Нездешний человек. Роман-конспект о прожитой жизни — страница 7 из 43

уще. А когда я во Львов сестру проведать уехал, я ей ключи от комнаты доверил, она мне цветы поливала. Фиалка загнулась, а столетник выжил. Знаешь, какие у неё руки нежные? Она же посуду в перчатках моет. Она же, блядь, логопед — детям в горло пальцами лазит».

Взгляд Отчайнова сначала засветился, потом помрачнел. «Свадьбу сыграли на славу. Дочка родилась, а потом я, естественно, запил, это у меня производственное. У нас на театре знаешь как водку жрут? До состояния реквизита. У нас, у артистов, так принято. И я пью, я же художник! Профессия, понимаешь, нервная, от света рампы характер портится. А теперь Людка грозится привлечь меня к суду за нецелевое использование зарплаты. Знаешь, какие вопросы она мне задаёт? «Объясни мне, пожалуйста, за каким хуем я за тебя замуж вышла?» Вежливая, сука. Я ей туфли на 8 марта подарил, а она их в мусоропровод выбросила. Как с такой без туфлей жить? Её от блядства только климакс избавит. Женщины уходят, а друзья остаются. Вот ты мне — друг. Ты ведь останешься в моей памяти? Поэтому никогда не женись. Трахайся, но не женись. Это я тебе как человек со стажем говорю».

Один глаз у Отчайнова напитался весельем, другой — тоской. Сейчас-то я понимаю, что актёр он был выдающийся, не нам, грешным, чета. Отчайнов задребезжал:

Стаканчики гранёные

Упали со стола, Упали да разбилися, Разбилась жизнь моя.

Мне, бедному, стаканчиков Гранёных не собрать И некому тоски своей И горя рассказать.

Отчайнов ни разу не запнулся, наверное, он исполнял эту песню не в первый раз. Голос был приятным и слегка треснутым. Слова брали за душу, чувства ответственности и сострадания переполняли меня. Поговаривали, что от голоса Имы Сумак падают люстры и лопаются бокалы. Поэтому у них в Перу такая нищета. Зато попугаев много. А у нас вот здесь ни люстр тебе, ни бокалов, вот прямо из банки пьём. Попугаев совсем нет, про них только анекдоты рассказывают. Мысль развязалась окончательно, хотелось хорошего.

«Ты бы помылся, что ли», — неуверенно начал я воспитательную работу. Отчайнов посмотрел на меня сверху вниз. Он и вправду был выше ростом. «Чем чище мыт, тем скорее пачкаешься, — веско произнёс он. — Дождь меня обмоет, это уж у меня такой принцип».

Но мутный поток сознания уже понёс меня на философский камень. А я и не сопротивлялся.

«А ты бы не хотел бы прожить бы свою жизнь бы сызнова?» — справился я. Это «сызнова» далось мне с особенным трудом, губы немели, язык проворачивался будто несмазанный; не знаю уж, каким чутьём, но Отчайнов, хотя и икнул, всё равно не замедлил с ответом. Видно, сказывался опыт частого общения с незнакомыми людьми. «Что я вам нанялся, что ли? — членораздельно произнёс он. Подумал и добавил: — Мне, вообще-то, все люди по хую. И ты — не исключение. Включая, естественно, и самого себя».

Тема была закрыта. Но самогонка бродила по телу, бередила язык, не давала Отчайнову покоя. А я — я что? Самогонку я пил впервые.

«Ты думаешь, что жизнь создана для удовлетворения всёвозрастающих духовных потребностей человека? — продолжал откровенничать Отчайнов. — Накось, выкуси». Он показал мне изуродованную псориазом фигу. Выглядела убедительно. «Жизнь — юдоль печали, будь она мимолётна, это тебе любой буддист скажет».

Несмотря на редукцию гласных в слове «всёвозрастающих», мысль показалась мне дельной, толковой, справедливой, умной, немыслимой, идиотской, верной. Ощущая себя родственником обезьяны, я ощущал, что Отчайнов по-человечески прав.

— Ты бы лечился, что ли. Может, тогда Людмила снова тебя полюбит.

— Ты мне в душу не лезь, она у меня одна. Может, у меня и нет её вовсе. Откуда ты знаешь? А врачи, они что? Одна зараза от них. Ненавижу! Болезнь Боткина, синдром Паркинсона, ужас Альцгеймера... Слишком умные, только вред от них, никакого выздоровления, заколебали меня насквозь. Разве от стольких болезней излечишься? Знаешь, сколько я за свою жизнь денег промотал, чтобы здоровье испортить? Намного больше, чем ты думаешь. Назад не'вернёшь. Впрочем, я, кажется, уже поправился.

Вспомнив про Клавдию, Отчайнов отчётливо сказал: «Как же, испугала комара лаем...» — и попытался помочиться на батарею, но пальцы не слушались, пуговицы не расстёгивались. «Ну и ладно, как-нибудь в следующий раз», — проговорил он. Начало предложения зазвучало громко, а конец почти пропал. Отчайнов снова икнул, уронил голову на подоконник. Последним усилием воли приподнял снова и в моём обходном листе в графе «оказанная помощь хорошему человеку» накорябал: «Спасибо тебе, напоил несчастного артиста!» Прошептал: «Трахайся, но не женись, женись, но не трахайся, береги хуй смолоду, уважай старших, вперед — к победе, что я вам, нанялся? Я когда умру, выбей мне, пожалуйста, на замшелом камне эпитафию: „Он выпил много, но съел не всё“. Это я сам сочинил. Обещаешь?» Потом пробормотал: «Бежи, сынок...» — и захрапел. Подъезд так и остался необоссанным. Видимо, поворотный круг вращал сегодня кто-то другой. Наверное, у Красной Шапочки сегодня тоже расстроился вестибулярный аппарат, неизвестно ещё, сумеет ли она добраться до бабушки. Где эта улочка, где этот дом... Думают ли животные, в особенности человекообразные обезьяны, если им налить зверского самогону? Вселенная бесконечна, и мне это физически неприятно. Атом тоже неисчерпаем, он мне тоже не по нутру.

