как Дидону Эней.
Вместе прыгали под одеяло
и принимались за шуры-муры,
чтобы к утру у обоих стала
одинаковой температура.
Вместе плескались в утренней ванне,
вместе входили в морскую пену,
втайне надеясь, что остыванье
тоже будет одновременным.
Истину простую
помни, старина:
раз я не ревную,
значит, я верна,
значит, ты не должен
ревновать, зане
ты мне верен тоже.
Ты же верен мне?
Когда последняя беда
затмит все наши горести,
отправлюсь за тобой туда
на следующем поезде
не потому, что нету сил
обдумывать последствия,
но – вдруг ты что-нибудь забыл? –
Таблетки, галстук, лезвия…
Одиссей, поспеши
возвратиться домой,
мой единственнейший,
кислородненький мой!
Без тебя, моя суть,
моя лучшая часть,
досыта не вдохнуть
и не выдохнуть всласть.
Из книги «Ручная кладь» (2006)
В ранец тетрадки собраны.
Прядки под шапку спрятаны.
Память моя, ты добрая,
мягкая, деликатная!
В полном порядке тетради. И
даже устное сделано.
Детство – золото партии.
Где оно? Где оно? Где оно?
в сумерках сиротливо
ворона каркает
с ветром играет крапива
краплёными картами
в первом подъезде попойка
дождь накрапывает
старик несёт на помойку
пальто осеннее женское добротное драповое
Вот ящик для утиля.
Вот яма для компоста.
Вот лужу замостили
решётками с погоста.
Вот бравые ребята
идут на дискотеку.
Вот пугало распято
воронам на потеху.
Зубы съедены, вены исколоты,
стоптаны каблуки.
Мы молоды, пока молоды
наши старики.
Высохло русло бело-розовой
молочно-кисельной реки.
В приёмном покое маму причёсывай,
жёлтые ногти стриги.
Главное неуловимо.
Но богат его улов.
Даже в папиной любимой
до конца не знаю слов.
Впрочем, он их сам не знает
и на том конце стола
потихоньку подпевает
мимо нот, на ла-ла-ла.
юная спит так
будто кому-то снится
взрослая спит так
будто завтра война
старая спит так
будто достаточно притвориться
мёртвой и смерть пройдёт
дальней околицей сна
Читаем вслух Жития.
Любовь умирает последней,
девочкой девятилетней
на глазах у матери ея,
и я бедолагу молю:
не будь пионером-героем,
давай всё иначе устроим!
Не верю. Не надеюсь. Люблю.
Здесь осень красней весны,
здесь свежо увяданье,
здесь старики, влюблены,
назначают свиданье
у моря. В этом краю
забывают обиды.
Здравствуйте, хау а ю,
Филемон и Бавкида?
Дом с океаном в окне,
полный прохладного мрака.
Скажешь: Иди ко мне, –
приходят жена и собака.
Стопка исписанных дней.
Влажное полотенце.
Старческих щёк нежней
только пятки младенца.
Свет невечерний жизни скудельной –
нежность. В жару и стужу
и колыбелью, и колыбельной
будет жена мужу.
Будет покоем, будет доверьем,
дверью, всегда открытой.
Будет порогом. Будет преддверьем.
Гробом. И панихидой.
Вот лямка – подставляй-ка плечико,
бурлачка, до седьмого пота
ищи любви автоответчика,
с работы жди автопилота,
слезами мой ресницы, личико,
плиту, посуду, пол на кухне,
сползающую лямку лифчика
подтягивая: э-эй, ухнем!
Помой меня, роди меня из пены,
укрой меня собой, запеленай
в объятья. Где не может быть измены,
там – рай.
Ты плачешь? – Нет, попала в глаз ресница.
Ты плачешь? – Нет, от чтения болят
глаза. Где невозможно измениться,
там – ад.
Соломоногамия…
Любящей жребий жалок
в действующей армии
жён, наложниц, служанок.
Суламита, ягодка,
рот после царских брашен
освежит ли яблоко?
Жребий любимой страшен.
Без слёз не будет пути.
Отболеть прощанием дай мне.
Складываю на груди
рукава плаща в чемодане.
Сюда бы ещё свечу.
Иконка. Цветочная груда.
Не знаю, куда лечу.
И очень неточно – откуда.
До свиданья, мой хороший!
Протрубили трубы.
Зеркало в твоей прихожей
поцелую в губы.
В щёчку. И, боясь не пере –
жить минуту злую,
закрывающейся двери
ручку поцелую.
А я сама судьбу пряду,
и не нужны помощницы.
У парки в аэропорту
конфисковали ножницы.
Упала спелая слеза,
и задрожали плечики,
но таможенник ни аза
не знал по-древнегречески.
Попытка биогра:
ловила светлячков,
читала до утра,
влюблялась в чудаков,
потоки слёз лила
без видимых причин,
двух дочек родила
от семерых мужчин.
Девушка, полудевочка,
пагуба нимфетомана,
метит дорожку денежками,
выпавшими из кармана.
Где она? Снова дуется?
В детскую дверь приоткрыта,
и упаковка «Дюрекса»
вознаградит следопыта.
Потерянное? – Растерянное,
рассеянное по свету
моё поколенье, расстрелянное
из стартового пистолета.
Сердечную мышцу вымуштрую.
Я знаю – он очень занят,
тот, кто ленточку финишную
на горле петлей затянет.
Придёт старость, расставит книги по алфавиту,
приведёт в порядок не только фотографии,
но и негативы,
покачает головой: как мало осталось от самых
даровитых,
пожмёт плечами: а ведь не скажешь, что были
нерадивы,
плотнее в платок закутается: неужели
звание любимого может достаться любому?
Беззубо осклабится: надо же, как похорошели
фотографии, казавшиеся неудачными,
не доставшиеся альбому!
Не овец, с холмов гонимых,
не фарфоровых слонов, –
пересчитывай любимых,
постояльцев прежних снов,
прежде сна лишавших, бывших
всем, качавших на руках…
Пересчитывай любивших.
И к утру заснёшь в слезах.
Могла бы помнить – мне было четыре,
ей – два месяца двадцать дней.
Сестра моя смерть и сегодня в могиле.
Я ничего не знаю о ней.
Не потому ли со дна веселья
смотрит, смотрит такая тоска,
словно сижу над пустой колыбелью
в халате, мокром от молока.
Мама была аксиомой.
Папа был теоремой.
Я в колыбели дома
спящей была царевной.
Перевернулась люлька.
Цель превратилась в средство.
Детка, покарауль-ка
маму, впавшую в детство!
Руки выкручивала кручина,
утро чернело дремучим лесом,
боль выжигала свою причину
льдом калёным, солёным железом,
разум мутило, душу сводило,
союз верёвки и табуретки
казался выходом… Но хватило
одной таблетки, одной таблетки.
Взбираются по рукаву,
резвятся средь нарядных платьиц
скелетики в моём шкафу
росточком с безымянный палец.
Запачкавшая платье слизь.
Крючком развязанная завязь.
Играли в прятки – не нашлись.
Играли в жмурки – заигрались.
Мыло, верёвка,
стул – повесить носки.
Как-то неловко
подыхать от тоски.
Бездна беззвёздна
и темно под водой.
Мне уже поздно
умирать молодой.
Вот и пришли времена
мать от груди отнимать.
Зачем мужчине жена?