Нежданный гость — страница 4 из 10

По Маньчжурии мы продвигались так быстро, что никакая почта не могла за нами угнаться. До конца боев я больше не получал ни одного письма, но в моем кармане всегда лежала Витькина открытка.

* * *

Вот что рассказал бы я на конференции корреспондентов и адресатов, обслуживаемых нашим почтовым отделением. И если правда, что учиться особенно легко и приятно на положительных примерах, то разве случай с открыткой моего сына (он, кстати, уже регулярно бреется) не доставит радости связистам?

МАТЬ

Наше знакомство началось несколько необычным разговором. Я сказал:

— Мария Александровна, вы усыновили чужого ребенка, сына погибших родителей… Мне хочется написать об этом. Скажем, в газету. Вы не возражаете?

Женщина вспыхнула, опустила руки и немного развела их в стороны.

— Нет, нет, пожалуйста, не пишите! Очень прошу вас… Нет-нет, ни в коем случае!

Мария Александровна была неподдельно встревожена и возбуждена, и я не знал, что подумать…

— Тогда простите, — не очень ловко откланялся я, намереваясь уже ретироваться.

Услыхав это, Мария Александровна успокоилась. Она расслабила руки, отступила на шаг.

— Это я у вас должна просить прощения… Я с удовольствием все вам расскажу, но при условии, что делиться этим вы ни с кем не станете… не только что писать.

Лицо ее смягчилось, она робко и просительно улыбнулась, приглашая меня в другую комнату. Я прошел за ней, она чуть прихрамывала.

Комната была настолько заурядной, что я ничего не могу рассказать об ее убранстве. Да и сама Мария Александровна казалась самой обыкновенной женщиной, ничем не примечательной. Ей было, вероятно, под шестьдесят. Трудно предполагать, какой она была в молодости, — красивой во всяком случае не была…

Мы присели к квадратному столу. Мария Александровна надела пенсне, но от этого ни ее лицо, ни ее глаза не стали более выразительными.

Но голос ее теперь, когда она окончательно успокоилась, оказался на редкость звучным. Глубокий, богатый оттенками, он проникал, казалось, к самому сердцу слушателя. И запомнился он мне на всю жизнь, как и рассказанные им события.

…Из далекой Дубовки уходили от фашистов на восток советские люди. Сперва их было немного, но с каждым часом становилось все больше и больше: к ним присоединялись жители других сел.

Они не плакали — слез уже не было. Они не жаловались — жалеть было некому, у каждого хватало бед.

Шли пешком, толкая перед собой нагруженные домашним скарбом тележки, и лишь немногие ехали на подводах.

На подводе сидела и Мария Александровна, учительница неполной средней школы в деревне Дубовка.

На возу было очень тесно, кони едва волокли его, и несчастные пассажиры то и дело слезали, чтобы дать хоть сколько-нибудь отдохнуть измученным животным.

Только Мария Александровна все время сидела на возу. Для этого было много причин. Она была едва ли не старше всех, и она была учительницей, и самое главное — на ее руках мирно дремал малыш, словно не было кругом войны, горя.

О нем заботились все. Для него хватало молока, и всегда его умудрялись вскипятить, на пеленки без жалости рвали последние простыни… В бо́льшем он еще не нуждался.

Совсем недавно у него была мать — молодая фельдшерица Анна Пилипчук. Но два дня назад над Дубовкой пролетел фашистский самолет, и после этого колхозницы схоронили одиннадцать своих товарок, среди них и Анну Пилипчук.

Малыша взяла к себе ее соседка, учительница Мария Александровна.

Личная жизнь Марии Александровны сложилась до боли неудачно. Никогда не слыхала она страстного шепота, не чувствовала обжигающих губ и рук юноши. Голос ее звучал только для учеников, и никто никогда не сравнивал ее глаза со звездами, улыбку — с зарею…

Как просто сказать: «Никто никогда не сравнивал ее глаза со звездами, улыбку — с зарею»… А какая мучительная человеческая трагедия скрывается за этим!

Попробуем представить себе, что это значит.

Теплый украинский чарующий вечер. Сердце становится безгранично щедрым, и жить хочется вечно, и в то же время готов хоть сейчас отдать эту единственную и вечную жизнь без остатка на доброе, красивое дело.

…Окно в Машиной комнате раскрыто настежь, но девушка забилась в самый темный, самый далекий угол.

Мимо окна проходят девчата и парни, здоровые, сильные. Какой-нибудь часок назад они закончили работы в поле, а сейчас собрались чуть не до петухов веселиться. Счастливые: они громко, безудержно смеются от полноты жизни, от того, что им хорошо. Подзадориваемые гармошкой, они уже не могут идти нормальным шагом, а пританцовывают и кружатся, хотя до центральной площади деревни еще далеко.

И ни один из них даже не взглянет в сторону Машиного окна. Ни один не позовет:

— Маша!..

Раньше подруги еще пытались приглашать ее на вечерницы. Но делали это только из вежливости, может, из жалости — кому же интересно танцевать с хромоножкой? Маша это сознавала и отказывалась. Сначала ссылаясь на головную боль или другое недомогание, а потом, обозлившись, и вовсе ничего не объясняла.

