На следующее утро Гашиш пришёл в школу с расстёгнутой ширинкой и развязанными шнурками — одной левой ему было с ними не справиться. Я ему застегнул, я ему завязал. Благодарность переполняла меня: Гашиш хотел меня подбодрить и сам пострадал. Но ничего, пронесло. В результате он стал не философом, а практическим физиком, настоящим поджигателем. Он занялся лазерами, мечтая ими вражеские ракеты с орбиты сваливать. Такое сильное впечатление произвел на него «Гиперболоид инженера Гарина». Но это было уже потом. А пока в школьном тире он был первым по стрельбе из малокалиберной винтовки. Перед стрельбой он всегда делал дыхательные упражнения для концентрации правого глаза и чтобы рука не дрожала. Он и плавал отлично, особенно под водой. Вот только по истории у него была тройка, йогам история — по барабану, им всё равно, в каком времени жить.
К последнему классу я уже пристрастился к чтению. Вообще-то, мне хотелось найти родственную душу и поделиться с ней. Но родственной души не обнаруживалось. Может быть, оттого, что поделиться-то было нечем. Но это я сейчас так думаю, а тогда мне хотелось настоящей любви и настоящей дружбы. Конечно, на роль друга годился Гашиш, но мне было приятнее думать, что мою нежную душу никто не понимает. Понимал ли я её сам? Вот я и читал. Диапазон моего чтения был чудовищен. Я напоминал себе птицу, которая хочет полететь, но не знает — куда. И чего хочет мир от меня, я тоже не догадывался. Хотел бы я знать, что было у меня на уме.
Стартовал, как все — с заморских приключений. Поначалу вместе с Луи Буссенаром защищал свободу буров. Одновременно вместе со Стивенсоном поднимал пиратский флаг и пил воображаемый ром. Шёл неплохо, в горле не першило. С индейцами не помню какого племени охотился в прериях за бизонами. Я и сейчас в этих прериях не был, бизоньего мяса тоже не пробовал. С Джеком Лондоном мучился от цинги и мыл на приисках золото, которого в глаза не видал. У мамы не было даже обручального кольца. Цинга меня тоже помиловала, я любил всё кисленькое: лимон, антоновку, смородину всех цветов. Потом вместе с Евтушенко я строил Братскую ГЭС и задавал стране электричества. На душе становилось светло. Вместе с Аксёновым путешествовал в невиданную страну за бочкотарой. Смотреть в окно не хотелось. Вместе с Вознесенским давился треугольной грушей. Гашиш подсовывал мне тома «Упанишад», «Да-одэцзина» и дореволюционного издания «Заратустры», но эта премудрость мне не давалась, туманились мозги, пропадал аппетит. Вместо этой философской каши я глотал без разбору братьев Стругацких и сборники иностранной научной фантастики, тянулся мыслями к обитаемому человеком безвоздушному пространству. Безнадёжно мечтал с Блоком о подвигах, о доблести, о славе. А уж про Сент-Экзюпери и говорить нечего. Лётчик, а какой нежный.
Я любил посидеть в библиотеке, доставшейся школе по наследству от купцов Медведниковых. Высокие накрахмаленные потолки, столы тёмного дерева, сработанные в расчёте на вечность. Зелёные лампы индивидуального пользования выхватывали волшебный круг, набитый до отказа отважными героями, напряжёнными мыслями, неожиданными рифмами, зёрнами истины. В огромных шкафах — кожаные корешки Брэма, Брокгауза и Ефрона, затасканные тома «Библиотеки приключений». И много ещё чем манили шкафы, раздувшиеся от знаний. Каждая книга взывала: прочти меня!
Библиотекарша с излишне одухотворённым лицом следила за твоим формуляром совиным жёлтым оком. Давала советы, что ещё почитать, — будто птенцов с сухоньких рук кормила. Плохого никогда не предлагала, обеспечивая устойчивый духовный рост. Этот мир был нездешним, это его и сгубило. К очередной годовщине Великого Октября библиотеку прикрыли, шкафы унесли, стены занавесили шведскими стенками. Физкультурный зал в школе уже имелся, теперь он удвоился, а вот библиотеки не стало ни одной. Брокгауза с Брэмом сдали на книгобойню. А куда ещё — места им не нашлось даже в пионерской комнате. Зачем так много писать? Страна-то огромная, да только места в ней мало. Интересно, что из несчастных книжек сделали? Напечатали журнал «Вожатый»? Скатали рулоном в дефицитную туалетную бумагу? В любом случае читать теперь приходилось дома. Лёжа на диване, сидя за круглым столом, взгромоздившись на подоконник. Зад был узким, подоконник — широким, освещение — естественным. Тоже неплохо.
Начитавшись до одури, я сочинял сам. Проза требовала усидчивости, я предпочитал стихи.
По коням, по коням, по коням! Неведом нам чёрный покой. А сзади маячат погоны Безжалостной дикой погони.
Легко догадаться, что искусством верховой езды я не владел, и вообще — тигр из зоопарка был мне лучше знаком, чем деревенская кобыла.
Или:
Части тела любимой плавали в воздухе: шея, грудь, голова,
руки, волосы, губы. Я встал со стула и спросил: зачем ты здесь, зачем не ушла? Так печально было молчанье. И сказала она: возьми хоть что-нибудь на прощанье. Я взял лист бумаги, подал ей в руки и продиктовал: Всё это было, и я здесь была.
