Нездешний человек. Роман-конспект о прожитой жизни — страница 11 из 43

Я женился на Кате потому, что жить с матерью больше не смог. Она попрекала меня тем, что я тратил стипендию на книги и сосал ночами драгоценное электричество. И всё это в однокомнатной двухпостельной квартирке, дарованной ей за абсолютную грамотность на производстве. Мать остро переживала свой климакс, но это не умягчало моего сердца. Так что с квартиры я съехал. Только меня и видели.

Теперь я жил возле боливийского посольства в позабытом особнячке, в позабытой ЖЭКом квартире. В особняке прошлого века постройки хотели устроить что-то общеполезное, но потом передумали. Соседи по двору уже съехали на окраину, а про нас все позабыли. Вероятно, придумали что-то ещё более полезное, на что наш особняк уже не годился. А может, просто ремонтировать не захотели. Счётчик срезали, но электричество текло рекой. Счета за телефонные разговоры тоже не приходили. Сначала мы радовались, а потом стало обидно. Я испытывал неловкость, хотелось быть сочтённым.

Полы в коридоре проваливались и жалобно пели, но посольская стена была по-прежнему высокой и крепкой. По сравнению с детством, боливийские мужчины как-то поубавили в красоте, растительность на лицах поскучнела, сапоги не скрипели. А их женщины мне не нравились никогда. Индейская жгучая кровь проступала поверх строгих посольских костюмов, но внешность дипломаток была столь откровенна, что их не хотелось раздеть. Они и так выглядели голыми. Тем не менее детские впечатления всё-таки сказывались. Вспоминая могучие усы тогдашнего боливийского посла, я отрастил усы и себе, пшеничного цвета. Но они загибались не вверх, а вниз, шикарной проседи в них тоже не было. Но Кате они всё равно нравились.

Боливийцы же нет-нет да и вспоминали про нас. В их хозяйстве всё время что-нибудь пропадало. То цветной телевизор марки «Филиппс», то вульгарный фрак, то кобель по кличке Сан-Игнасио де Веласко. В случае кобеля боливийцы немедленно повесили объявление на нашу дверь и обещали щедрое вознаграждение за находку. Они сулили валютные чеки, на которые в магазине «Берёзка» можно было приобрести и цветной телевизор, и фрак. В магазин пускали по предъявлению паспорта, валюта приравнивалась к государственной измене. Объявление долго не прожило — изучив важную информацию, милиционеры, дежурившие в привратной будке, сорвали его, потому что хотели разжиться чеками сами. Я их не осуждаю, но, по моим наблюдениям, они тоже кобеля найти не смогли.

В те времена компетентности на всех уровнях уже не хватало, и это меня задевало. Я-то был уверен, что стану хорошим библиотекарем. Я был упорен, для проверки своих способностей я бегал вверх по движущемуся вниз эскалатору. Мне никогда не удавалось победить его, но я старался. Я огорчался, но мне всё равно казалось, что дело только в тренировке: как следует потренируюсь и обязательно взберусь на самый верх. Даже если это метро «Таганская» самого глубокого залегания. Пассажиры смотрели на меня как на круглого идиота. Но я-то думал, что мне есть чем гордиться. Даже если это будет будущее.

Милиционеры интересовались исключительно валютными чеками, обычным людям они жить не мешали. На Новый год мы с Катей вылепили во дворике снежную бабу, украсили её морковкой и ведром. Водили хоровод с друзьями, Гашиш запускал шутихи. Милиционеры бабу не трогали, так она и проседала, так она и истаивала, оставив на асфальте несвежую морковку и заржавленное ведро, прикрывшее мокрое место.

Я диктовал Кате Солженицына, а она щурилась в клавиши и печатала. Солженицын писал длинно, неказисто и страшно, Катино зрение ухудшалось, но это меня не останавливало. Подушечки Катиных пальцев твердели от мозолей. Катя же диктовала мне «Воспоминания о будущем». В этой иностранной книге говорилось про инопланетян, которые тоже находились под запретом. Космонавты были уважаемыми людьми, а инопланетяне — так нет. Никакой логики.

Портативная машинка была югославской и брала четыре экземпляра. Но я закладывал пять. Пятый экземпляр читался только с лупой, но всё равно считался достойным подарком. Первый я оставлял себе, остальными — менялся. Некоторые библиофилы использовали папиросную бумагу — чтобы копий было не пять, а больше, но я папиросной бумагой брезговал. Уж больно она шуршала и зажёвывалась валиком. Формат А-4 не помещался в покупные книжные полки, из половых досок, которые я выломал в соседней необитаемой квартире, я сбил скособоченный стеллаж.

Машинописи я носил на квартиру к переплётчику Васе, он оправлял их в жалкий коричневый дерматин. Работы у него было много, переплётчики в те времена процветали, ждать приходилось долго. Он встречал меня в халате с обтрёпанными кистями, усаживал играть в шахматы. Я его всегда обыгрывал. За пару-тройку ходов до неминуемого мата Вася обиженно произносил «Опять ничья!» и спутывал фигуры. Наверное, нужно было мне поддаваться ему хотя бы иногда, но тогда я не умел специально проигрывать. Сделал бы человеку приятное. Молодость, молодость...

Ждать переплетённой книжки приходилось тем более долго, что все тексты, отданные ему в работу, Вася методично прочитывал. Он читал внимательно, как цензор. Не понравившиеся произведения переплетать отказывался. Так он надругался над моими стихами. Сказал, что от них воняет литературой, и я отношусь к той львиной доле человечества, которой ни в коем случае нельзя предоставлять возможность для самовыражения. «Зря ты стихи шкуркой шкуришь, слова должны быть с заусенцами, чтобы сердце царапало. Походка естественна, когда забываешь о ней. Перо не должно быть лёгким. Ты не узь Вселенную до себя, сам до неё расширяйся. Ты то же самое напиши, только лет через двадцать», — посоветовал он. Советы были неглупыми и подходили на все случаи жизни.