— Не хочу — и все! — резко, почти истерически отвечала она.

И подруги перестали звать ее, проходили мимо окон, безмятежные, счастливые.

— Маша, — тихонько скажет мать и утрет кончиком головного платка глаза. В одном этом слове такая боль и такая тоска, что девушке становится еще тяжелее. И она молчит.

До полночи через открытое настежь окно доносились песни, и все о любви, о любимой и коханом… А Маша сидела, сгорбившись на маленькой стариковской скамеечке, будто больная.

Наконец песни, словно уставшие птицы, утихали, замолкала гармошка и наступала тишина. Но Маша знала, что это только для нее наступила тишина. Ее воспаленные глаза почти видели, как и на берегу речки, и у огородных тынов, и под кустами акаций сидят парочки и шепчут, быть может, бессмысленные, но такие бесценные слова. И, конечно же, парни сравнивают любимые глаза со звездами и улыбку любимой — с зарею…

Маша никогда не слыхала таких слов, она читала их в стихах и романах и даже не допускала мысли, что возможна любовь без этих ласковых и красивых слов.

Она достаточно наблюдательна, чтобы уже знать, что не всегда любовь только чудесна и радостна. Анну Горобец бросил Пашка Тырновский. Полю Живко мужик спьяну избивает чуть не каждый день…

Но она, Маша, готова была бы вынести все, только бы знать, что она любима.

Так шли годы за годами. И смирилась Маша со своей участью.

…Учительницей ее считали хорошей, но дети побаивались, ибо славилась она не одной лишь справедливостью, но и строгостью.

Дети были для нее только учениками. Где-то в душе она, может, и гордилась своей профессией, но никогда не приласкала ребенка, а если и гладила по головке отличившегося ученика, то без всякой нежности… Глупо допускать, что она мстила детям за то, что жизнь с ней самой обошлась неприветливо. Просто сердце ее не испытало любви: можно ли укорять нецветущее дерево за то, что оно не дает плодов!

Но не приютить сына погибшей соседки, беспомощного человечка, Мария Александровна не могла.

Поначалу Володю (о таком имени мечтала Пилипчук — Мария Александровна случайно подслушала) она думала отдать в детский дом. Но не решилась. У всех, с кем она общалась, было не только общее горе, но и личное. А у Марии Александровны не было близких людей, и она не тревожилась о чьей-то конкретной судьбе, о чьем-то здоровье. Ей было даже неловко перед людьми.

И она оставила Володю у себя.

Первое свое сознательное отношение к миру мальчик выразил словом «мама». Этим словом он назвал Марию Александровну: у его кроватки не было другой женщины.

А как возникло и ширилось в учительнице материнское чувство, когда она впервые испытала его?.. Кто знает…

Но голос ее, когда она сейчас назвала в разговоре со мной это чувство, стал еще глубже, еще богаче.

— Я как-то по-новому всмотрелась в его улыбку. Он и раньше улыбался, но теперь со мной творилось что-то необычное. И солнце стало греть теплее, и небо стало каким-то сверхъестественно голубым, и городские улицы запахли не только бензином, но и травой…

Рассказ Марии Александровны прервал сильный, уверенный стук в дверь. Женщина поднялась и через несколько секунд вернулась, сопровождаемая мальчиком лет 12. Посмотрев на меня, она поднесла указательный палец к губам.

Мальчик был одет в аккуратно выглаженную школьную форму. Увидев незнакомого человека, он представился:

— Володя. Ученик пятого класса тридцать седьмой школы.

Назвался и я.

Он сразу же повернулся к Марии Александровне.

— Мамочка, — сказал он. — Разреши мне пойти к Косте. Ему папа «Радиоконструктор» купил. — И, видимо, предупреждая вопрос добавил: — Он сам меня приглашал.

Мария Александровна посмотрела на ребенка любящим материнским взглядом, спросила:

— Кто приглашал? Костя или его папа?

— Конечно, Костя! — с чувством нетерпения ответил мальчик.

— Вот видишь, сынок, как важно выражаться точно… Иди. Только ненадолго. И веди себя хорошо.

Мальчик убежал.

Наступила короткая пауза. Ее оборвала Мария Александровна, с непередаваемой гордостью спросив:

— Ну, как?

— Что — как? — не понял я.

— Сын как?

— Замечательный сын! — поспешил сказать я, хотя, честно говоря, ничего необыкновенного в нем не заметил. Мальчик как мальчик, каких десятки встречаешь ежедневно.

Но разве мыслима такая мать, для которой ее ребенок, ее сын, — не самый лучший в мире!

— Это удивительный ребенок, — говорила Мария Александровна. — Вы бы слыхали, как он проникновенно декламирует Пушкина, как умно рассуждает…

Случается, что восторги матерей надоедает слушать, но не то испытывал я, слушая Марию Александровну. Мне было больно, что в ней погибло столько чувств и надежд, и радовало, что и она обрела семью, что ее сердце оттаяло.

Словно угадав мои мысли, она продолжала: