Иностранными языками тесть не владел, и, когда наступала его очередь мыться, из-за той же самой двери ванной комнаты дребезжал замусоренный советскими шумами вражий эфир «Голоса Америки» или «Свободы». Для лучшей слышимости тесть накидывал на антенну приёмника петлю электрического провода, он высовывался из-под двери и вёл наружу, чтобы быть привязанным к батарее центрального отопления. После сеанса, который он называл «батарейными новостями», тесть восклицал: «Ничего нет хуже, чем ждать и догонять. Это же народная мудрость! А у нас что? Ждём наступления коммунизма и догоняем Америку! Следует что-нибудь предпринять!» Сдавленным шёпотом он агитировал за экономическую реформу и отправлялся на кухню чистить гнилую картошку тупым ножом. Ножа почему-то не точил, наверное, боялся порезаться. При этом бормотал: «Есть обычай на Руси: на ночь слушать Би-Би-Си». Или: «Раз, два, три, четыре, пять! Век „Свободы" не слыхать!» Про «Маяк» же речовок не произносил. Возможно, совесть не позволяла ему подобрать сочной рифмы. У меня же это получалось легко. «Тот, кто слушает „Маяк“, тот придурок и дурак». Не очень остроумно, конечно, но всё-таки лучше, чем ничего.
В сущности, с Катиными родителями коммунизм было строить легко — потребностей никаких, жили насыщенной интеллектуальной жизнью, зла не помнили. Именно Катины родители подали совместное заявление, чтобы нам снова установили счётчик. Но власть, похоже, этого не заметила и продолжала считать интеллигенцию вредной прослойкой. В любом случае я был в курсе текущих событий.
Тесть с тёщей были люди незлые. Несмотря на политические разногласия, ругались они редко. В этих исключительных случаях тёща немедленно лезла в холодильник, доставала банку с разбавленной сметаной, подбегала к дивану, аккуратно валилась на него, хваталась за дряблую грудь, а банку безвольно выпускала из рук. Брызгали осколки, по допотопному паркету расплывалось жирное пятно. Отмывала его всегда сама.
Так случалось, когда какого-нибудь отщепенца ссылали за границу. Бродского, например, или Солженицына. Тесть воодушевлялся, глаза горели, хоть прикуривай: мол, этой нечисти — не место на бескрайней советской земле! А тёща переживала. Но отщепенцев такого калибра водилось не так много, расход сметаны был небольшим. Правда, один раз тёща всё-таки в сердцах проговорилась: «Как я жалею, что никогда не изменяла тебе! С каким-нибудь диссидентом! Чтобы трусы в либеральный цветочек! С каким-нибудь разжалованным в солдаты поручиком! Хоть с Печориным!» Но это было самое большее, на что она оказалась способна. По большому счёту, она жила в девятнадцатом веке, откуда и были родом её дворянские родители. Я их не знал. Прислуги у нас, правда, не было.
Чего тёща и вправду не любила, так это нечистых предметов. Когда чайник становился грязным от копоти, она его не мыла, а покупала новый. Так же поступала и со сковородками, клеёнками и занавесками. Будучи кандидатом филологических наук, получала она неплохо. Тесть заведовал в министерстве целым сектором и тоже на зарплату не жаловался. Но при таком расходе кухонной утвари жили мы всё равно небогато, хотя какое-то время и не платили за квартиру. Гуманисты богатыми не бывают. И правительство здесь ни при чём.
Так мы и жили — тихо-спокойно, вдыхая полной грудью книжную пыль. Мне удалось подписаться на многотомную «Литературную энциклопедию». Целую ночь у магазина выстоял, чтобы последним не быть. Первый том только что вышел. «Когда выйдет последний, вы будете уже стариками», — сказала мне тёща. От её слов исходил уют.
Работу с Катей мы получили по специальности, в библиотеке. Называлась Институтом информации по общественным наукам. Фонды там были богатейшие, здание — из стекла и бетона, большая столовка вокзального типа, в которой мы жевали принесённые из дому бутерброды. Что до местных блюд, то создавалось впечатление, что повариха с буфетчицей борются с общественным обжорством путем порчи исходного продукта. Как-то раз я подслушал их громкий и честный разговор.
— Скажи-ка мне на милость, почему это тебе премию выписали, а мне — облом?
—А ты чего хотела? Это ж я социалистическое соревнование устраиваю, а не ты.
—АЛенке премию за что дали? За мытьё посуды, что ли? Так она у неё вся в жиру и передник в пятнах.
— При чём здесь тарелки? Ты зимой на первенство района на лыжах бегала? Видишь, не бегала. А на коньках? А она бегала и сломала ногу, мне лично вместо неё за пропаганду здорового образа жизни грамоту вручали. Вся, между прочим, в гербовых печатях. А если б ты ногу сломала, то и ты бы премию с грамотой получила. А ещё у нас на осень соревнования по плаванию запланированы. Плавать-то хоть умеешь?
— Умею, но сейчас я котлетами обожралась. Домой приду и засну, вскрикивать стану.
Товарки лоснились то ли от пота, то ли от комбикорма, которым они потчевали читателей и персонал. Воскресений и праздников они не жаловали, потому что столовая была закрыта и они не имели возможности запихивать себе в горло фарш — свинина с говядиной в равных пропорциях. Представить их плачущими было трудно. Да и их присутствие в плавательном бассейне казалось нежелательным.
