десятилетия в землю на полметра, на новом месте он гордо демонстрировал метровое в высоту каменное основание. Дом под добротной железной крышей красовался шестью и пятью окнами с наличниками под резными дугообразными карнизами на «парадных», фасадных стенах, выходивших в Челябинске на улицы Кирова и Работниц. Его украшали парадный вход с высоким крыльцом и оригинальной входной дверью, бережно восстановленные элементы резного декора вокруг окон, под крышей и на углах фасада. Перед домом был разбит палисадник с цветами, кустами малины, стояла прямая и высокая черемуха. За низким и легким штакетником пышно росли кусты сирени. По обе стороны дома были просторные, особенно со стороны дяди Саши, дворы с постройками – дровяными и угольными сараями, курятником, баней (со временем их стало две), гаражом. За домом простирался большой огород в 14 соток.
Жилые и нежилые части этой усадьбы производили на ребенка противоречивые впечатления. Дом запомнился мне как очень просторный, с массивными «родными», белыми двойными межкомнатными дверьми, чистыми, светлыми комнатами с высокими потолками. Гостиные были просторными, у бабушки с дедом – на три окна, у семьи их младшего сына Александра – на пять. Для нас с двоюродным братом, верным и самым надежным другом Андреем, пространство для игр расширялось опрятными уголками и уютными закутками, доступным нам пыльным и забитым вещами чуланом, огромным и высоким страшным подвалом под всем домом и местом под крышей, куда нам, детям, залезать было запрещено. Здание было для меня идеальным воплощением детского представления о несокрушимом доме-крепости, защищающей от любой опасности:
Мир дома замкнут и устойчив. Это защищенное пространство, в котором можно чувствовать себя в безопасности. Дом – это всегда определенным образом организованное людьми пространство с постоянным набором вещей, стоящих на своих местах, и постоянными жителями – членами семьи[104].
Полетаевский дом я помню в деталях – так, словно только вчера покинула его. Впрочем, я его и не покидала, он продолжает жить во мне, как часть меня. Поэтому мне нетрудно детально описать его и обстановку, особенно половину, на которой я гостила у бабушки и дедушки.
До дома было рукой подать от железнодорожной станции. Обойдя справа длинное одноэтажное кирпичное здание вокзала конца XIX века, вы вскоре попадали на Почтовую улицу и, перейдя ее, оказывались на Восточной. Первый дом по левой стороне стоял странно далеко от начала улицы, метрах в ста – ста двадцати, и принадлежал Мальковым.
Парадная дверь над высоким крыльцом с правой части фасада обычно была под замком и открывалась изредка, как правило только во время уборки и для проветривания сеней. Если дверь в воротах была заперта, нужно было, открыв защелку на калитке палисадника, справа зайти в него и, едва дотягиваясь до форточки внизу окна, постучать в стекло. В окне показывалось сияющее родное лицо бабушки или дедушки: в доме всегда были рады гостям, и дом Мальковых был центром притяжения многочисленной родни. В доме не было телефона. Поэтому близкие часто заглядывали сюда без предупреждения.
Но вот вы во дворе. За воротами справа вдоль забора лавка, за ней врос в забор с соседями большой клен. Слева, с правой боковой стороны дома находится низкий вход в светлые сени-веранду, где, замирая от радостного ожидания встречи, нужно подняться на три высокие ступени, чтобы оказаться на уровне пола. Слева на застекленной веранде стоят стул и стол для хозяйственных нужд (зимой здесь хранятся продукты, соления, замораживаются слепленные бабушкой пельмени в форме вареников, а летом стоит бабушкин квас и компот), справа за дощатой дверью – чулан с оконцем, топчаном, книжной полкой и столом: здесь уединяется для чтения и отдыха дедушка. Из окна чулана видна высокая приставная лестница, по которой с улицы можно, набравшись смелости, по-партизански, тайком от взрослых, взобраться к смотровому окну и заглянуть на чердак.
Через толстую, тяжелую и широкую, обитую брезентом дверь напротив входа в сени вы попадаете в просторную, метров двадцати, кухню в два окна, выходящие в палисадник. Не оступитесь: между помещениями – высокие порожки. Перед вами вытянутая налево кухня-столовая. Напротив – длинная стена, за которой находится спальня. Слева – внешняя стена в два окна на улицу Восточную. Справа от входа, в стене напротив окон – всегда распахнутые большие двухстворчатые белые двери в гостиную.
Слева от входа перпендикулярно стене – встроенный шкаф-прихожая для верхней одежды, обуви и головных уборов. Внутри, на правой боковой стенке шкафа, на уровне роста ребенка есть крючок для детской одежды, которая торчит, распирая дверцу, если в гостях внуки. Дедушка вешает туда цветные хозяйственные сетки, с которыми ходит в магазин.
Теперь давайте обойдем кухню по часовой стрелке. За шкафом спряталась стиральная машинка цилиндрической формы, далее вдоль стены стоит простой фанерный посудный буфет фисташкового цвета. Дедушка красит его сам, поэтому оттенки изредка меняются. В буфете хранится красивый чайный сервиз и другая посуда, которую дедушка с бабушкой привозили из Ленинграда и Казани. За стеклом вставлены актуальные фотографии внуков из детсада, школы, армии. Внуками дедушка с бабушкой гордятся, за всех болит душа. Здесь же стоит маленькая матовая вазочка из серого металла на низкой ножке, с тяжелой куполообразной крышечкой, на которой по краю проходит изящный орнамент из ленточек и синих цветочков. (Взрослой я узнаю, что это была пудреница.) Бабушка складывает в нее мелочь – двушки и копейки. Как мне в детстве нравилась эта вазочка! Я брала оттуда двухкопеечные монетки, чтобы, когда сильно заскучаю, с почтамта позвонить на работу маме и папе.
В нише буфета стоят вазы с печеньем, конфетами и пряниками. Бабушка спешит угостить любого из внуков, внезапно и даже на минутку появившихся в доме. Красивая круглая металлическая вазочка с ручкой, похожая на лукошко, всегда стоит наполненная вишневым или черносмородиновым вареньем для дедушкиного чаепития. Вместо сахара он кладет в чай пару ложек душистого варенья. Здесь же обязательно лежит простая карамель. Мы с братом на нее не претендуем, но удивляемся, что дедушка с удовольствием пьет чай с карамелью. По его рассказам, раньше пили чай с сахаром вприкуску, откалывая от купленной на ярмарке большой головы сахара кусочки. Бабушка, когда ждет гостей и печет булочки, всегда кладет в одну из них карамельку «на счастье» или загадывает что-то, но не всегда раскрывает нам свой секрет.
Будучи беззаботными детьми, окутанными любовью, с ощущением счастья и безопасности, мы не очень настойчиво пытаем бабушку о загаданных ею желаниях, просто поедаем вкусные булки или пирожки, не всегда следуя просьбе поесть за столом, не растаскивая крошки по дому и не рискуя поперхнуться. Но мы спешим, ведь нас с Андрюшей ждут интересные дела и приключения, которые нельзя отложить, иначе пропустишь много важного.
Теперь я часто вспоминаю бабушкины сюрпризы. А она умела удивлять, и я могу только догадываться, какие радости и страхи тревожили нашу дорогую, всех понимающую, принимающую и обнимающую душой бабушку Дору. Что загадывала она, доверяя только самодельному тесту свои чаяния и переживания, заворачивая в пельмени копеечную монетку или подкладывая карамельку в сладкую выпечку?
За буфетом, в углу – деревянный столик-этажерка, покрытый небольшой светлой накидкой. На нем большая стопка прочитанных газет, над столиком висит настенный календарь с пометками и записями. После смерти бабушки дедушка записал на полях календаря пронзительное обращение к ней о предстоящем одиночестве. Над календарем – белое квадратное радио, оно работает почти всегда.
Дальше от левого угла по периметру кухни-столовой на стене, выходящей на улицу и в палисадник – два окна с занавесками на железных карнизах с металлическими держателями на кольцах с «крокодильчиками». На широких подоконниках растут в горшках герань и бордовые цветы «граммофоны» с замшевыми листьями. Темные, почти черные венские стулья стоят у стола под обоими окнами, в простенке между окнами висят часы с кукушкой и шишками-гирями на цепях. Под ними небольшая, но хорошо узнаваемая репродукция картины Василия Перова «Охотники на привале» (1871). Приставленный к простенку большой круглый обеденный стол накрыт клеенкой, на нем стоят часы с темно-зеленым циферблатом. Они имеют форму тяжелого граненого хрустального диска на подставке. Это – подарок дедушке от родных. Слева от часов – глиняная кофейная кружка, рисунком и цветом похожая на печатный пряник, в которой бабушка держит «под рукой» ручки и карандаши. Рядом – газета с программой телепередач, где уже отмечены те, которые нельзя пропустить, а также коричневый тисненый очечник с изображением мужчины и надписью «Человек в футляре».
Однажды, когда я гостила у них в возрасте 15–16 лет, бабушка приподняла край клеенки и извлекла из-под нее газетную вырезку с небольшой статьей «Девушка-кавалерист» и портретом девицы в гусарском мундире с внешностью Лермонтова из школьного учебника литературы. Бабушка рассказала мне о прочитанном и восхищалась храбростью девушки. Но я почувствовала какое-то особенное трепетное отношение к этому клочку газеты. Случайно перевернув вырезку, я обнаружила опубликованные стихи, которые странным образом точно совпали на газетной полосе с размером статьи. Они зачаровывали ритмом и эмоциями. Это были стихи, которые я сразу приняла, полюбила и быстро выучила наизусть: «Сон» Николая Гумилева (1914) и «Здесь прошелся загадки таинственный ноготь…» Бориса Пастернака (1918). Конечно, моя лиричная бабушка, которая всегда сама старалась писать для своих близких стихи к праздникам и на дни рождения, была очарована этими строчками. Но постеснялась и не решилась прочесть их мне. Чуть смущаясь, она передала мне эту вырезку в надежде, что послание настигнет меня. Я храню ее до сих пор.
Справа от второго окна, в начале длинной стены, противолежащей входу в кухню, над стулом висит большое овальное зеркало. Сверху по обеим сторонам зеркала висят небольшие треугольные кашпо «под березку», из которых спускаются цветы – воздушные нежно-зеленые мягкие веточки-«елочки». Под зеркалом висит небольшая ажурная рамка, много лет назад искусно выпиленная из дерева к празднику Восьмого марта старшим сыном бабушки Юрием. Она покрашена в бежевый цвет. В овальное окошко в центре вставлена поздравительная открытка с цветами.
