Вася разыскал меня и попросил денег взаймы. Я не дал: у самого не было, все свои сбережения я потратил на сборник. Вместо этого я накормил Васю кубинской варёной картошкой. Сладковатая, будто мороженая. Своя-то рождаться вдруг перестала. Эта была месть земли за общий недостаток любви. Когда Вася подкрепился, я спросил его: «Как там твоя нетленка?» Он важно ответил: «Пишу». «А как обстоят дела с музеем твоего имени?» — не унимался я. «Регулярно стригу ногти и волосы, собираю экспонаты», — так же деловито сказал Вася.
В общем, пришлось Васе всю свою квартиру сдать каким-то подозрительным негоциантам, в военные времена их называли мешочниками, теперь они переквалифицировались в «челноков». Они летали с огромными баулами в Китай или Турцию, набивали их лёгкими изделиями местной кустарной промышленности и торговали на пустырях и рынках. Вася же уехал на быстром поезде, сработанном в ненавистном Советском Союзе, в городе Калинине, ныне Твери. Умчал в Костромские леса, в брошенный дом в обезлюдевшей деревне. Там и затерялся его след.
Что сказать переплётчикам в утешение? Довольно скоро и напечатанные типографским способом книги перестали пользоваться устойчивым спросом. Если когда-то я следил за своими гостями, чтобы те не упёрли книгу, то теперь книг не воровали даже в обезлюдевших библиотеках. Квартирные воры тащили всё подряд, но оставляли книжные стеллажи нетронутыми. Наверное, они были занятыми людьми, читать им было некогда. Мне известен единственный случай книжного воровства: из квартиры известного пианиста вор прихватил с собой «Мастера и Маргариту», но оставил на прежнем месте концертный рояль. Но случай этот — явное недоразумение, поэтому происшествие широко освещалось газетами. Наверное, это был не настоящий вор, а случайный прохожий библиофил, которому почитать было нечего.
Но не всё было так плохо. Птиц в лесах не убавилось, они тупо щебетали утрами. Бездомных собак тоже развелось до чёрта, они совокуплялись прямо напротив мрачного здания бывшего ЦК КПСС. До революций и карнавалов им не было дела. Это радовало.
Никого в стране силком уже не держали, подданный воспринимался в качестве лишнего рта, но напуганные голодранцами посольства пили невкусную русскую кровь, тянули с визами как могли. Так что уехать успели далеко не все. От отчаяния некоторые нетерпеливые люди превращались в террористов, захватывали самолёты на внутренних рейсах и велели пилотам держать курс куда позападнее. Менее решительные рассказывали анекдоты. О том, что какой-то идиот захватил машиниста метро на станции «Марксистская» и приказал ехать в Нью-Йорк. Что тому оставалось делать? Пожал плечами и объявил так, чтобы услышали пассажиры во всех вагонах: «Следующая остановка — „Бруклинский мост"».
Всемиров-Кашляк, как и положено настоящему победителю, отвалил в Германию, получал скромное пособие за не до конца сожжённый еврейский народ. Немецкий язык вызывал в нём отвращение, учить его он не стал. Развлекал себя тем, что в цементной квартирке смотрел советские фильмы про взятие Берлина, в котором он поселился. Теперь уже навсегда. Качество видеоаппаратуры было хорошим, видимость — отличной, копировальные возможности человека росли с каждым днём. Я не знал, чем порадовать своего учителя, и послал ему валенки.
Что потеряла Россия с исходом евреев? И что потеряли они? В российском рассеянии они были людьми воздуха, а стали всего лишь израильтянами, немцами и американцами. Кашляк же был гражданином земного шара, а стал русским. Затем, наверное, и уехал.
Повезло живописцам. Они отъезжали ненадолго в какой-нибудь вечный Рим, располагались под какой-нибудь парижской шаткой лестницей, скоренько малевали что-нибудь побезысходнее. Кухню в коммуналке, сточные воды, мошонку в тумане. И — боже упаси! — никаких там весенних берёзок, пышной сирени или счастливых детских лиц. Циничные торговцы канцелярскими принадлежностями специально для этой братии приступили к выпуску художественных наборов для взрослого творчества, куда они не клали тюбиков с красным, голубым, зелёным и тому подобными оптимистическими цветами. Полученными от мутной смеси полотнами родители пугали непослушных инфантов и чилдренов. Запад, как ему от веку и положено, уныло гнил, умилялся своей политкорректностью, которая заключалась в том, что людям с разным цветом кожи было великодушно позволено подметать мостовые, за-
[гаженные белым человеком. В любом случае идиотов там становилось больше привычного. Мутные картины в этих условиях продавались неплохо, экспортной пошлиной не облагались, российские художники были довольны своим мастерством и находчивостью.
Координатором этого вахтового проекта выступил небезызвестный мне Овсянский. Израиль ему не понравился, евреев он разлюбил за узость взгляда. Он любил как следует погулять по субботам, а получил полный шаббат. Так что Овсянский осел в космополитическом Нью-Йорке, откуда и руководил по факсу с компьютером как транспортными потоками, так и тематикой произведений свободных художников из свободной России. Один из них, в обход мрачных и строгих инструкций, посмел нарисовать северное сияние — так он хотел перекинуться словечком с Куинджи. Но Овсянский посчитал это насмешкой над собственным творчеством и больше не посылал ему вызовов. Это и немудрено. Шедевром Овсянского считалось монументальное полотно под названием «Полярная ночь». Оно представляло собой залитый чёрным асфальтовым гудроном здоровенный прямоугольник, который неподкупная критика расценила как гениальное развитие «Чёрного квадрата» гениального Малевича. Гудрон доставили спецрейсом прямо из России, что сообщало полотну первобытную аутентичность. А кто этого словосочетания не знал, тот ни хрена не понял. Многие опасались этого обвинения.
Немногочисленные интеллектуалы, которым посчастливилось найти местечко в колледже для дебилов в какой-нибудь Оклахоме, охотно возвращались на каникулы для чтения лекций о пользе американской жизни. Особенно запомнился мне круглый стол двух просветителей, один из которых именовал себя профессором Шуткофски, а другой — профессором Бенкофски. Выглядели они соответственно фамилиям: то ли циркачи, то ли первые любовники из театра оперетты, то ли солененькие огурчики, только что вынутые из заокеанского рассола. А может, они просто обожрались тамошним электричеством. Оба имели массу претензий к российской природе, убедительно говорили о побочном воздействии на национальный характер скверного климата и необъятной равнины. Главная мысль почвоведов заключалась в том, что в заграничной земле процент глины намного ниже принятого в России, а потому их белые кроссовки пачкаются там намного меньше. Говорили — как сухие полешки кололи, любо-дорого посмотреть. В качестве вещественного доказательства клали ноги прямо на круглый стол. Кроссовки и вправду были белоснежными, но на подошвах всё-таки угадывался российский глинистый след.
Для большей убедительности профессора рассуждали с англо-американским акцентом и хвастались рассеянным склерозом: «Как это по-русськи?» Деньги на их языке были кэшем, движение автотранспорта — траф-фиком, Россия — Рашей, Оклахома — Кембриджем. На вопросы отвечали лапидарно, по умолчанию считая слушателей больными на голову даунами, которым и только что сказанного вполне достаточно. Поэтому и советовали обалдевшей публике почаще захаживать к квалифицированному психоаналитику. Но взять его в силу общей косности было негде.
Лично я спросил — то ли уважаемого профессора Шуткофски, то ли уважаемого профессора Бенкоф-ски, — обречена ли Россия в силу её глинистости на вечное прозябание. И тогда — то ли уважаемый Бен-кофски, то ли уважаемый Шуткофски — соловьём запел о вечной мерзлоте и жёстко указал, что именно в силу этой мерзлоты у русского народа наблюдается эффект «холодной спермы», который ведёт к ужасной депопуляции. Раздались громовые аплодисменты, я же закричал, что страна у нас, конечно, холодная, но справедливая, а потому следует послать профессоров к чёрту. Но, во-первых, меня из-за овации никто не услышал, и, во-вторых, я сам не очень верил в то, что сказал. Словом, дискуссии не получилось.
Но больше всего повезло красавицам. Не выдержав испытания родиной, они выходили замуж за пожилых и любвеобильных иноземцев, дезертировали пачками. При этом многие красавицы иностранными языками не владели совсем, но ведь не разговаривать они ехали. В любом случае было обидно, что их красота и фертильность достаются другим странам, другим континентам и я их уже никогда не увижу. Что тут предпримешь? «Может, хоть целее будут», — со сдержанным оптимизмом резюмировал я. В конце концов, из России-матуш-ки всегда бежали: Котошихин, крестьяне, толстовцы, белая гвардия, диссиденты „Такой вот казачий синдром. Несмотря на историческую закономерность нынешнего исхода, всё равно дышалось с трудом. Сами уехали, а нас оставили мучиться.
Катерина моя не была красавицей. Но и она уехала. Развелась со мной, взяла Нюшеньку за руку и улетела в Соединённые Штаты Америки. И правильно сделала: газету мою закрыли, денег я больше не зарабатывал, супружеских обязанностей не исполнял. Нет, не так. Супружеских обязанностей не исполнял, но деньги я зарабатывал. Правда, не тем, чем нужно. Гашиш организовал кооператив по морению клопов и тараканов, назвал его «Выжженная земля», взял меня к себе рядовым ликвидатором. У него тоже денег не было. Он умел убивать, вот и возвратился к убийству. На сей раз — насекомых. Нужда заставила. Как бывалому террористу, Гашишу полагалась досрочная пенсия, но её не хватало. Он женился поздно, родилась дочь, она быстро росла, ей всё время требовались новые носильные вещи, а пенсии не хватало. Гашиш стал снова кричать по ночам, поминал худым словом генерала Мясорубкина, вот жена и не выдержала, ушла. От расстройства Гашиш даже стал писать мемуары. «Я их всех на чистую воду выведу, всех этих генералов!» Говорил громко, почти кричал, но выходило неубедительно. Мемуары он закопал в лесу, в круглой железной коробке — раньше в таких хранили художественные фильмы. Место мне показал, сказал: «Ты их опубликуй, если переживёшь меня. Всякое может случиться, как друга прошу. У нас свобода слова, а подписки о неразглашении ты не давал».