По субботам в 15-00 в актовом зале библиотеки проводились вечера русской поэзии и романса «Свеча горит и догорает». На фоне хорошо заметного заклинания «Книга — источник знаний!» полногрудая дива выводила:
Ночи безумные, ночи бессонные, Речи несвязные, взоры усталые... Ночи, последним огнём озарённые, Осени мёртвой цветы запоздалые!
Народу набивалось много, люди молчали и прели, никто не хихикал, даже молодёжь отчаянно хлопала, а некоторые пожилые сотрудницы так вообще роняли слезу. И это несмотря на конец трудовой недели. Словом, живи — не хочу.
Тем более что в библиотеке имелся зальчик со скучным названием — спецхран. Как и слово «спецслужбы», этот «спецхран» выговаривался с обморочным придыханием. Ещё бы! Тысячи книг, триллионы букв, составленных в преступном порядке. Их чтение могло изуродовать ранимую советскую душу. Дверь без надписи — для своих, рентгеновский взгляд хранительницы, тёмные стены, никаких окон, мёртвый люминесцентный свет с потолка. В общем, бункер. Однако на самом-то деле проникнуть туда не составляло труда — стоило только пошевелить мозгами, что было привычно. Лично я записался соискателем в заочную аспирантуру, заявил актуальную тему — «Критика правых, левых и центристских утопических течений в буржуазной литературе, культуре и философии» — и получил добро на доступ к сокровищам мировой мысли. Если б я написал «Критика отсталого учения мудаков-йогов» или «Реакционная сущность инопланетян», меня бы только ими и потчевали, а с такой-то антисоветской темой я читал что душе угодно. Бердяев с Франком, Солженицын с Гитлером, Фрейд и Ницше. Чего там только не было! Альбом Сальвадора Дали. Ренегат Роже Гароди. Я с ним не во всём соглашался, но имя звучало волшебно. Они и «Молот ведьм» в спецхран засунули — ведьмы были строго-настрого запрещены. Раздолье — ни одного похвального слова в защиту коммунизма или лично товарища Брежнева! Мусоля какого-нибудь злобного Авторханова, я частенько желал, чтобы этот Брежнев поскорее сдох, но одновременно оглядывался: казалось, что ты засел в подполье, вот-вот ворвётся солдат со снайперской винтовкой и тебя немедленно закуют в кандалы, выведут на чистую воду без права переписки и во дворе расстреляют. Только тебя и видели. Вот такой я был впечатлительный. Впрочем, как все мы.
Книги не выдавали на вынос, зато я писал конспекты с наиболее яркими высказываниями, которые зачитывал жене Кате, тестю с тёщей, переплётчику Васе и другим верным знакомым. Глаза горели, языками цокали, я ощущал свою востребованность. Словом, жизнь была наполнена высоким просвещенческим смыслом. «Поделись краденым», — просил по телефону Гашиш, это был у него такой пароль. Он приходил с бутылкой, мы выпивали поровну, закусывали шоколадкой. Он был сладкоежкой и этого не скрывал. Я же честно делился с ним знаниями, ничего не утаивал. Его-то как раз больше всего интересовали йоги, их философия и система дыхания. Он уже научился кое-что лечить руками — когда он снимал Кате головную боль, ей казалось, что она имеет дело с раскалённым утюгом. Не с таким, как сегодня, электрическим, удобным и лёгким, а с настоящим, чугунным, который калят на газу.
Гашиш хотел научиться ещё большему, его интересовала внесистемная медицина и прочие восточные прибамбасы, но его физико-математический спецхран был очень специализированным, йогов там не держали, одни бомбы и лазеры. То есть, с одной стороны, Гашиш хотел людей убивать, а с другой, он хотел их лечить. В молодости это бывает. Мы и вправду были молоды, сейчас это хорошо видно, а тогда мы считали себя людьми состоявшимися и перспективными.
Жажда познания, жажда жизни были развиты в Гашише необычайно: он засовывал в рот по две сигареты и курил их разом, одной ему казалось мало. Дымя, он походил на многопалубный пароход. И как ему на всё хватало дыхания? Что касается йоговской дури, то её на всю страну не хватало, она предназначалась только для избранных. Хорошо, что я был гуманитарием. Тетрадок с цитатами у меня скопилось много. Я отвёл для них отдельную полочку. Почерк у меня был неразборчивый, но мелкий, премудрости в тетрадочках помещалось много, я ею делился, я ею гордился. Будто бы сам придумал.
р
В библиотеке я находил время и для изучения утопий. Они мне и вправду нравились. В особенности не научные, а наивные. Мне нравилось читать и про град Китеж, и про Рахманский остров, и про Беловодье. Как и британские колонии, они располагались на островах. Я раскопал и поучительную историю про русских крестьян, которые совсем недавно, в начале XX века, отправились из сибирской деревни искать свой рай на «Опоньский остров». Они и вправду добрались до Японии, но им там не понравилось: лица жёлтые, глаза раскосые, разговор — непонятный. Кушали там не сдобный пшеничный хлеб, а невыразительный рис в малых количествах. Сидели при этом на полу. Крестьяне думали, что на острове