Справа от зеркала, за двустворчатыми дверями – спальня. Левая дверь распахнута наружу, а правая всегда закрыта. В открытую дверь видно деревянную этажерку с книгами, бабушкин комод, а на нем – вазу с искусственными гвоздиками, часы и цветной фотопортрет юной бабушки. Над комодом висит большая картина, узнается фрагмент «Незнакомки» Ивана Крамского (1883).
У правой закрытой двери на кухне стоит венский стул, а дальше – кухонный бабушкин стол-тумба с электрическим самоваром. Над столом висит прямоугольное зеркало: в него бабушка, не оборачиваясь, видела, кто заходит в дом. Перед столом – очень тяжелый съемный деревянный люк в подпол с массивным железным кольцом. Под ним – таинственное темное пространство для хранения овощей и хозяйственных принадлежностей. Как и чердак, это – место детских приключений, к которым мы еще вернемся. Справа от стола, в углу, – высокая необлицованная печь-голландка. Она тянется вдоль короткой правой стены почти до дверей в зал. Двери всегда распахнуты внутрь на обе стороны. За ними видна комната с окнами во внутренний двор и большой огород. Высоко справа от раскрытых дверей – навесное, под наклоном, большое зеркало начала 1950-х годов ручной работы в темной деревянной раме с резными украшениями. Само зеркало имеет еле заметную кривизну, поэтому сверху изображение искажается и чуть плывет, что странно и неприятно пугает меня. Его бабушка заказывала у местного столяра еще для предыдущего полетаевского дома. Под зеркалом – умывальник с раковиной и умывальными принадлежностями на стеклянной полке.
В стене между печью и навесным зеркалом – двустворчатые двери и высокий порожек в светлую и по советским меркам просторную гостиную (более 20 метров) с тремя окнами с видом на огород и двор. На полу гостиной лежит гладкий квадратный вишневый палас. Комната не загромождена мебелью. Слева от дверей, почти посреди комнаты, стоит дедушкино кресло с журнальным столиком для газет модной в 1960-х каплевидной формы. На столике – газеты и дедушкины очки в роговой оправе. За ним в углу – пылесос, а левую стену до окна занимают шифоньер и диван с думочкой, на котором, головой к окну, ночевала я. На шифоньере стоят три композиции каслинского литья. Мягкая мебель одета в красивые темно-коричневые с мелким рисунком вельветовые чехлы с кистями. Над диваном висит репродукция картины Алексея Саврасова «Грачи прилетели» (1871). Между окнами в раме темного вишневого дерева стоит высокое напольное трюмо с фигурными ножками работы того же полетаевского мастера, с таким же деревянным декором и съемным навершием. На столике трюмо – длинная прямоугольная вышитая лаконичным орнаментом серая льняная салфетка. На ней лежит книга и зеленый очечник-«сапожок» из лаковой кожи. Под вторым окном стоят еще два венских стула, справа от окна в углу – телевизор. Под третьим окном напротив дивана (в правой стене) – второе кресло, парное дедушкиному. Справа от третьего окна – стол, покрытый бежево-коричневой скатертью с кистями. На столе шахматы, газеты и книги для актуального чтения. Далее в углу – холодильник. Над столом – еще одна большая репродукция, «Рыболов» Перова (1871).
Вернемся на кухню, чтобы попасть в спальню. Вход в нее – слева от бабушкиного рабочего стола. Узкая спальня с одним окном в палисадник образована из комнаты, разделенной продольно на два помещения (вторая часть превращена в детскую спальню на половине дяди Саши), и довольно тесна. Слева от входа стоят столик со швейной машинкой «Зингер» и высокая элегантная этажерка с цветком в горшке. Напротив нее – полка с книгами. Далее вдоль длинной стены красуется одно из первых приобретений бабушки и дедушки после женитьбы – темный комод из купеческого дома, купленный на толкучке в Троицке в 1930-х годах. На нем – ваза с искусственными цветами, портреты молодых бабушки и дедушки, несколько безделушек, которые я любила разглядывать в детстве, подаренные дедушке часы-будильник с несколькими мелодиями, бабушкина «Красная Москва» и дедушкин одеколон с резиновой грушей-распылителем. Над комодом висит большая репродукция картины «Неизвестная» Ивана Крамского (1883). Справа от комода стоят венский стул и двуспальная кровать бабушки и дедушки. Над кроватью висят набивной плюшевый коврик с изображением оленей и бабушкин ридикюль, в котором она хранит какие-то бумаги и письма. Трогать его нельзя. Он висит высоко, бабушка редко доставала его, но когда открывала застежку, то аромат «Красной Москвы» – единственное, что мне было понятно и запомнилось. В спальне же хранились и музыкальные инструменты дедушки – гитара, мандолина, балалайка.
В доме чисто прибрано, просторно, уютно и нарядно. На окнах – тюлевые занавески и узкие декоративные шторы. Для меня комод и черная швейная машинка с золотыми вензелями, зеркала в темных деревянных рамах с завитушками, репродукции дореволюционных картин и сам «несоветский» простор дома были элементами имения, в котором я чувствовала себя маленькой сказочной феей.
Но ощущению сказки содействовали не только организация и наполнение пространства дома бабушки и дедушки, но и общая атмосфера в нем. В доме витал дух достоинства, любви, взаимопонимания, уважения, доброжелательности и нежной заботы. Ее создавали замечательные, дорогие мне хозяева дома.
Хозяйка дома
Хозяйкой старого дома, безусловно, была моя бабушка, Дора Сергеевна (см. ил. 10). Она вела обширное домашнее хозяйство: руководила бюджетом семьи, поддерживала порядок на своей половине старинного дома, выращивала сад-огород, ухаживала за домашним скотом – а в моем детстве это были не только куры, но еще и свинья и даже корова. Она шила и вязала, заготавливала на зиму соленья-варенья, поддерживала мир с соседями, принимала в гости многочисленную родню, умело сглаживала острые ситуации и не допускала конфликтов в семье. Особая атмосфера в большой дружной семье во многом была ее заслугой. Перед ней благоговела вся родня, ее авторитет был непререкаем.
Ил. 10. Д. С. Малькова (1913–1996). Челябинск, 1956
Неудивительно, что дом в Полетаеве служил магнитом для разветвленной семьи. Родственники с удовольствием приезжали в гости, на праздники дом был полон. Сохранились старые фото, на которых перед домом запечатлены десятки родных, собравшихся на очередное семейное торжество. Случались праздники, которые не вмещали всех гостей, и тогда, если погода позволяла, во дворе на половине дяди Саши накрывались длинные столы под открытым небом.
Хотя труд в частном доме сродни крестьянскому, в бабушке не было ничего ни от крестьянки, ни от деревенской бабушки-старушки. Она была статной, высокой женщиной. Даже в преклонном возрасте она оставалась красивой: помню большие ярко-карие глаза цвета горького шоколада, правильные черты лица, точеный нос, четко очерченные губы, не нуждавшиеся в помаде. Из косметики она пользовалась только пудрой. Густые темные волосы она забирала сзади гребнем, не стягивая их. В моем детстве она пользовалась окраской и химической укладкой волос.
Бабушка одевалась очень опрятно и со вкусом, не терпела одежды до пят, не выносила халатов, головных платков и поясных фартуков. Невозможно представить ее одетой по-деревенски, в юбку и кофту. Домашние платья и передники из хлопка и крепдешина она шила сама. Более сложные платья и костюмы из шелка и шерсти заказывала в ателье. Ее платья и юбки длиной чуть ниже колена были из качественных тканей красивой, строгой расцветки. В ее одежде всегда были заметны хорошо продуманные акценты. Передник, например, мог быть украшен изящным бантиком или элегантными рюшами, платье – ажурным белым воротником.
Я боготворила бабушку, с замиранием сердца слушала ее, буквально заглядывая ей в рот. Ей не нужно было меня поучать и контролировать, ее просьбы выполнялись беспрекословно, ее слово было решающим в любом деле. Она сама была образцом для подражания, ее примеру с радостью хотелось следовать.
Родные вспоминают бабушку как «правильную во всем». Она действительно была человеком с незыблемыми принципами. Бабушка верила в просвещение и науку, отрицала религию как проявление отсталости и темноты, признавала неизбежность светлого будущего, но не загробной жизни. Будь я человеком посторонним, я бы с прохладной дистанции охарактеризовала бабушку как типичный продукт советской системы и яркого представителя первого советского поколения. Ее биография, казалось бы, подтверждает это определение.
Дора Сергеевна Радченко родилась в 1913 году в деревне Дундино Саломатовской волости Курганского уезда Тобольской губернии. О ее родителях почти ничего не известно. Мать, согласно семейному преданию, простая домохозяйка, умерла, когда Дора была подростком, оставив четверых детей, двое из которых – Петр (инициатор приобретения дома Волкова) и Анна – были младше Доры, а Мария старше. Отец не крестьянствовал, был грамотен и в первые годы советской власти возглавлял сельский совет.
Дора при первой возможности покинула родительский дом, поскольку овдовевший отец вскоре привел в дом мачеху, которая родила ему детей. Дора окончила семилетнюю школу и Курганский зоотехнический техникум (1933), после чего в должности зоотехника была направлена в совхоз Подовинный Октябрьского района на востоке Челябинской области. В 1934 году она вышла замуж за выпускника того же Курганского зоотехникума Виктора Михайловича Малькова. В 1935 году у них родился сын Юрий, в 1938 году – Владислав, в 1940-м – моя мама Тамара, в 1944 году – Александр. Помимо детей, с семьей Мальковых жили старшая сестра Доры Мария, окончившая техникум цветных металлов в Свердловске и работавшая учительницей, и Анна, которую Дора и Виктор двенадцатилетней девочкой забрали из дома отца, где ей жилось несладко: Анну, обладавшую несгибаемым характером, мачеха напрасно пыталась превратить в няньку своих детей. Даже нещадный бой не мог сломить непокорную девочку.
Большая семья Мальковых вынуждена была кочевать с места на место, туда, куда направляли на работу Виктора Малькова: в село Долгодеревенское близ Челябинска, в село Большое Баландино, в поселок Каштак и, наконец, на станцию Полетаево. Несмотря на многочисленные переезды и связанные с этим бытовые тяготы, семья жила дружно, без ссор, а дети учились легко и успешно.
