«Дорогое мое дитя, Коля Минаев, позволь мне сегодня, когда ты навсегда распростился с училищем, выразить тебе те чувства, которые волнуют меня, твоего старого воспитателя. Мне грустно думать, что с этих пор я не буду тебя видеть каждый день, как это было до сих пор, что скоро пропадут для тебя школьные интересы, которые нас так сближали, что я потеряю право оказывать на тебя даже то незначительное влияние, которое было в моей власти. Такое чувство приходится испытывать воспитателям каждый год. Уж такое наше дело. Мы, точно ямщики, довозим вас до известного предела, откуда вы отправляетесь на собственных ногах. Но разлуку с твоим выпуском и особенно с тобою я чувствую острее. Как сейчас вижу тебя маленьким мальчиком; теперь уж ты молодой человек, и за все это время мне не приходит в голову ни одного горького воспоминания. И это не потому, что я тебя очень люблю, – все хвалят тебя и твоих товарищей и ставят вас в пример девочкам. Я, может быть, имею формальное право гордиться таким воспитанником, как ты (хотя я прекрасно знаю, как ничтожна здесь крупица моего влияния), но я еще более дорожу своей обязанностью быть признательным тебе и твоим товарищам. Прими же, мой милый, мою сердечную благодарность за твое милое и доброе отношение ко мне и передай мою благодарность маме. Скажи ей, что если бы все ученики у нас были как ты, то мне, как воспитателю, было бы так хорошо, что умирать не надо»[21].
Автор его – Евгений Васильевич Шаломытов (1873– после 1917) – потомственный театральный работник; сын артиста; выпускник МГУ, вернувшийся в лоно родной дирекции Императорских Театров в качестве воспитателя, заменявшего порой учителей[22]. Для Минаева 1910-х годов – это один из главных собеседников и корреспондентов, о чем можно судить и по частоте ответных писем (архив Шаломытова пропал) и по множеству посвящений в минаевских ювенилиях. Но – поразительная вещь – о поэтических опытах своего любимого воспитанника и регулярного корреспондента Шаломытов узнал пять лет спустя после первого стихотворения и через два года после дебютной публикации – и то случайно:
«Прости, что так долго не писал, и не ответил тебе. Чувствую себя не важно. Не здоровьем, конечно. Не откликнулся даже на такую капитальную новость, что ты поэт. Не подумай, однако, что я хладнокровно отнесся к этому открытию. Наоборот, даже почувствовал некоторую гордость, что воспитал пииту. Может быть в будущей биографии и мне будет отведено полторы строчки и таким образом я не умру для потомства. Жаль только, что я узнал об этом стороной. Может быть, будет Ваша милость, пришлешь мне для образца оду или буриме? Как бы то ни было, поздравляю от всего сердца»[23].
И – две недели спустя:
«Весна уже в разгаре… однако не в этом дело, а в том, что ты, хитрый крокодил и пинкертон, писал исподтишка стишки, печатал, может быть подносил кому-нибудь свои произведения с надписью «от автора» и ни единым словом не обмолвился об этом передо мной, хранителем, так сказать, твоей юности, так что я рисковал даже быть подстреленным чем-нибудь немецким и умереть, так и не узнав обо всем этом. По-видимому тебя и теперь это нисколько не тревожит, п. ч. ты ни слова не ответил на письмо, в котором я пенял тебе за скрытность. Будь же человеколюбив, отзовись и пришли хоть несколько строчек своей поэзии. Надеюсь, что ты не футурист»[24].
В этом – важная черта психологического портрета нашего героя: взаиморезонирующие скрытность и гордость, заставляющие его строго дозировать информацию, касающуюся столь важного дела. Тем более, что первый опыт в этой области был довольно болезненным.
Дебютное стихотворение Минаева датировано 29-м мая 1910 года. Второе появилось два месяца спустя; третье – еще через два месяца. К весне 1913 года их было уже более двух десятков (сужу только по сохранившимся) и об их существовании, похоже, не знала ни одна живая душа. Около этого времени он делает то же, что и тысячи его сверстников, сдавшихся поэтической лихорадке: запечатав стихотворение в конверт, отправляет его в редакцию популярного журнала. Выбор адресатов здесь по-своему показателен: не чувствуя собственной манеры и не имея очевидных учителей, он подбирает журналы, столь же безликие, как и его собственные стихи; не исключено, впрочем, что в учет берется и практическое соображение: в «Живописное обозрение» очереди должны быть поменьше, чем в «Аполлон». Первые отклики не заставляют себя ждать: «Глубокоуважаемый Товарищ! Раньше Ваших писем я не получал кажется, а теперь скажу стихи ничего себе, но так как завалены ранее присланными стихами не знаю когда придется пустить, скоро не обещаю»[25]. Впрочем первый успех приходит довольно быстро – и уже 9 июля 1913 года редакция журнала «Весь мир» объявила о том, что одно стихотворение принято к публикации. Буквально несколько дней спустя оно было напечатано. Этой радостью стоило поделиться.