Васина жена глядела на него влюблёнными глазами и утешала меня: «Вы не обращайте внимания, просто мой муж не любит тех, кто умнее его». На что Вася громко сказал: «Молчи! Ты — мои домашние тапочки! И вообще запомни: ты мне — жена, а я тебе — не муж!» Жена у Васи работала больничной медсестрой и получала от стирки и готовки сексуальное наслаждение. Но это Вася так говорил, а как на самом деле обстояло дело, я не знаю. «Когда я с ней познакомился, это был очень сырой материал», — произнёс он с удовлетворением. Иногда мне казалось, что это не Вася, а она переплетает мне книги, но это уж я со злости так нехорошо думал. Но вот что правда, то правда: медсестра стригла Васе ногти и хранила их в домотканом мешочке, потому что он завещал принести их в дар музею его имени. Музея не было, ногти копились. Точно так же как и другие экспонаты: школьный похвальный лист, обгрызенная ручка, худой ботинок. Словом, Вася был готов хоть сейчас забраться на пьедестал и окаменеть в виде памятника. Но для памятника он всё-таки рассуждал слишком много. Из этих же высоких соображений детей Вася не заводил — не желал, чтобы природа отдыхала на его потомках. Да, медсестра обладала воистину больничным терпением, я таких никогда не видел.

В любом случае мне было обидно за свои стихи, но зато мне удалось попасть в одну компанию с прозой Пастернака, которая, по мнению Васи, представляла собой кладбище неологизмов. Ранние стихи Бродского ему нравились, а вот его эмигрантские сочинения он обозвал «любовью к неодушевлённым предметам». Про Набокова же Вася сказал, что у него слова — как бабочки, пришпиленные на альбомный лист. И это ему вдруг понравилось. «Знаешь, за что он большевиков ненавидел? За то, что эти гады перестали посылать энтомологов в Африку исследовать насекомых!» Не в силах передать свой восторг, воскликнул: «Как пишет! Как пишет! Сразу видно, какое время года! Вот бы и мне усадьбу, вот бы и мне гувернантку!» Замечу, что на улицу Вася не выходил, от свежего воздуха ему становилось дурно. Это оттого, что нос его привык к клею. Даже на кухне у него пахло не щами, а клеем. «Другие берега» Вася переплёл в шикарный бордовый коленкор. Но это было исключение, коленкора на всех авторов не хватало. А чего, спрашивается, хватало?

Вася вообще был человек непростой. Его заветной мечтой было перепортить все советские песни.

Вставай, проклятьем заклеймённый, Весь мир пархатых и жидов!

Кипит наш разум развращённый И каждый хрен к труду готов.

Или:

На границе суки ходят хмуро, Край суровый лаяньем объят. У высоких берегов Амура Часовые Родины галдят.

Эта незатейливая похабень смиряла меня с Васиными литературными пристрастиями и бытовыми выкрутасами. После чаепития он никогда заварку не выбрасывал, а сушил на бумажке. Высушив, снова заваривал. Лучше бы кипятком поил. Это его обыкновение происходило не из бедности, а из желания обратить на себя побольше внимания. Будучи русским человеком, из этих же соображений он сделал себе обрезание и пытался продемонстрировать его мне на кухонном столе, но тут уж я ему отказал. Кто-то мог подумать, что Вася собрался в Израиль, но я точно знал, что это не так. В Израиле — все обрезанные, Васе это понравиться не могло. Он производил впечатление человека, который правил не знает, а знает только исключения из них. Прихлёбывая чай из блюдечка, которое он поддерживал изящно растопыренными пальцами, изрекал: «Смерти нет, а есть только превращение форм жизни, а потому и убийство нельзя считать преступлением». Ни убавить, ни прибавить. Смотрел при этом гоголем, вот-вот по-петушиному вытянет худую шею и закричит: «Я — гений! Я — гений!» Вася и сам, как он утверждал, был сейчас занят сочинением нетленки, которая перевернёт мир, а Васины друзья станут купаться в лучах его славы и обеспечат себе достойную старость мемуарами о нём. «Вернёшься домой, обязательно нашу беседу запиши», — закончил он свой монолог. Моё мнение было ему неинтересно. Иногда у меня складывалось впечатление, что он заливает себе уши воском. «Может ли написать нетленку человек с таким количеством гнилых зубов?» — спрашивал я сам себя и не находил ответа. «Подумаешь, гений! Я тоже гений», — думал я по пути домой и беседу записывать не стал.

Кроме того, Вася аттестовывал себя в качестве дважды инвалида первой группы. Ступню ему в незапамятные времена якобы оторвало трамваем, но я-то видел, как под тапочным войлоком он шевелит пальцами. А вот болезнь Оппенгеймера, объяснял он, — вообще наследственная, встречается исключительно редко и никаких таблеток от неё не придумано. Говорил это с гордостью за свою уникальность, но на прямой вопрос, в чём его болезнь выражается, только лыбился в прокуренную бороду и закуривал по новой. Вася бережно брал пипетку и закапывал в фильтр ментолового масла из аптечного пузырька, воображая, что курит «Salem». Пуская зловонные колечки, пояснял своё кредо: «Говорят, что каждая сигарета сокращает жизнь на пять минут.