Лад в семье и успехи детей в значительной степени были заслугой Доры. Она безропотно следовала за мужем – востребованным специалистом племенного коневодства – и не настаивала на самостоятельной карьере. Дора Сергеевна легко меняла сферу деятельности: она работала зоотехником в Подовинном, библиотекарем в Долгодеревенском, заведующей сберкассой в Полетаеве. Она налаживала быт на новом месте, руководила чтением детей, превратив всех (кроме первенца Юрия) в страстных книгочеев, поддерживала сестер, которые в Долгодеревенском и Полетаеве некоторое время жили в семье Мальковых.
Особенно, по-матерински, опекала Дора Сергеевна младшую сестру Анну, судьба которой сложилась непросто. Трудное детство в семье отца и мачехи сменилось на несколько спокойных, радостных лет в семье Доры и Виктора Мальковых. Из десятого класса Анна ушла в московскую школу снайперов, по окончании которой участвовала в Великой Отечественной войне, окончив ее в Австрии. Вернулась она с войны женой офицера с ребенком на руках. Переезжать к мужу в Ленинград она не спешила, напрасно полагая, что тот не ограничится письменными уговорами и приедет за ней с сыном сам. А потом случилось несчастье – пятилетний сын, очаровательный и всеми любимый Вовка в отсутствие матери погиб под колесами грузового автомобиля, а старшая сестра Доры и Анны незамужняя Мария сочла, что племянник погиб из-за ее недосмотра, и наложила на себя руки. Бабушка хранила молчание об этой семейной трагедии и стала опорой сестре в непоправимом горе. Пока один инцидент на долгие годы не развел сестер. Но об этом – позже.
На первый и сторонний взгляд моя бабушка была до крайности советской. Она прожила задорное пионерское детство в нэповских 1920-х и страстную комсомольскую молодость в годы первых пятилеток и коллективизации сельского хозяйства, неравнодушной свидетельницей и активной участницей которой она стала. В ее семье праздновали советские праздники, поздравляли детей и внуков с приемом в пионеры и комсомол, радовались достижениям страны, не сомневались во благе прогресса и знаний, внимательно следили за радио- и теленовостями, с нетерпением ждали газет, много читали. Бабушка верила в советскую власть и ненавидела Ельцина и его окружение, особенно когда видела их молящимися с церковными свечками в руках, и считала, что новые российские власти предали светлые идеалы в пользу капитализма и религиозного обскурантизма. Будучи свидетельницей развала СССР, она старалась сдерживать эмоции, но иногда теряла самообладание. В таких случаях можно было наблюдать комичную сценку: бабушка решительно, стараясь успеть до смены кадра, направлялась к телевизору с первым президентом Российской Федерации на экране и совала ему в нос кукиш, приговаривая:
– Вот тебе!
Если бы не видела сама, не поверила бы в возможность такой сцены: совсем не вяжется с бабушкой Дорой фига в нос.
«Проклятого алкоголика» Ельцина, а не Горбачева она считала виновником краха страны.
Однако не все было так просто. Будучи человеком общительным, бабушка ограничила круг интенсивных контактов исключительно родней. В Полетаеве у нее не было подруг. Бабушка с достоинством раскланивалась с соседями, но не судачила с ними на скамейке, не обменивалась гостевыми визитами, ограничиваясь деловыми связями, например куплей-продажей овощей, молока или мяса из собственного хозяйства. Общение с «темными», «некультурными», «необразованными» старушками она считала ниже своего достоинства. Но это было проявление сочувствия, а не высокомерия к «отсталым» согражданам.
Будучи, казалось бы, лояльной советской гражданкой с энтузиазмом пионерско-комсомольского прошлого, бабушка тем не менее организовывала свое жизненное пространство по образцам «доброго старого» досоветского времени. Первой в нашей семье о контрасте между рассказами бабушки о своей комсомольской молодости и стремлением следовать эстетике XIX века в обустройстве дома и одежде стала говорить моя мама. Работая в библиотеке, бабушка снабжала своих детей произведениями западной и русской классики XIX столетия. Одевалась она вполне буржуазно и по-европейски, ориентируясь на моду 1920-х годов и игнорируя как блеклый советский ширпотреб, так и элементы крестьянской одежды. Последнюю четверть ХX века бабушка провела хозяйкой в просторном доме благополучного царского подданного. Часть обстановки дома также происходила из царской России – как в виде оригинальной мебели, так и в качестве имперских «цитат» в образах стильных зеркал на заказ и репродукций картин русских художников последней трети XIX века.
Сюжеты и образы ее рассказов в значительной степени черпались из досоветского репертуара. В детстве накормить меня было большой проблемой. Я отвергала большинство блюд как «недетские». Аллергия на многие продукты питания поддерживала мою разборчивость в еде. Только бабушке удавалось меня накормить, мобилизуя терпение, фантазию и изобретательность. Например, ради того, чтобы я поглотила необходимый минимум сливочного масла, она превращала бутерброд в бальный зал королевского дворца, рассаживая на его поверхности ягоды лесной клубники: в центре – самую крупную, королеву, по периметру – фрейлин и гостей. Поглощение бутерброда сопровождалось целой завораживающей историей от автора-рассказчицы. Чтобы влить в меня хоть несколько капель ненавистного мне молока, бабушка готовила обожаемые мной пельмени, которые я ела, макая в молоко. И это действо тоже сопровождалось сказочными сюжетами несоветского происхождения.
Ил. 11. Семья М. З. Малькова. Кочкарские прииски, Троицкий уезд, Оренбургская губерния, 1915
Родители уехали в зарубежную турпоездку, оставив меня на попечение бабушки, и перед сном, когда я скучала по маме, бабушка ставила меня, пятилетнюю, на комод лицом к портрету Крамского «Неизвестная» 1883 года. Дама в открытом экипаже на Невском проспекте превращалась в мою маму, путешествующую по Чехословакии и Венгрии, и мы разговаривали с путешественницей и просили ее поскорее вернуться домой.
Впрочем, известно, что буржуазность была с 1930-х годов взята на вооружение Советским государством и принята элитой и интеллигенцией как эквивалент культурности[105]. Советский культурный канон адаптировал классику. Советские писатели, художники и композиторы должны были следовать соцреализму, обучаясь не только мудрости у народа, но и мастерству у российских и зарубежных классиков XVIII – XIX веков. Буржуазный по происхождению культурный канон в СССР продолжал полнокровное существование дольше, чем по ту сторону «железного занавеса». Его не затронули ни зарубежный молодежный протест 1960-х годов, ни художественные эксперименты «загнивающего» Запада, ни нежелательная в советском быту поп-культура.
И тем не менее некое противоречие в поведении лояльной к советской власти, но не вполне советской по вкусам и стилю жизни бабушки, безусловно, было. Возможно, это несоответствие объяснялось тем, что она связала судьбу с человеком, у которого были счеты с коммунистами и собственная тайна.
Тайна деда
Место и время сцены, запечатленной на черно-белой фотографии размером 12 × 15 сантиметров в серо-зеленом паспарту, обрамленном золотыми линиями и с псевдорастительным декором по углам, согласно карандашному указанию на обороте, определяются как «1915 год на приисках» (см. ил. 11). На ней изображена большая семья из одиннадцати человек. В центре, опираясь правой рукой на тумбу, сидит ее глава – крепкий мужчина под пятьдесят в сюртуке, с усами, купеческой бородкой и гладкими волосами на прямой пробор. По левую руку от него (для зрителя – справа) с напряженным взглядом в фотообъектив сидит, положив на колени руки со сцепленными пальцами, его супруга, женщина чуть моложе его, в длинном темном платье. Справа от главы семьи сидят молодой человек лет двадцати пяти в светлом костюме-тройке, белой рубашке и галстуке и миловидная сверстница в длинном платье, держащая на коленях годовалую девочку в платье с белым жабо. Между молодой парой стоит девочка лет десяти с бантом в распущенных волосах и в платье с белыми воротником и бантом-галстуком. Между молодым человеком и главой семьи стоит мужчина в возрасте около 20 лет в мундире с двумя рядами металлических пуговиц, выдающем в нем учителя школы. Между главой семьи и его женой стоит девочка лет двенадцати в длинном платье с широким белым воротником. Крайний справа на фото – мальчик лет восьми в форме школьника и мягких сапогах. В ногах у главы семьи и его старшего сына сидят двое очень похожих друг на друга мальчиков-погодков трех и четырех лет в одинаковых курточках-матросках и мягких сапожках. Один из них держит маленькую гитарку, другой – деревянную лошадку на подставке. Снимок сделан на память профессиональным фотографом в салоне на улице Городской, 31, села Кочкарь. К нему заказано одно общее фото размером 24 × 30 сантиметров, десять изображений размером с визитную фотооткрытку размером 3 × 9 сантиметров и 49 погрудных фотопортретов отдельных членов семьи.
На фотографии изображена большая и, судя по одежде, вполне благополучная семья моего дедушки, Виктора Михайловича Малькова (см. ил. 12). Он – младший мальчик с лошадкой – родился в 1912 году на Кочкарских золотых приисках в Троицком уезде Оренбургской губернии (ныне – село Кочкарь Пластовского района Челябинской области). Его отец, Михаил Захарович Мальков, был плотником, рабочим высокой квалификации (по другой информации – мастером), никто лучше него не ставил крепи в шахтах Кочкарских золотых приисков. В семье было девять детей с разницей в возрасте около 20 лет – шестеро братьев и три сестры. Двое из них, Федор и Анастасия, не запечатлены на фото (Анастасия родится вскоре, в 1915 году). Их мать, Варвара Варсонофьевна (в девичестве Кошкина), умерла через пять лет после фотографирования, в 1920 году, и воспитание детей легло на плечи ее старшей дочери Валентины и среднего сына Андрея.
Ил. 12. В. М. Мальков (1912–2000). Челябинск, 1971
С началом Первой мировой войны шахты закрыли, Михаил Захарович потерял работу, сколотил со старшими сыновьями и родственниками плотницкую бригаду, был в почете у местных жителей за мастерство. Одна из его построек – деревянная церковь в селе Демарино Пластовского района, сделанная «без единого гвоздя». Умер мой прадед в 1924 году от рака желудка.