Голова налилась чугуном, бежать я не хотел и не мог. Я мог только передвигаться. Едва перебирая ногами, я заспешил к Музею революции. Небо выцветало на глазах, день клонился к ночи, проступающие звёзды сулили недоброе. Что это? Газообразная комета? А где у неё ледяное ядро? Или это сделанный руками человека железный спутник? Или это самое обыкновенное НЛО? Не падать, насмерть стоять, держаться до предпоследнего!

Перед музеем Революции стояла нестрашная пушка. В её жерло предстояло засунуть обходной лист. Тихо, никакого столпотворения или финишной ленточки. Видимо, порвалась. Или её разрезали. Когда-то здесь располагался английский клуб, но все английские спортсмены куда-то подевались. Увы, кажется, я был последним. Музейный дворник орудовал в дуле, засунув метлу в зарядную часть. Обходные листы вяло вываливались из дула в общую кучу. Я бросил свой туда же, хотя с таким же успехом мог засунуть его себе в жопу. Самой главной отметки, фиксирующей время финиша, в нём не стояло.

Ночевал у тётки, она отпаивала меня чаем. На вопрос, что пил, пробормотал: «Кажется, божоле». Кровеносные сосуды на глазных белках наутро полопались. Походил на вурдалака. В школу не пошёл. Скандал. На душе было противно, будто грибами отравился. Все-миров-Кашляк презрительно припечатал: «Ломкий ты человек. С тобой не пойдёшь в разведку, разве только в кино». За неудовлетворительную воспитательную работу и провал на соревнованиях по ориентированию Кашляка из школы выгнали. Только его и видели. Время сделалось уже не мясоедское, мучили, но просто так уже не расстреливали. Да и в магазины говядину со свининой завозили не каждый день.

Я же отделался проработкой на комсомольском собрании. Меня обзывали двурушником, вражиной и гнидой, но как-то вяло, пассионарности не хватало. Всё-таки свои ребята. И только Володька Шматко ярился: «Жаль, что мы с тобой современники!» Это он оттого завидовал, что на соревнования взяли не его, а меня. А кого же ещё? Ведь и по географии у меня стояло «отлично» и бегал я быстрее всех, играл за сборную школы в ручной мяч. Ввиду исключительно среднего роста защиту мосластых соперников я пробить не мог. Зато ловчил на перехвате, убегал в отрыв. Домчал до шестиметровой зоны, прыгнул кузнечиком и мячиком — шмяк! Стонет штанга, рвётся сетка, вратарь разводит пустыми руками. За это ребята меня уважали.

Володька перед учителями корчил из себя идейного, оттого и ярился, дрянь. А я ему ещё на день рождения лупу для разглядывания марок подарил... Подлая душонка, инфузория туфелька. Да, одному зародышу другого не разглядеть... В общем, кореша взяли меня на поруки и с восклицанием «не бзди!» налили в подворотне портвейну. Володька уговаривал меня показать, где живёт самогонщица, но я отговорился потерей памяти. Я воображал, что принадлежу к чёрно-белой породе, к последнему её поколению: любить — так любить, ненавидеть — так ненавидеть, предательства не прощать, драться до последнего. Своих истинных чувств я тогда ещё не вуалировал. Впрочем, я и вправду не помнил Клавкиного подъезда и мог показать на карте только квадрат. Тем не менее я считал, что инициацию прошёл успешно. Оставалось получить аттестат зрелости. А без него не пускали во взрослую жизнь, будь она проклята.

Чтобы утешить меня, мой друг Гашиш, прозванный так за свои татарские скулы, снулый якобы взгляд и отупляющие занятия восточной философией, предложил пойти к нему домой. Он жил не как все, а в отдельной квартире, и родители как раз уехали в отпуск. Отец у него был не только самолетостроителем, но ещё и охотником. Поэтому Гашиш достал с кухонной полки отцовскую картонку с чёрным порохом, пересыпал в стеклянную банку. «Чтобы виднее! Сейчас подожжём! Чтоб веселее!» Чтобы было ещё виднее, он погасил свет. «А не жахнет?» — поинтересовался я. «Авось не жахнет, небось пронесёт. Ты хоть „Упанишады“ читал?» — волновался Гашиш. «Нет», — честно ответил я и отошёл подальше. Гашиш же чиркнул спичкой и опасливо бросил её в банку. С первого раза не попал, на линолеуме вы-жглась чёрная оспина. Вторая спичка угодила в банку, но желаемого эффекта не произвела. Точно так же, как третья, четвёртая, пятая... Ни иллюминации, ни дымка.

«Ты хочешь того, чего не можешь», — досадовал я. Тогда Гашиш засунул руку с зажжённой спичкой прямо в жерло, прямо в банку. Вот тогда и жахнуло. Полыхнуло и жахнуло. Гашиш закричал не по-снулому, ничего философского в его вопле не было. Просто испугался, просто стало больно. Запахло жжёным волосом, будто курицу опалили. Я зажёг свет. Рука была в крови, словно у палача. «Вроде не оторвало...» — разочарованно произнёс Гашиш и грохнулся в обморок. Я взял его за руку — вроде и правда не оторвало. Я залил кисть жгучим йодом, побрызгал в лицо свежей водопроводной водицей, уложил Гашиша на постель, подмёл осколки. Вроде пронесло. Жахнуло, но пронесло. «Мы можем то, что хотим», — попрощался со мною Гашиш.