Стоит отметить, что никакой «любимой» у меня не имелось, девушки смотрели сквозь меня в другую сторону. Но это мне не мешало. В любом случае за дымовой словесной завесой меркли портреты товарища Брежнева с товарищами. По революционным праздничкам их портретами опоясывали серое здание центрального телеграфа. То ли художник у них был плохой, то ли взгляд у меня мутнел, но только одного от другого я отличить не мог. При таком взгляде красный флаг покрывался зелёной плесенью, серой гнилью. Обожравшись человечиной, советская власть дряхлела на глазах. Футбольные болельщики на стадионе надсадно орали: «„Динамо" — нет! Нейтронная бомба — нет! Хунта Пиночета — нет! „Спартак" — да! „Спартак" — чемпион!» И за эти речёвки их никто не арестовывал. Я тоже болел за «Спартак». А за кого ещё болеть? За футболистов в погонах? За спортсменов в унылой форме железнодорожника? За тех, кто в синих спецовках производил автомобиль «Москвич», который глох на каждом светофоре? Нет, только за бело-красный, молочно-мясной «Спартак»! Молоко и мясо всем нравились.
Чтение вредно сказывалось на моей успеваемости по литературе — я получал двойки за содержание сочинений. Правда, за грамотность у меня была твёрдая пятёрка. Я воображал, что в школьную программу понапихана разная дрянь, обзывал советскую литературу стыдливым реализмом. Так на отдельном листочке и писал: мол, Маяковский ваш воспитывает ненависть к старикам, а от Шолохова с его поднятой целиной — так прямо тошнит: прочёл до конца и никого не жалко. Разве ж это роман? А вот Анну Каренину жалко. Но её-то в программе не значилось. Видимо, по настоянию министерства железнодорожного транспорта. А Горький с его Лукой? Уж лучше Луку Мудищева наизусть затвердить. Про Мудищева я так, конечно, не писал, только думал. Но это не помогало. Никакой книжки Баркова, разумеется, было не сыскать, но у Борьки Дёгтева имелся магнитофон. Он крутил скучную коричневую ленточку, из которой доносился доносился чудный бархатный голос: «На передок все бабы слабы...» В то время я ещё не имел собственного мнения на этот счёт. Борька говорил, что голос принадлежал великому Качалову. Борька жил рядом с театром Вахтангова, был близок к артистической жизни. Так что приходилось ему верить. Слушая про похождения Луки, мальчишки гаденько подхихикивали, но переписать текст на бумагу я то ли поленился, то ли постеснялся.
Петруша, наш русист, начинал выволочку исподволь: «Слова, так сказать, нужно подбирать тщательнее, так сказать...» Но потом распалялся и прилюдно кричал на меня: «Все мы вышли из посмертной маски Маяковского, все мы его дети! Глаза-то протри! Ты что, в очках умываешься? Мы заставим каждую гадину жить по-человечески! Ты думаешь, ты гений? А ты в болоте сидишь! У тебя серое вещество зелёным мхом заросло! Вот я как сейчас вытащу тебя за шиворот да как поставлю на пригорок, оттуда такой простор откроется — дух захватит!»
Дыхание и правда перехватывало. Я хотел было возразить ему, что у вашего Маяковского, несмотря на Лилю Брик, детей, слава богу, не было, а с вашего пригорка только болото и видно, да сдержался. Потому что без аттестата зрелости я бы загремел в армию. А ходить в ногу у меня получалось плохо. Бегал я быстро, но на физкультурных парадах портил строй, походка такая — колени выкидывал. Да и как возразишь, когда тем временем Петруша уже успел расколошматить свою плексиглазовую указку о парту. Острый кончик указки угодил, по счастью, в дверь, но обрубок в руке напоминал орудие пыток. Петруша так расстроился, что позеленел на лицо. По мере зеленения он проседал, пока не оказался на полу. Из-под брючины беззащитно торчала белая голень. Завуч поднесла нашатырь, вызвали «скорую». Усталый врач только пожал плечами: «Что вы хотите? Он же контуженный». Петрушу отнесли на кожаный диван в учительскую, а про меня забыли.
Без аттестата — никуда", да и Петрушу было жалко. Но и окончательно кривить душой тоже не хотелось, поэтому я стал писать по два сочинения махом. Одно для себя, другое — для отметки. Петруша стал меня хвалить, ставил в пример, в обморок не падал и больше не попрекал «щенячьим нигилизмом». На выпускном сочинении была предложена тема «Жизнь прекрасна и удивительна». Я и с ней справился. Недостающие для полёта мысли цитаты сочинил сам, подло приписав их поэту Луконину. Вроде и имя известное, а читать его никто всё равно не читал. Словом, выкрутился.
К этому времени я был уже набит цитатами, хотя книжки доставались непросто. Стоял в очередях, менялся, сдавал газетную макулатуру, а полученный талон отоваривал на какую-нибудь «Королеву Марго». Брал у друзей почитать, давал своё. Вёл каталог зачитанных у меня книг, невозвращенцы попадали в чёрный список. Некоторые библиофилы воровали книги из районных библиотек, но я брезговал. Всё-таки государственная собственность. По учреждениям разыгрывали подписки на собрания сочинений. Но я в таких учреждениях не состоял — слишком маленький. На улице Горького располагался магазин «Дружба», где торговали книгами из социалистических стран, в некоторых из которых цензура была не такой нелепой. Сообразительные и образованные соотечественни