Эту фотографию дедушка долгие десятилетия скрывал от своих детей. А когда в 1950-х годах опасность миновала, те спросили: «А это кто?» – указав на молодого человека в двубортном мундире учителя школы. Это был второй по возрасту сын М. З. Малькова Николай, который, по словам дедушки, «погиб на Гражданской войне». На чьей стороне он воевал, в семье не говорили до 1990-х годов. А потом обнаружилось, что воевал он в армии Колчака, отступал с белыми, эмигрировал в Харбин, в числе других русских офицеров был выдан китайцами Советам и переправлен в ташкентскую тюрьму; расстрелян красными при угрозе взятия тюрьмы басмачами.
Другим сыновьям из семьи Мальковых повезло не в пример больше. Все они сделали крепкую советскую карьеру, преимущественно в железнодорожной сфере. Старший, Георгий, воевал в Красной гвардии, в мирной жизни стал кузнецом, а потом в течение долгих лет возглавлял мастерские службы пути Южно-Уральской железной дороги, средние – Андрей и Федор – стали связистами. Андрей руководил дистанциями сигнализации и связи ЮУЖД в Карталах, Троицке и Златоусте, затем был начальником электромеханических мастерских МПС в Челябинске. Один из младших детей, Александр, достиг должности начальника Челябинского отделения ЮУЖД, а с середины 1950-х – заместителя начальника Московско-Казанской железной дороги, в дальнейшем работал начальником Казанского отделения Горьковской железной дороги.
Младший брат – мой дедушка Виктор Мальков – тоже мечтал быть железнодорожником. Но он не смог осуществить свою мечту по состоянию здоровья: он оказался дальтоником. В 1932 году он окончил Курганский зоотехникум и был направлен в совхоз Подовинный. Там он стал оказывать внимание приехавшей туда же по распределению Доре Сергеевне Радченко, на которой женился в 1934 году. Между 1935 и 1944 годами у них родилось четверо детей.
Виктора власти ценили как высококлассного эксперта в области коневодства. В этой сфере он проработал до старости, закончив служебный путь в должности главного зоотехника Полетаевского совхоза. Небольшой перерыв в любимой деятельности, который в действительности свидетельствовал о его крепком образовании, широкой эрудиции и серьезном отношении к делу, наступил накануне Великой Отечественной войны. Тогда из-за нехватки школьных учителей его отправили на переподготовку в Челябинский педагогический институт. По окончании курсов он недолго работал в Большом Баландине учителем истории.
Во время войны его знания и опыт в области племенного коневодства вновь оказались крайне востребованны. Виктор Михайлович получил бронь как специалист, важный в тылу для народного хозяйства. Его направляли как главного зоотехника в Долгодеревенское, Каштак и Полетаево. Осев в 1950 году на Полетаевской МТС, он категорически заявил, что скорее уволится, чем согласится продолжать переезды с места на место в ущерб учебе детей.
Когда Дора Радченко впервые увидела Виктора Малькова на планерке в совхозе Подовинный, она решила держаться от него подальше: молодой человек слыл в зоотехническом техникуме в годы ее учебы хулиганом. Он был исключен из комсомола за увлечение стихами Есенина, которые публично распевал под гитару. Для «правильной» советской девушки о дружбе с таким балагуром не могло быть и речи.
Неизвестно, чем Виктор смог растопить лед в сердце двадцатилетней комсомолки. Выдающимися знаниями, работоспособностью, добросовестным отношением к делу? Смелостью в противостоянии «кулакам», охраной с винтовкой в руках совхозных снопов сена от поджога? Красивым, настойчивым ухаживанием? Энергией и выраженным чувством собственного достоинства? Замечательным баритоном и виртуозным владением струнными музыкальными инструментами? Наверное, всем сразу, в яркой комбинации.
Как бы то ни было, бабушка относилась к дедушке с величайшим уважением и заботой. И прилюдно, и наедине она всегда называла супруга Виктором. Мне кажется, ей нравилось звонкое звучание его имени. И, само собой разумеется, она ни разу не позволила себе ни одного грубого слова или недоброй характеристики в его адрес.
Они на моей памяти, как и на памяти старших родственников, никогда не ссорились, несмотря на непростой характер Виктора Михайловича. В острой ситуации он мог, дурашливо расшаркиваясь, сказать супруге: «Как угодно!» – и хлопнуть дверью, что на нее, впрочем, не производило никакого впечатления. Но это была точка кипения, и единодушие в отношении той или иной проблемы быстро восстанавливалось.
В Викторе Михайловиче Малькове соединялись, казалось бы, трудносовместимые свойства. С одной стороны, он был отличным работником, трудился не за страх, а за совесть. Незадолго до смерти он признался младшему внуку Андрею, который вырос рядом с ним на второй половине дома, в том, что во время коллективизации участвовал в раскулачивании. Он внимательно следил за политическими новостями, гордился достижениями страны, праздновал советские праздники, вместе с бабушкой страстно болел за успехи советских спортсменов. С другой стороны, дедушка мог бросить в лицо собеседнику неудобные с советской точки зрения слова. Так, однажды, когда супруг младшей сестры его жены, Анны Сергеевны, крупный партийный работник, который оставил жену и детей ради брака с Анной, стал за столом в старом полетаевском доме поучать присутствующих по какому-то актуальному политическому вопросу, дед узрел в этом лицемерие и передергивание его собственных слов. Хозяин дома вскипел:
– Вы, коммунисты сраные!
Он никогда не жалел о вырвавшейся фразе, и жена поддержала его, на долгие годы порвав отношения с любимой младшей сестрой Нюсей, которую Мальковы в прошлом опекали, как родную дочь.
Как и его жена, Виктор Михайлович не завел себе в Полетаеве ни друзей, ни добрых знакомых. Он был молчалив и любил уединяться в чуланчике в правой части сеней или на скамейке за столиком в тени яблонь в центре огорода. Время от времени, празднично одевшись, он отправлялся в Челябинск по делам, а после заглядывал в ресторанчик, откуда приезжал разгоряченный и шумный. Бабушка в таких случаях с волнением ждала его возвращения, ей было неудобно перед знакомыми и соседями. В поселке его знали все.
– Я – Мальков! – громогласно вещал он на всю улицу, поворачивая в расстегнутом пальто и шляпе или пиджаке и красивом галстуке с Почтовой на Восточную. Эта гордая фраза была универсальным аргументом в подтверждение его правоты. Ею – иногда в сочетании с ударом кулаком по столу – он ставил точку в любом споре.
На следующий день бабушка сгорала от стыда из-за алкогольной невоздержанности мужа и впечатления, которое он произвел на соседей, а тот в своем кресле в гостиной или в чулане отгораживался от мира гитарой и проявлял чудеса виртуозности, поддерживая себя голосом:
– Парлям-пам-пам, парлям-пам-пам!
Как мне нравились его выступления! И конечно, я не понимала неудовольствия моей любимой бабушки.
Зоной насыщенной коммуникации и душевных привязанностей дедушки была его обширная родня. Семьи братьев-железнодорожников всегда были желанными гостями в его доме. Все они, кроме Георгия, обладали музыкальным слухом и умели играть на многих музыкальных инструментах. Пятилетний Виктор, как и другие дети Мальковых, обладая красивым голосом, пел в церковном хоре. На меня в детстве произвело неизгладимое впечатление, когда из Казани в гости приехал брат дедушки Александр и они втроем с братом Андреем без репетиции, с ходу, взяв в руки инструменты, которые были дома, – гитару, мандолину и балалайку, слаженно грянули виртуозное трио, исполняя старинные романсы и танго Оскара Строка.
Дедушка запомнился мне невысоким, кажется – ниже бабушки, ладно сложенным и моложавым. На лице с голубыми глазами и аккуратным носом с горбинкой почти не было морщин. Его поредевшие русые волосы были зачесаны назад, в так называемый «политический зачес», по советской моде представителей его поколения. До старости – и до того, как ему подарили электрическую бритву, – он брился безопасным станком, но хранил и опасное лезвие, которое он раньше правил на специальном кожаном ремне. В моем детстве эта бритва с красной блестящей рукояткой хранилась в ящике старинного комода. Изредка нам с Андрюшей разрешалось, затаив дыхание, разглядывать эту реликвию; после смерти дедушки в начале первого года тысячелетия бритва досталась Андрею.
У дедушки, несмотря на необходимость заниматься неизбежной в частном доме работой по хозяйству, всегда были красивые, ухоженные руки. Ноготь на одном мизинце, в отличие от всех остальных, аккуратно подстриженных, был длинным и заточенным, в соответствии с мужской модой Серебряного века. Ногти дедушка чистил с мылом специальной щеточкой.
Дедушка всегда одевался красиво и очень элегантно. Летом это были светлые рубашки, брюки на кожаном ремне и кожаные сандалии. Как было принято у его поколения, он носил соломенные шляпы, пружины-браслеты для фиксации длины рукава рубашки, а также запонки. Зимой в его распоряжении были элегантные синие костюмы, набор очень красивых, со вкусом подобранных галстуков совершенно не советских коралловых и огненных тонов, светло-бежевый плащ и комплект на морозы: синее пальто с каракулевым воротником и шапка-«пирожок». У бабушки с дедушкой были выходные наряды-дуэты: супружеская пара выходила «в свет» в гармонирующих плащах, костюмах или головных уборах. Среди сохранившихся фотографий моих дорогих бабушки и дедушки моя самая любимая – это их совместное фото в осеннем Петергофе (см. ил. 13). Как же органично они смотрятся в аристократическом антураже…
Ил. 13. Д. С. и В. М. Мальковы. Петергоф, 1980
Бабушка и дедушка никогда не сюсюкали со мной, но относились ко мне с большой нежностью, теплотой, заботой и доверием. При этом в наших отношениях существовала созданная ими дистанция, оберегавшая достоинство и свободу обеих сторон. Они были для меня важными, особенными людьми из совершенно другого, но очень притягательного мира. Уверена, что они были первыми, кто родил во мне трепетное отношение к предметам из прошлого. Благодаря их безграничной любви я чувствовала себя в их уютном доме-имении настоящей барынькой. И был в старом доме еще один человек, принявший на себя статус моего рыцаря и тем самым обеспечивший мне на долгие годы ощущение защищенности и свободы.
