В непростительном повинна,
руки не могу отмыть.
Как играть на пианино?
– Что за малодушный страх,
дунсинанские кунштюки?
Ты играй, а там, даст Бах,
музыка отмоет руки.
Под минусовку пылесоса,
под душа дружную капель,
под болеро электровоза,
летящего через туннель,
под рёв прибоя, в брызгах, в пене…
Какой восторг, какая дрожь,
какое наслажденье – пенье,
когда не слышишь, что поёшь!
Узелковое письмо
снегопада…
Всё уладится само,
только надо
черновик перебелить
без помарок,
тучу поблагодарить
за подарок.
Строчки ласковые плетя,
музыкой умываясь,
спать укладывая дитя,
под возлюбленным плавясь,
отдаваясь волне морской,
вольности карнавала, –
только тогда и была собой,
когда себя забывала.
Полюбиться от души,
искупаться голышом…
Как живёте, голыши?
Каждой клеточкой живём!
Тут безлюдно, как в раю,
беззаконно, как во сне…
Юбку на траву стелю:
жизнь моя, иди ко мне.
Письма на соседнюю подушку
не доходят: то ли почтальоны
их впотьмах читают почтальоншам
на ушко́, и почтальонши, плача,
к почтальонам льнут под одеялом,
то ли адресат уснул так крепко,
что рожка почтового не слышит,
то ли просто адрес изменился.
Десять лет – один ответ.
Темновато в комнате.
Я забыла слово нет –
кто-нибудь, напомните!
Столько прошлого прошло…
Стоило ли маяться?
У тебя кольцо вросло.
У меня снимается.
Помощницей, забавой,
наложницей, рабой,
единственное право
оставив за собой –
художнику, герою,
красавцу, королю
сказать люблю второю
и первой не люблю.
Ты меня никогда не бросишь,
я же знаю, как ты бросаешь
курить: страдаешь неделю-другую,
и вдруг: «пойду-ка схожу за хлебом»,
«проверю почту», «вынесу мусор»,
а после старательно чистишь зубы.
И что ты думаешь, я поверю,
что ты меня когда-нибудь бросишь?
Смешаем звон рукомойника
и благовеста вечернего
и запахи с подоконника
антоновки имени Чехова
и печку растопим журналами –
«Новым миром» и «Знаменем».
Осень, тебя узнали мы
и миримся с этим знанием.
на лазурном берегу
солнечной страны я
на припёке припеку
яблоки глазныя
сделана изнанка век
из сырого шёлка
а усталый имярек
из любви и долга
Тропики. Тропинки.
Крошечные пляжи.
Полежишь на спинке.
На животик ляжешь.
Радужные дали.
Мелкорыбье рифа.
Никакой морали,
только ритм и рифма.
Полностью загорела
на островке безымянном –
ни одного пробела,
ни одного изъяна,
вся – шоколад с цейлонским
свежезаваренным чаем,
кроме одной полоски –
под кольцом обручальным.
К полудню просыпаешься, но так
и не придумав встать причины веской,
следишь не отрываясь, как сквозняк
повесничает с лёгкой занавеской,
и думаешь: не стоят ничего
стремленья, пораженья, угрызенья…
Тропическое лето. Рождество.
Каникулы. К тому же – воскресенье.
Ласточки. Воро́ны. Коршуны.
Родниковый синий воздух.
Непрополото. Некошено.
В лопухах великорослых
кораблекрушенье трактора.
И сидят немного косо
шлемы первых авиаторов
на коричневых стрекозах.
Дождь на озере – парад:
шли, подтянуты, легки,
по воде за рядом ряд
оловянные полки.
Кратковременный, грибной.
Одобрение цикад.
На верёвке бельевой
капли крупные висят.
Образ беременной девы Марии,
на клеймах – десять земных полнолуний
и ангелы: эти крылья раскрыли,
а те у девиных ног прикорнули
и ждут, готовы к страде величальной,
и смотрят деве в глаза умилённо.
Глаза всё ласковей, глубже, печальней.
Всё ярче нимб, окружающий лоно.
Осенний вечер. Пригород. Большак.
Ремонтные работы и бараки.
Здесь всяк невольно ускоряет шаг.
Сюда приходят умирать собаки.
Уже зажжён единственный фонарь
у винно-водочного магазина,
и пьяная бормочущая тварь
в него швыряет камни. Мимо. Мимо.
алмазно звёздно
искрит мороз
живётся сносно
в жилье на снос
удар тарана
дыра в стене
темнеет рано
а так вполне
Паспорта, билеты, деньги.
Словно зная что-то,
плачут маленькие дети.
На табло отлёта –
направлений переливы,
ожиданья волны.
Иммигранты говорливы.
Беженцы безмолвны.
Не скрою: сорок девять.
Утешусь прибауткой:
была Царевной Лебедь,
а стану Гадкой Уткой.
Но – осторожней, старость,
ври, да не завирайся! –
я всё равно останусь
самой красивой в классе.
Это мне-то слёзы лить
и бряцать на скорбной лире?
Я могу развеселить
даже очередь в ОВИРе,
молодцов на проходной,
стариков, старух в сберкассе…
Что ты хмуришься, родной?
Улыбайся. Улыбайся.
Свети, покоряй, владей!
Спасибо, что-то не хочется.
Чем больше люблю людей,
тем выше ценю одиночество:
бродить по лесам-лугам
тропинками полузаросшими,
рассказывать облакам,
какие вы все хорошие!
Одиночество. Прибой.
Вечер. Матерщина чаек.
Говорю сама с собой.
Но она не отвечает:
объявила мне бойкот,
с дурой не желаю, дескать,
или тоже никак не поймёт,
что мне делать?
Самое-пресамое –
роща, речка, луг.
Отчего ж, душа моя,
ощущаешь вдруг
беспричинной паники
тошнотворный гнёт?
Оттого, что в памяти
прошлое гниёт.
Море. Закат.
Скатерть бела.
Зонт полосат.
Вот и прошла
жизнь. Не спеши.
Счёт изучай.
Корку кроши
чайкам на чай.
Слёзы – пальцы слепца –
трогают щёки, нос,
не узнавая лица:
кто это? Что стряслось?
Тонкого рта излом,
ложная колея
шрама (в детстве, стеклом)…
Кажется, это я.
Взять! Ату её! Фас!
Ёшенька, как же так?
Смерть дрессирует нас,
забирая собак.
Где отважный малыш?
Где весёлый дружок?
И рычишь, и скулишь,
и грызёшь поводок…
Малость навеселе,
твой пиджак подстелив,
сладко спать на земле.
Может, сладко и в?
Мягко спать на траве.
Может, мягко и под?
Всё оставил вдове:
дачу, сад, небосвод.
Что-то пишет до утра
без усердия
смерть – дежурная сестра
милосердия.
Спит мастит, цистит, гастрит,
дремлют колики,
и горит, горит, горит
свет на столике…
Зрение слабеет на глазах,
вместе с ним слабеют ум и память.
Время бьёт под дых, в живот и в пах.
Не заговорить, не скрыть, не вправить
грыжу неподъёмного стыда.
Помнишь, друг мой ситный, свет мой ясный,
как мы были счастливы, когда
думали, что быть нельзя несчастней?
P.S. (из будущей книги)
Отваливаются куски
штукатурки. Краны текут.
Тут живут старики.
Мои старики живут.
В чайнике накипи карст.
Фарфор в многолетней пыли.
И целый шкафчик лекарств,
которые не помогли.