В начале 1910-х годов несколько раз подряд Минаев проводил летние вакации в подмосковном Клину; в заботе о будущем биографе он написал в 1914 году большое сатирическое стихотворение «Клин летом», где легкими штрихами набросал галерею своих тамошних знакомых: «Борис Дерягин реалист / Блуждает с Маней вдоль аллей, / Усат, огромен и плечист / Сидит на лавке казначей», «А Лиза с Шурою сидят / С студентом где-нибудь тайком, / И до забвенья говорят / О чем-то важном и большом» etc. Из всех этих смутных фигур (загробный покой которых мы только что потревожили впервые за столетие) одна вдруг обретает довольно зримые черты – это Лиза из последнего катрена, которой, собственно, и посвящено все стихотворение. В архиве сохранилось три пачки ее писем к Минаеву – и из них под звуки девичьего щебетания (впрочем, очаровательного) извлекается кое-какой биографический субстрат: звали ее Елизаветой Гусевой, была она клинской учительницей, преподавала русский язык и словесность, любила театр, писала стихи. Минаева она называла «Звездочка». В сентябре 1913 года он отправил (или вручил) ей какой-то свой рифмованный текст, не доживший до наших дней; в ответ она посылает ему письмо с легким, почти кокетливым упреком: «Почему Вы, Коля, написали такую злую сказку? А я и не подозревала, что Вы мне немного товарищ, – оказывается Вы поэт в своем роде, – а я и не предполагала, и не узнала в Вас “коллегу по писательству”»[26].
Судя по всему, он пришел в совершенную ярость: особенно его обидело «в своем роде». Не ожидавшая, судя по всему, такой реакции Гусева вынуждена была подробно оправдываться:
«Вы обиделись, Коля, на мое «поэт, в своем роде». Простите я совсем, совсем не хотела Вас огорчить. Сознаюсь, что я чуть-чуть, немножечко иронизировала, думая, что Вы пишете только шутки.
Я думала, что Вы любите и служите искусству по-другому – сцене, мечтаете о карьере артиста, и никак поэтому не ожидала встретить в Вас себе, так сказать, коллегу по писательству, и Вы никогда ни одним словом об этом мне не обмолвились, но почему? Я понимаю, говорить всем или вообще об этом не стоит, но ведь я «коллега», одна и та же цель, один и тот же бог, которому мы начинаем молиться… Пусть даже, если бы у нас были мечты, утопия, – и это ценно, но я не думаю, что утопия, почему правда не может мечта осуществиться в жизни, – разве нет данных для этого? Я чувствую в себе силы и способность писать, лица компетентные говорят, что у меня больше чем только способность. Я верю и нет (бывают сомнения), и все-таки чувствую, что да, не знаю только степень ее. Итак мне даже теперь немножко обидно за Вашу недоверчивость, во всяком случае, когда бы Вы мне сказали, то я не отнеслась бы скептически, ни иронически, – я слишком серьезно на это смотрю. Но почему, Звездочка, Вы мне не говорили, разве Вы меня не узнали? Но теперь давайте поправим это. Во-первых, я беру назад слова «в своем роде», и Вы забудьте их, я Вам искренно объяснила причину этого, и причина не обидная, да? Я рада, что встретила человека, товарища по работе и цели, – ведь не ошибаюсь, да? И давайте будем товарищами и друзьями, – нас объединит наше любимое дело, общность интересов… – согласны, Звездочка? Я рада, что Вы сказали о своей склонности, и знаете у меня было очень хорошее чувство, когда я узнала это. А теперь вот что, пришлите мне Ваши стихотворения, – мне очень хочется их почитать. А где было напечатано Ваше стихотворение, и когда? Коля, если можно, не пришлете тот журнал, где оно напечатано»[27].
Адресат упорствовал в своей обиде, так что несколько дней спустя вослед полетела новая порция увещеваний:
«Коля, Вы нехорошо делаете, что отказываетесь показать мне Ваши стихотворения. Почему Вы думаете, что неинтересно? Напротив, скажу это очень интересно. И почему Вы до печати не хотите показать, и неужели уж так нет ни одного совершенно готового? Нет, это просто пустая отговорка. И к чему Вы хотите поломаться?… Нет, Коля, Вы как хотите, а все-таки Вы мне пришлите некоторые стихотворения, да например то, которое у Вас напечатано, Вы можете переписать в письмо, я у Вас журнал и не прошу, я понимаю, как он должен быть Вам дорог…»[28].
Эта переписка, прерываемая обидами, невстречами, взаимными посвящениями и сатирическими уколами, продлится еще два года, закончившись напутствием: «А как Вы думаете, Коля, должно быть, мы чувствуя назвали Вас: «Звездочка», – пожалуй в будущем засияете яркой звездой. Я уверена, что оно станет пророческим. Будет второй известный поэт Минаев»[29]. За это время наш герой напишет несколько десятков стихотворений; примерно треть их будет напечатана. Разнообразие манер, продемонстрированных им в этих опытах, почти утомительно: это выглядит, как первый подступ к настройке музыкального инструмента неопытным мастером или, наоборот, какая-то просодическая каменоломня. Тот дивный лирический протеизм, который два десятилетия спустя станет фирменным знаком его поэтического голоса, предстает пока чередой несмешных пародий. Двукратно разведенный Никитин («Ах, какая воля!.. Ах, какой простор!..»), социальная сатира («Шум, говор, крики, веселие пьяное… / Ярко носы от вина покрасневшие…»), разночинный гоготок («Молодой пастух Егорка / Хочет утопиться»), подражание школьному фольклору («Перед вошью с длинным носом / Скачет печь на сковородке»)… вся эта какофония (педантически, кстати, включенная мною в книгу) изредка прерывается чистым человеческим голосом, справедливо обещающим скорое становление со