Мой рыцарь
В старом доме царит приподнятое настроение – как на половине родителей Андрея, так и на стороне бабушки и дедушки. Потому что на дворе 1 сентября. Одетый в новую темно-синюю форму Андрей идет в первый класс. Вместе с ним на школьную торжественную линейку собирается шестилетняя худенькая девочка с длинными волосами орехового цвета и такими же, как у него, зелеными глазами. Девочка держится по-взрослому, серьезно и независимо. Она не только стоит рядом с ним на линейке, среди взволнованных первоклашек с цветами, но и спокойно, словно иначе и быть не может, отправляется с Андреем в класс. Удивляется, но с достоинством принимает предложение учительницы сесть за парту не с ним, а в последнем ряду и внимательно, но не без доли ревности следит за любимым братом и посаженной с ним Танькой Кошкиной. Ей непривычно, что впервые, сколько она себя помнит, им не позволяют быть вместе. Она всегда как хвостик следует за ним, выступая ему помощницей во всех делах. А он, в свою очередь, всегда рядом, внимательный и заботливый, оберегающий и готовый прийти на помощь, разделяющий с ней радость игр и детских приключений. Ему даже в голову не может прийти не взять сестренку с собой в школу, хотя та младше и девчонка. Он никогда не стесняется ее, напротив – всегда гордится ею. Но вот томительно долгий классный час окончен, а вместе с ним и первый школьный день. Можно вместе вернуться домой и окунуться в привычную уютную атмосферу нежной заботы и любви со стороны окружающих взрослых, в радостное взаимопонимание с полуслова, в мир общих детских развлечений и тайн. А солнце в первый осенний день еще по-летнему пригревает и заливает все вокруг ослепительными лучами.
Ил. 14. Андрей Мальков (р. 1973) с Дедом Морозом. Полетаево, 1981
Самоуверенная девочка в полетаевской школе 1 сентября 1980 года – это я. А Андрей – мой двоюродный брат, сын младшего брата мамы Александра (см. ил. 14). Вместе с женой Ниной, дочерью Таней и сыном Андреем тот жил на второй половине старинного дома в Полетаеве, через стенку с моими бабушкой и дедушкой. Александр Викторович Мальков, младший сын Доры Сергеевны и Виктора Михайловича, работал слесарем высшего разряда на старейшем челябинском заводе дорожных машин имени Д. В. Колющенко, был весельчаком, балагуром и мастером на все руки. На заводе высоко ценили его профессионализм, зарабатывал он хорошо. О его квалификации свидетельствует тот факт, что однажды в 1990-х годах он с товарищем с нуля выточил и собрал мотор самолета. Друзья и соседи беспрестанно обращались к нему за помощью в починке того или другого хозяйственного инструмента, и он никогда не отказывал. Бабушка гордилась им. Мать Андрея, Нина Александровна, в девичестве Глижевская, работала железнодорожной телеграфисткой, пока из-за неверно поставленного диагноза не оказалась в инвалидном кресле. Сестра Татьяна была на пять лет старше Андрея, что давало ей право постоянно воспитывать и делать замечания и не укрепляло их дружбу.
Бабушка и дедушка его очень любили. Андрей был красивым мальчиком в мальковскую породу, с большими серо-зелеными глазами, правильными чертами лица, густыми вьющимися светлыми волосами. Он увлекался спортом, имел взрослый разряд по лыжам, к 18 годам вымахал до 186 сантиметров. При этом он всегда был мягким, чувствительным, но не очень уверенным в себе. Ему, как и мне, и в голову не могло прийти обидеть, причинить зло или боль кому бы то ни было. Во дворе мальковского дома было много домашних животных, о которых мы оба заботились, с которыми дружили и играли.
В детстве мы с Андреем были связаны большой дружбой, взаимной ответственностью, эмоциональной чуткостью, любовью к бабушке и дедушке и другим близким. Мальковский дом был для нас сказочным местом, в котором, несмотря на то что мы ориентировались в нем с закрытыми глазами, все равно оставались таинственные уголки, запретные и даже страшные места.
Настоящие приключения начинались, конечно же, летом. В дальнем конце огорода мы строили шалаш, в котором играли и дурачились. Там Андрей попробовал курить сухой стебель подсолнечника. Ощущения ему не понравились, но он с важным видом пускал дым. Под крышей бани у нас был «штаб», в котором мы уединялись и играли в карты, рисовали, секретничали. А в подростковом возрасте, когда Андрей, насмотревшись фильмов с Арнольдом Шварценеггером и Сильвестром Сталлоне, увлекся «накачкой» мышц, в «штабе» я записывала в специальную тетрадочку его успехи в подтягивании на недавно установленном перед домом турнике.
Мы играли и в доме. Изредка нам позволялось заглянуть и на пыльный чердак, на котором хранились мешки и чемоданы. Но ходить по деревянным лагам над зольной насыпью (как и на чердаке бани) нужно было осторожно, чтобы не проломить потолок и не провалиться в одну из комнат.
Если наши игры становились слишком шумными или опасными – например, если мы начинали, как на батуте, скакать на диване в гостиной, дедушка мог и прикрикнуть с использованием церковнославянской лексики:
– А ну хватит бесноваться!
Если нас обнаруживали в нашем штабе под крышей бани, то требовали спуститься. Но никогда не оставались ждать выполнения распоряжения. Нас не нужно было контролировать. Мы были послушными детьми, и второй раз просить или одергивать меня и Андрея не было нужды.
Конечно, наше время не полностью было отдано забавам. В частном доме всегда найдется работа, и часть ее выполнял Андрей. В таких случаях я добровольно принимала на себя обязанности его помощницы. Например, открывала и закрывала кран шланга во время полива огорода. С радостью и гордостью, как хирургу в операционной, я быстро подавала Андрею инструмент для ремонта велосипеда, мопеда, а потом и мотоцикла. «Ключ на двенадцать, отвертку, плоскогубцы», – важно требовал брат, и я была счастлива быть рядом с ним и участвовать в серьезном взрослом деле. Или, превозмогая страх, светила ему лампочкой на длинном проводе в темном и низком подполе, где хранились овощи и не очень востребованные хозяйственные вещи. Передвигаться в нем, согнувшись, можно было по всей территории под домом, осторожно огибая кирпичные опоры и толстые деревянные балки фундамента.
Нам было скучно друг без друга, и мы в отсутствие сотовой связи прибегали к доступным средствам коммуникации на расстоянии. Например, мы открывали люки в подпол в обеих кухнях и переговаривались через них. Или пытались организовать сеанс связи через спичечные коробки, соединенные ниткой с привязанными с обоих концов спичками, и нам казалось, что мы действительно слышим друг друга благодаря этой «рации», хорошо известной детям последнего советского поколения.
В подполе, в стене каменного фундамента со стороны дяди Саши, было отверстие с заглушкой. Иногда Андрей доставал заглушку и показывал, как эхо его голоса гулко разносится по всему подполу. Он делал это не для того, чтобы напугать меня, а чтобы развлечь и ободрить, показать, что все здесь нам подвластно. Чтобы преодолеть мою робость.
С Андреем я повсюду чувствовала себя под надежной защитой. Он очень внимательно, как верный рыцарь, опекал меня. В детстве шнуровал мне обувь, когда мы покидали дом, и заботливо осведомлялся в холодный сезон на улице и по возвращении домой, не промокли и не замерзли ли мои руки и ноги. Он старше меня на год и три месяца, поэтому в детстве каждый раз после своего дня рождения он с серьезным видом заявлял мне, что теперь он на два года взрослее и я должна его слушаться. Со временем это заявление превратилось в шутливый ритуал. Впрочем, в нем не было серьезной необходимости: я безоговорочно доверяла ему и с радостью следовала за братом.
Мне хотелось участвовать во всех работах, на которые привлекали Андрея. Мама всегда отправляла меня в Полетаево нарядно одетой, и, когда тетя Нина с Таней выговаривали мне, что в такой праздничной и чистой одежде нельзя выходить на улицу или работать на огороде, я с готовностью ныряла в спортивные штаны и футболку Андрея, лишь бы мне не запретили быть рядом с ним. Я очень переживала, когда его в подростковом возрасте забирали на сенокос, а меня оставляли в доме. Ожидание его возвращения превращалось в нескончаемую маету.
Как-то раз мы с братом отправились на рыбалку на речку Миасс. Андрей чуть отошел в сторону, поставив меня в хорошем рыбном месте. Мне было скучно стоять на кочке с удочкой в руках, и я, не представляя, что впереди не пологий берег, а обрыв, в кофте и вельветовых штанах шагнула вперед, сразу провалившись по пояс. Андрей тут же распорядился о сушке одежды, ни словом не упрекнув меня за непослушание. Не помню, чтобы он выговаривал мне за какую-то оплошность или ошибку. Вместо этого он хохотал вместе со мной. Мы были детьми с легким характером, не хныкали, не жаловались и не ругались.
Конечно, среди полетаевских мальчишек у Андрея были друзья и интересы за пределами дома и двора. Но всех и все он безропотно оставлял ради меня, когда я приезжала в гости к бабушке и дедушке. Со временем я поняла и оценила его готовность пожертвовать своими планами и стала сопровождать его в делах во «внешнем мире». Его друзья относились ко мне с уважением, но Андрей внимательно следил, чтобы они своим поведением не обидели и не скомпрометировали меня.
В подростковом возрасте Андрею разрешили пользоваться отцовским мотоциклом, пока у него не появился свой, и я с удовольствием гоняла с ним по Полетаеву и до Челябинска. Я хорошо чувствовала водителя и «железного коня» и была удобной попутчицей. Мы и тут, как и во время детских игр, без слов понимали и поддерживали друг друга. Когда Андрей начал проявлять интерес к девочкам, он откровенно делился со мной своими чувствами. Мы оба не считали эту открытость чем-то постыдным или зазорным.
В ту пору мы уходили из дома вместе, а своевременно сопроводить меня домой Андрей поручал кому-нибудь из друзей. Я, в свою очередь, тайком открывала щеколду на двери в воротах, чтобы Андрей мог незаметно вернуться домой в поздний час. По пути на свою половину дома он обязательно прокрадывался мимо сеней и дедушкиного чулана и тихо стучался в форточку в гостиной, где стоял мой диван. Он окликал меня, чтобы убедиться, что я в целости и сохранности доставлена домой. Мы шепотом обменивались свежими новостями и впечатлениями, прежде чем расстаться до следующего счастливого дня.
После восьмого класса Андрей поступил в автоматно-механический техникум, а оттуда ушел в армию. Вернулся он неузнаваемо крепким, с богатырскими плечами. У него был опыт службы в войсках специального назначения, которым он не хотел делиться. Я тем временем вышла замуж и родила сына. Новая жизнь, новые знания и проблемы – у каждого свои – неоднократно разводили нас. Но у меня осталась самая добрая память о прошлом и безмерная благодарность Андрею за совместно проведенные годы беззаботного детства и счастливой юности под сенью дома бабушки и дедушки. Андрей – один из двоих мужчин, наряду с моим папой, которые сформировали мои представления и ощущения о надежности, преданности и бескорыстности рыцарственного отношения к женщине.
Ил. 15. Т. В. Малькова (р. 1940). Верхний Уфалей, 1956
Моя мама
Я не знаю большего оптимиста, чем моя мама (см. ил. 15). Она внутренне очень сильная, стойкая, эмоциональная и позитивная женщина. Когда я училась в школе, одноклассницы и подружки мне открыто завидовали и говорили, что мне с мамой очень повезло. Мама всегда, сколько я ее помню, очень красиво и стильно одевалась, была женщиной яркой, доброжелательной, улыбчивой. К ней всегда хорошо относились и начальники, и сослуживцы, и соседи. Но первым, кто выиграл от ее легкого характера, была я.
В детстве я никогда не плакала. Дети плачут от обиды и от страха, что за проступки и проказы их будут ругать. А меня никогда не ругали. Маленькой меня мама очень празднично, нарядно и добротно одевала. И хотя я не была сорванцом и не лазала по заборам и крышам, случалось, что одежда пачкалась. Я, бывало, расстраивалась, но понимала, что трагедии или катастрофы не произошло, потому что моя мама не видела в этом никакой беды. Добрым словом и спокойствием она всегда утешала и успокаивала меня.
Мама и папа заложили во мне так называемое базовое доверие к жизни (Эрик Эриксон), очень важное для восприятия окружающего мира во взрослом состоянии:
Для полноценного психического развития ребенку исключительно важно утвердиться в том, что место, занимаемое его «Я» в этом мире, – самое хорошее, мама – самая лучшая, дом – самый родной. Главной личностной задачей младенческого периода является формирование так называемого базового доверия к жизни – интуитивной уверенности человека в том, что жить хорошо и жизнь хороша, а если станет плохо, то ему помогут, его не бросят. Уверенность в своей желанности, защищенности, в гарантированности положительного отклика окружающего мира на его нужды младенец приобретает в ходе повседневных взаимодействий с матерью. Постоянное присутствие матери, точность понимания ею нужд младенца и скорость отклика на них, теплота отношения к ребенку, многообразие телесного и словесного общения с матерью имеют очень важный смысл для всей его будущей жизни. На этом глубинном чувстве базового доверия к жизни будет основан потом жизненный оптимизм взрослого, его желание жить на свете вопреки обстоятельствам. И наоборот, отсутствие этого чувства может в будущем привести к отказу от борьбы за жизнь даже тогда, когда победа в принципе возможна[106].
Когда я стала старше, мама никогда не навязывала мне откровенных разговоров и собственных оценок, не доводила до конфликтных ситуаций, стараясь сгладить возникающие шероховатости вместо нравоучений и предъявления обвинений. Мое решение выйти замуж и родить сына, завалив экзамены в вуз, мои родители приняли единодушно. В серьезных ситуациях они всегда были и остаются солидарны друг с другом и со мной. Я очень признательна им за то, как они поддерживали и продолжают поддерживать меня.
Мама выросла в дружной семье, среди троих братьев. Войну семья пережила без людских потерь и не бедствуя материально. Из военного времени мама помнит елки, которые устраивали ее родители для детей фронтовиков, и скромные новогодние подарки в газетных пакетиках, в которые входило по одному грецкому орешку, по куску жмыха и несколько слипшихся сахарных подушечек с повидлом.
В 1947 году Тамара Малькова пошла в школу. После смены школ из-за новых служебных назначений отца и переездов семьи с места на место с 1950 года она жила и училась в Полетаеве. Это время она вспоминает как самое светлое: дружная большая семья, в которую входили и две сестры матери, замечательные учителя в Полетаеве (из оставшихся здесь беженцев из Украины) и во 2-й железнодорожной школе в Челябинске, заботливые, интеллигентные родители, увлекательное чтение по рекомендации матери, праздники в кругу многочисленной, душевной родни.
Мама окончила школу в 1957 году и поступила в Челябинский областной библиотечный техникум в Верхнем Уфалее. В 1959 году она была принята на работу библиотекарем в Челябинский краеведческий музей. О 1960-х мама рассказывает с удовольствием и большой теплотой. В музее был дружный творческий коллектив сотрудников из выпускников исторических и филологических факультетов московских, ленинградских и свердловских вузов. Там царила доброжелательная атмосфера взаимопонимания и взаимопомощи. Там были найдены подруги на всю жизнь. Работая в музее, мама получила образование во вновь открывшемся Челябинском государственном институте культуры (1968–1973).
В начале 1970-х годов Тамару Малькову неожиданно для нее пригласили в областной совет профсоюзов и предложили должность инструктора культотдела профсоюза Южно-Уральской железной дороги. После долгих колебаний – работа в системе ЮУЖД предполагала бесконечные командировки и новые компетенции – она приняла это предложение. В течение шести лет она курировала более семи десятков железнодорожных библиотек в Челябинской, Курганской и Оренбургской областях. Кроме того, мама организовала и контролировала работу «школы коммунистического труда» (ее обобщенный опыт затем пропагандировался как успешный), а также стояла у истоков создания Челябинского железнодорожного музея, найдя для него первого директора из ближайших коллег по краеведческому музею.
В железнодорожном профсоюзе Тамара Викторовна зарекомендовала себя первоклассным организатором. В 1978 году ее пригласили на работу в культурно-бытовой отдел профсоюза угольщиков. К этому времени она была замужем за моим папой – Василием Емельяновичем Чумаковым, в 1974 году родилась я. Новая работа не требовала частых разъездов и значительно лучше оплачивалась. В семейной жизни и с маленьким ребенком это были весомые аргументы – и мама согласилась, но долго отказывалась возглавить отдел.
В профсоюзном объединении «Челябинскуголь» Тамара Викторовна Чумакова проработала 17 лет. Это была очень ответственная, но и очень разнообразная, интересная работа. Теперь в мамино «хозяйство» входили библиотеки и дворцы культуры, школы комтруда и пионерские лагеря, столовые шахт и приусадебные хозяйства. В ее компетенции было распределение жилья и туристических путевок по стране и за рубеж, рассмотрение жалоб и конфликтных ситуаций, организация горячего питания в шахтах, экономическое образование для не окончивших среднюю школу и средних специальных учебных заведений, отдых детей шахтеров в пионерских лагерях. Для проходивших ежемесячно заседаний президиума профсоюзов она готовила отчеты по тому или иному вопросу – настолько широка была сфера ее деятельности.
Вот здесь и развернулись в полном объеме мамины организаторские таланты. Она была востребованна, поскольку компетентна. И начальство, и подчиненные ее уважали. Она не заискивала и не лебезила, была самостоятельна и независима. К ней никогда не было претензий, в «ее» пионерских лагерях не было «чрезвычайных происшествий» вроде эпидемий и несчастных случаев. Она хорошо говорила, могла грамотно выступить перед любой аудиторией, по-деловому поговорить и найти конструктивное решение по любому вопросу. К ней, как к последней инстанции, приезжали с шахт обиженные рабочие и их жены, обделенные жильем, нуждающиеся, ищущие защиты от несправедливости.
С коллегами Тамара Викторовна поддерживала ровные, доброжелательные отношения. Но дружбы не заводила, в праздничных застольях, за рамками необходимого, не участвовала. Она исходила из убеждения, что работа – не место для дружбы.
В 1995 году мама вышла на пенсию. Все свои человеческие качества и опыт, способности и эмоции она вложила в воспитание внука, с которым ее поныне связывают обоюдная любовь и взаимопонимание. Мама по-прежнему остается оптимистом, находит бесчисленные поводы для радости и заразительного смеха. Она и сегодня обладает безупречным вкусом. Мама много и увлеченно читает, с удовольствием обсуждает прочитанное в книге и газете, увиденное и услышанное по телевидению и радио. Ей нравится ухаживать за цветами под окном, возиться в саду, выезжать на природу и в гости. Она остается молодой и задорной.
И мама, и папа по первому зову идут нам на помощь, будучи очень разными людьми. Как я часто повторяю, мама у меня в цветочек. А папа – в клеточку.
Мой папа
С моего раннего детства мы с папой – большие друзья (см. ил. 16). Он проводил со мной много времени. Он очень любит животных и привил мне любовь к ним. Благодаря его поддержке у меня были птицы – попугаи, синицы, ворона. Были кролики, хомячки, кот и, главное, собаки. В детстве папа мне много читал и, видя, как я начинаю переживать в предчувствии трагической развязки, особенно когда это сказки и рассказы о животных, придумывал счастливый конец, спасая положительных героев и наказывая отрицательных.
Мы с папой даже использовали особые сигналы, которые заменяли нам слова и позволяли слаженно действовать, не видя друг друга. Когда папа приходил за мной в детский сад, он еще с улицы, за забором издавал довольно громкий звук наподобие скрипа, как Владимир Высоцкий в песне «Скалолазка». И я, бросая все дела – игрушки и «ребяток», переполненная счастьем, неслась к воротам навстречу папе.
Ил. 16. В. Е. Чумаков (р. 1939) с дочерью Наташей. Копейск, 1979
Я очень гордилась папой. Он лучше всех одевался, лучше всех играл в шахматы, его везде уважали, у него было много друзей. Но главное – он никогда не обидел меня ни поступком, ни словом, ни даже взглядом. А это непросто, потому что каждый человек совершает какие-то действия, которые заслуживают упреков, нареканий, а порой и жестких корректировок. Как и мама, папа ни разу не охарактеризовал меня или мои действия дурно или грубо. Для формирования моей личности, самоощущений, для выстраивания отношений с окружающими, особенно с мужчинами, это было очень важно. Его отношение ко мне строилось на безграничной любви и нежности. В детстве я была для него сокровищем. На мне не должно было быть ни единой царапины, я не должна была испытывать боли. Более того, я была для папы ценностью как личность.
В отношении к родителям, особенно к папе, я довольно рано осознала, что ревность родилась раньше меня. Я могла в любой ситуации – за домашним, гостевым или рабочим столом, в компании друзей, коллег и подчиненных – забраться к папе на колени и обхватить руками его шею. Я повторяла за ним то, что делал он: даже в его паспорте, где стояла его подпись, я умудрилась расписаться – и не получила ни единого слова упрека с его стороны. Я ходила с ним, взявшись за руки, до взрослого состояния, и путешествие с ним на работу или на прогулку в лес, как и поездка с мамой в Полетаево к бабушке и дедушке, было для меня важнее, чем игры с друзьями и подругами. Меня окатывала волна ревности, даже если родители смеялись без меня. Я присваивала себе родителей, особенно папу. На шутливый вопрос взрослых: «Чья это такая девочка?» – я, научившись говорить, со значением отвечала: «Папана и мамана». В моем айфоне их телефонные номера значатся как «Мой папа» и «Моя мама». Поэтому именно так называются здесь рассказы о них.
Папа всегда подставлял плечо, он поддерживал меня, а затем моего сына Даню теми способами, которые считал в данной ситуации наиболее действенными: морально, словом, опытом, знанием, деньгами. Конечно, у него наверняка вскипало внутреннее раздражение по поводу каких-то моих действий, но, руководствуясь любовью и желанием защитить, он мгновенно переключал эмоции в рациональное русло поддержки.
В школе, например, я чувствовала себя очень уверенно не только потому, что маму все уважали. Наша классная руководительница и учительница алгебры и геометрии была жестким человеком и предпочитала управлять классом, держа детей в страхе. Зная ее суровый нрав, папа проверял мои знания по ее предметам, хотя по ним у меня все было хорошо. Инспекция могла затянуться, если в моих знаниях обнаруживался какой-то пробел. В таком случае папа поступал, как вязальщицы поступают со спущенной петлей в шерстяном полотне ткани. Подобно тому как рукодельница распускает ряды вязанья, чтобы не оставить отверстия, которое неизбежно будет расширяться, он шел по учебнику назад, чтобы обнаружить слабое место. Делал он это очень мягко, спокойным голосом, с доброжелательными интонациями. Тогда мы с ним решали предыдущие задания. И когда мы наконец находили и устраняли незнание или ошибку и возвращались к злополучной задаче, я начинала впадать в отчаяние от усталости и обиды на саму себя. Папа реагировал спокойно. О его неудовольствии всегда свидетельствовал переход со мной на «вы». «Не шмыгайте носом, не шмыгайте», – говорил он, и работа над ошибками продолжалась. Часто на всякий случай мы проходили однотипный завтрашний материал, и на следующий день в школу я шла без страха, потому что по математике ко мне претензий быть не могло. Это была не только помощь в овладении предметом, но и мощная моральная поддержка.
И так было во всем. Когда я впервые получила в школе двойку – причем сразу две, в том числе по физкультуре из-за забытой дома формы – и разрыдалась на пороге нашей квартиры, родители мягко рассмеялись и купили мне торт, чтобы отметить небывалое событие. Никакой трагедии, достойной слез и переживаний, в этом эпизоде они не увидели.
Одевали меня всегда лучше всех. Причем папе было важно, чтобы в одежде я себя чувствовала не только удобно, но и психологически комфортно. В старших классах, когда для нас отменили обязательное ношение школьной формы, у меня были вещи, каких не было у учителей. Я видела, как меня разглядывали, и знала, что мою одежду обсуждают. Отправляясь в очередную из частых командировок в Украину или Прибалтику, папа всегда спрашивал у меня, что необходимо купить, и перечень заказов мог быть длинным. Папа делал все, чтобы обеспечить мне надежное, счастливое детство, которым сам он был обделен.
Василий Емельянович Чумаков родился в 1939 году в шахтерском городе Копейске на границе с Челябинском. Его родители, Емельян Алексеевич Чумаков (1908–1976) и Арина Ивановна Кондратьева (1911–1979), бежали от раскулачивания, которое обрушилось на их семьи: Емельян – из Александровки Оренбургской области (в тот момент – Средневолжского края), Арина – из Курганского уезда Уральской области. Судьба свела их в Копейске. С 1937 по 1948 год у них родилось шестеро детей. Василий, мой папа, был вторым ребенком.
Жили они стесненно во всех смыслах слова. До окончания войны семья занимала комнату в бараке: на 14 квадратах к тому моменту проживало семеро жильцов – родители с пятью детьми. Емельян добывал уголь, сменив несколько шахт, до которых нужно было довольно далеко добираться пешком в любое время года и при любой погоде. Работником он был хорошим и в годы войны получил звание «почетного шахтера».
Помимо тяжелой работы главы семьи в забое, семью кормило подсобное хозяйство. Чумаковы держали корову, кур, кроликов, огород. Это позволило семье худо-бедно пережить голодные военные и послевоенные годы.
Но случались в жизни Чумаковых не то что тяжелые, а прямо-таки драматичные эпизоды. В 1942 году, в преддверии Сталинградской битвы, большинство шахтеров, включая деда, несмотря на бронь, освобождающую от призыва на фронт, отправили на призывной пункт в Челябинск. Арина плакала, и радость семьи по поводу вскоре вернувшегося со сборов кормильца была велика. Второй раз беда нависла над семьей, когда Емельяна арестовали как японского шпиона. Спасло его неумение читать и писать. Его отпустили, узнав, что в ведомости на получение зарплаты он расписывался крестиком.
После войны жизнь семьи стала налаживаться. Чумаковы получили половину «финского домика» на двух хозяев – две комнаты, кухню с подполом, веранду, превращенную отцом в третью комнату. У дома были сарай с живностью и 12 соток огородной земли, с которой отец снимал и хранил в овощной яме до 600 ведер картошки.
В 1945 году мой папа пошел в школу, где вскоре выявилась его способность к точным наукам. После четырех классов его приняли в только что созданное Копейское специальное горно-техническое училище имени И. В. Сталина, организованное для детей почетных шахтеров и круглых сирот по образцу суворовских и нахимовских училищ[107]. Учеба и особенно занятия спортом в училище, где преподавали бывшие фронтовики, были поставлены отменно. Вероятно, именно здесь папа научился брать высокую планку дисциплинированного и ответственного отношения к делу, выработал волевую и требовательную позицию по отношению к себе: к своему развитию, к физической форме (здесь папа получил первый разряд по лыжам и освоил шахматы) и внешнему виду.
В 1957 году, по окончании училища с дипломом горного техника-электромеханика, Василий Чумаков пошел работать в шахту дежурным электрослесарем. Вскоре, следуя хрущевскому призыву продвигать молодежь, его назначили горным мастером. Это оказалось для него прекрасной школой, поскольку он с азов стал осваивать принципы организации, инфраструктуру и технику горного дела на уровне конкретной шахты. В том, что необходимо учиться дальше и получить высшее образование, Василий не сомневался, но он должен был сначала отработать на шахте два года, в течение которых освобождался от призыва в армию.
С 1959 по 1962 год Василий Чумаков служил в пограничных войсках: после учебы в Петрозаводске на телефониста и радиста он отслужил почти два года в Архангельске, а затем год в Мезени, на радиостанции. Демобилизовавшись в октябре 1962 года, он опоздал поступать в вуз, вернулся на шахту и для подготовки к поступлению в институт окончил десятый класс в вечерней школе.
В 1963 году он одновременно подал документы в Свердловский горный институт имени В. В. Вахрушева[108] по направлению от шахт и Челябинский политехнический институт[109] на специальность «Автоматика и телемеханика» и поступил в оба, несмотря на очень высокий конкурс (от тринадцати до девятнадцати человек на место). После недолгих размышлений был сделан выбор в пользу ЧПИ, несмотря на более высокую стипендию в Свердловске. Аргумент был сугубо рациональный и бытовой: оставаясь в Челябинске, он мог рассчитывать на помощь семьи, прежде всего продуктами с родительского огорода.
Василий учился напористо, с увлечением. После двух курсов он устроился горным техником в челябинский филиал свердловского Уральского государственного проектного института «Уралгипрошахт», в котором хорошо зарекомендовал себя и вскоре получил должность руководителя группы. В ЧПИ Василий перешел на энергетический факультет, который окончил заочно в 1969 году.
Учился он легко, но жил трудно. Общежитие в ЧПИ он получил только на втором курсе, а весь первый курс ночевал пятым жильцом в комнате однокашников, приютивших его. Работая в «Уралгипрошахте», он жил в переплетной мастерской в подвале с диваном и мойкой, куда его тоже пустили по дружбе. Вскоре ему дали квартиру, и дипломную работу он писал уже в ней. Квартирка была маленькая, однокомнатная, но своя, и переселился он в нее с веником и подушкой – другого имущества к 30 годам мой будущий папа не нажил.
В «Уралгипрошахте» папа проработал до семидесятидвухлетнего возраста, пройдя путь от горного техника до главного энергетика. Зарабатывал он хорошо, тем более что почти все время имел вторую подработку. В какой-то момент он намеревался вернуться на шахту, чтобы заработать «подземный» стаж и выйти на пенсию в 50 лет. Но не вернулся – аварийность в позднесоветском горном деле была такова, что риск был не оправдан. Тем более что 1980-е годы Василий Емельянович Чумаков встретил главой семьи, с мамой и со мной, в новой квартире, с садом, в котором поныне с усердием работает на земле, наверстывая то, от чего советская власть отлучила его родителей, разорив и выгнав из деревни.
Папа большой профессионал своего дела, которое знает досконально, с азов. Он работал очень ответственно и дисциплинированно. Его уважали начальники и коллеги, к нему обращались за помощью, и он никогда в ней не отказывал. Он был незаменим и поэтому мог многое себе позволить. Он никогда не играл в начальника. Коммунистов и бюрократов воспринимал с иронией, трудился и трудится до сих пор, досконально разбираясь в задуманном деле, стараясь рассчитывать всегда только на самого себя, по-крестьянски признавая только то, что человек может сделать сам. Обладая независимым характером, папа всегда мог позволить себе открыто, в лицо высказать то, что думает.
Характер у папы нелегкий. От внешнего мира он закрыт и предпочитает молчать и слушать. Но в кругу родных и близких он становится интересным рассказчиком. В компании он мог взять в руки гитару, сыграть блестящую партию в шахматы, отпустить шутку, порой колкую. К человеческим слабостям он всегда относился плохо.
Папа и сегодня красивый, с пышными волосами, изящный и независимо от обстоятельств тщательно и хорошо одевается. Когда-то он мог позволить себе экстравагантный поступок щеголя. Так, однажды, присмотрев во время служебной поездки в Прибалтику английское демисезонное пальто из отличной невесомой шерсти (вес пальто – 300 граммов), он на следующий день после возвращения из командировки вновь слетал на самолете туда и обратно, чтобы приобрести понравившуюся вещь. Он поныне соблюдает правила строгого внешнего вида, заложенные в горнотехническом «интернате». Покупая брюки, он подшивает их в мастерской, чтобы они сзади доставали до каблука, но стрелка впереди при этом должна оставаться остро-ровной и не заламываться.
С такой же любовью и заботой, какую папа проявил ко мне, он отнесся и к моему сыну Даниилу. Он помогал и ему освоить школьный курс математики и физики, обучал его игре в шахматы, работе на земле и прочим «мужским» навыкам. Даня, как и я, не был капризным ребенком. Он с удовольствием проводил много времени с дедушкой в саду. Жили они там всегда душа в душу, понимая друг друга с полуслова.
Родители относились ко мне бережно и заботливо. С ними я чувствовала себя большой ценностью, но не капризной избалованной, а нежной, благородной и благодарной «принцессой на горошине». Родители воспитали во мне внимательный, зоркий взгляд на людей и вещи – наверное, тот самый взгляд, который помогает мне безошибочно ориентироваться в жизни и на блошином рынке.
«Безвозвратные потери» и ностальгия
Хотя термины «безвозвратные» и «необратимые потери» обычно используются в военном деле и подразумевают урон в живой силе, специалистах, технике, обмундировании и снаряжении во время боевых действий, я сочла уместным привлечь эти понятия при завершении рассказа о влиянии близких на мой интерес к старым вещам. И хотя многие из описанных в нем людей живы, и материальная среда, окружавшая меня в детстве, не досталась боевому противнику и не была уничтожена рукой врага, и даже старый дом в поселке Полетаево, давно проданный чужим людям и своим обликом не похожий на усадьбу бабушки и дедушки, стоит на месте, потери есть, и еще какие! Анонимный враг все же приложил руку к сокрушению моего уютного прошлого в доме бабушки и дедушки, и имя ему – время и спрессованные в нем печальные события.
Наше совместное с Андреем детство закончилось в 1991 году. Брат ушел в армию, я вышла замуж, за неделю до роспуска СССР родился Даниил. Через два года Андрей вернулся, огромный, заматеревший, по-прежнему улыбчивый, но немногословный, особенно по поводу службы в специальных войсках. Вскоре он уехал из Полетаева в Челябинск, работал в службе охраны одного новорусского воротилы, поступил на филологический факультет университета, после семестра или двух бросил учебу, без последствий расстался с хозяином, работал дальнобойщиком. Мы продолжали общаться то чаще, то реже и в Челябинске, в стенах университета, и в Полетаеве, в доме бабушки, дедушки и родителей Андрея.
В декабре 1996 года скоропостижно умерла бабушка. Для всей семьи это было страшным ударом. Она скончалась дома, в присутствии мужа и сыновей, и соседи слышали, как из ее спальни раздался многоголосый мужской вой отчаяния. Я не понимала, что будет дальше, как будем жить без бабушки, что будет с дедушкой.
Их средний сын, директор школы в Полетаеве Владислав, взял отца к себе, но тот вскоре попросился обратно в свой дом. Дедушка тихо доживал на своей половине дома, где провел с бабушкой последнюю четверть века. Он противился любым перестановкам, как бы боясь малейшим изменением в интерьере спугнуть невидимое присутствие бабушки. Он любил уединяться на скамейке под яблоней в центре сада, где после долгих лет молчания начал делиться воспоминаниями о детстве и молодости с Андреем. Брат в то время с женой и маленьким ребенком переехал в дом в Полетаево, где, помимо одиноко стареющего дедушки, жили отец и мать Андрея, уже не встававшая с инвалидного кресла. Того, что вскоре дом опустеет и перейдет в чужие руки, никто не мог даже предположить.
В последние годы жизни бабушка часто задавала сама себе вопрос, как бы размышляя вслух:
– Интересно, а кто будет жить в этом доме, когда нас не станет?
Моя мама, присутствуя при таких разговорах, начинала заметно нервничать и отвечала:
– Ну что ты, мама! Живите долго! А потом здесь будут жить твои внуки. – Подразумевались Андрей и его старшая сестра Татьяна.
Дедушка умер в марте 2000 года, а в последний день того же года на другой половине полетаевского дома внезапно ушел из жизни его младший сын, отец Андрея. С этого времени старый дом начал приходить в упадок. Мебель и прочие предметы интерьера с бабушкиной половины дома, где я провела детство, стали один за другим перекочевывать к родственникам на вторую половину. Дважды на половине дома родителей Андрея, где теперь жили его мать и сестра с двумя детьми, начинался пожар. Во время одного из них чуть не погибла мать Андрея. Старинный комод, переехавший с бабушкиной половины дома на вторую, во время тушения был залит водой. Пострадали и пропали альбомы с семейными фотографиями, хранившиеся в комоде.
Одно время осиротевшую после смерти бабушки и дедушки половину дома сдавали местным молодым семьям. Сдача жилья прекратилась после того, как жильцы – молодые супруги – задушили соседскую старушку, позарившись на ее пенсию. Затем полдома стояло заколоченным, чтобы уберечь жилье от повадившихся в дом бомжей.
Вскоре сестра Андрея продала родительскую половину. Вслед за ней половину дома бабушки и дедушки продал унаследовавший ее Андрей. В ответ на мои расспросы, почему он не смог и не захотел сохранить дом, брат приводил два аргумента. После того как он перехоронил всех близких (его мать умерла позже, в 2006 году), ему казалось, что умершие родственники преследуют его. Он говорил об этом, захлебываясь от ужаса:
– Когда я спускаюсь в подпол за картошкой, у меня жуткое чувство, что они все там стоят и смотрят на меня!
Второй аргумент был более рациональным: за домом невозможно ухаживать, не живя в нем. А Андрей жить в нем не собирался. Уберечь дом от залезавших в него бомжей было невозможно. Брат был уверен, что они рано или поздно сожгут дом.
Бабушкин дом достался двум владельцам, которые начали его перестраивать под себя. Фасад оказался изуродованным: новые хозяева убрали уникальный порадный вход с лестницей и высоким крыльцом, резные украшения скрылись под новой дощатой облицовкой, его раскрасили в два цвета на разные вкусы новых хозяев. Но главное не в этом – из дома ушли важные для меня люди и вещи. Осталась пустая, ставшая чужой оболочка. Этот феномен отчуждения пространства, в котором прошло детство, зафиксировала петербургский детский психолог Марина Осорина:
Конечно, жизнь идет, и дома красят, и что-то новое строят, спиливают старые деревья, сажают новые, но… все эти изменения допустимы, пока сохраняется нетронутым то главное, что составляет суть родного ландшафта. Стоит только изменить или разрушить его опорные элементы, как рушится все. Человеку кажется, что эти места стали чужими, все не похоже на прежнее и – у него отняли его мир[110].
Суть родного ландшафта является не объективной данностью, а конструкцией, созданной ребенком. «Образы домов из прошлого не меркнут у нас в душе потому, что мы постоянно обживаем их заново – в мечтах»[111]. Осознание безвозвратно ушедшего прошлого и неутолимое желание вернуться в него наперекор здравому смыслу рождает ностальгию[112]. Тоска по дому – в прямом смысле этого слова – охватила меня после утраты «усадьбы» в Полетаеве. Хотелось защитить по крайней мере память о ней, а значит, приступить к розыску материальных опор памяти и к превращению их в реликвии.
Мама не претендовала на наследство. Разбирать родительские вещи их единственной дочери не предложили, а она не настаивала. Поэтому удалось спасти из лап врагов – времени и забвения – совсем немногое: бабушкину швейную машинку, «Книгу о вкусной и здоровой пище», бабушкины письма, скатерть, металлическую пудреницу, черное бархатное платье, наручные часы, связанные ею домашние тапочки, салфетки, круглые накидки на стулья, скатерть со стола из гостиной, любимую картину дедушки «Рыболов». Спасены и подаренная бабушке шкатулка из камня в форме грибочков со старого комода из спальни бабушки и дедушки.
В последнюю минуту удалось спасти старинный комод и напольное зеркало. Андрей позвонил мне и сообщил, что его теперь уже бывшая жена выставила эти вещи в коридор челябинского общежития. Я помчалась туда и встретилась со «старыми знакомыми» со смешанными чувствами. Ликующая радость соседствовала с ужасом при виде полуразобранной мебели – бесхозной, никому не нужной, вышвырнутой хладнокровной рукой.
К сожалению, не все из доверенного моим рукам уцелело. Бабушкины часы украл сосед-наркоман. Зеркало разбилось, рухнув во время уборки квартиры. Но постепенно места памяти о бабушке, дедушке и собственном детстве в нашем жилье стали обрастать другими предметами из прошлого, образовав целую дружную семью «ровесников» или представителей смежных поколений.
Известно, что традиционно женщина была хранительницей не только очага, но и семейной памяти[113]. Наверное, не случайно в последние годы среди авторов самых громких книг о памяти много женских имен[114]. Не уверена, что в «женской» ностальгии есть своя специфика. Но мой личный женский взгляд на родное ушедшее и дорогих ушедших пронизан ностальгией. Уверена, что именно она привела меня на блошиный рынок. Ностальгия вооружила меня несокрушимыми мотивами и незыблемыми принципами поведения на нем. Я руководствовалась не коммерческим расчетом, а радостью прикосновения к прошлому. Меня окрыляла радость – ведь я смогу туда вернуться! Меня охватывало восторженное ощущение свободы, предоставленной мне, чтобы воплотить детскую мечту. Единство мысли и чувства с любимым человеком вызывало во мне ликование. Меня поддерживало желание спасти от уничтожения старые предметы, многие из которых напоминают мне старый дом на станции Полетаево близ Челябинска.