Наступившую после этого тишину нарушил Линкольн:
– Мы отклоняемся от сути. Ты хочешь, чтобы Мэрион отказалась от своего законного права опеки и отдала тебе Гонорию. Мне кажется, что для нее главное – решить, доверяет ли она тебе или нет.
– Я Мэрион ни в чем не виню, – медленно произнес Чарли, – но мне кажется, что мне она может полностью доверять. Не считая тех последних лет, ничего плохого обо мне сказать нельзя. Конечно, все мы люди, и я тоже в любой момент могу снова сорваться. Но еще немного – и я навсегда потеряю детство Гонории и свой единственный шанс обрести дом. – Он покачал головой. – Я просто ее потеряю, понимаете?
– Да, понимаю, – ответил Линкольн.
– А раньше ты не мог об этом подумать? – спросила Мэрион.
– Конечно, иногда я об этом думал, но мы с Хелен плохо ладили. Когда я согласился на опеку, я был прикован к постели в лечебнице, а биржевой кризис меня просто выпотрошил. Я знаю, что поступил плохо, но тогда я готов был согласиться на что угодно, лишь бы это успокоило Хелен. Теперь все иначе. Я в деле, веду себя чертовски хорошо, и что касается…
– Нельзя ли не выражаться? – перебила Мэрион.
Он изумленно посмотрел на нее. С каждым новым замечанием ее неприязнь становилась все глубже и очевидней. Она выстроила стену, вложив в нее весь свой страх перед жизнью, и ею пыталась от него отгородиться. Последний банальный упрек был, возможно, результатом ссоры с кухаркой несколько часов тому назад. Чарли боялся оставлять Гонорию в этой враждебной к нему атмосфере; рано или поздно это вырвется наружу – там словом, здесь жестом, – и что-то от этого недоверия обязательно укоренится в Гонории. Но он собрал все свои чувства и запрятал их с глаз долой, глубоко внутри; он выиграл одно очко, потому что смехотворность замечания Мэрион бросилась в глаза Линкольну, который пренебрежительно поинтересовался, с каких это пор Мэрион стала считать ругательством слово «черт».
– И еще, – сказал Чарли. – Теперь я могу себе позволить дать ей определенные преимущества. Я собираюсь взять с собой в Прагу французскую гувернантку. Я подыскал новую квартиру…
Он умолк, осознав, что допустил промах. Ну как можно было допустить, что они хладнокровно воспримут тот факт, что его месячный доход был снова в два раза больше, чем у них!
– Да, наверное, у тебя она будет купаться в роскоши – не то что у нас, – ответила Мэрион. – Пока ты швырял деньги направо и налево, мы с трудом сводили концы с концами и считали каждый франк… Видимо, все повторится.
– Нет, – сказал он. – Я теперь ученый. Пока, как и многим, мне не повезло на бирже, я десять лет работал не покладая рук. Ужасно ведь повезло! Мне тогда казалось, что работать больше смысла нет, и тогда я удалился от дел. Больше этого не повторится.
Последовала долгая пауза. Нервы у всех были напряжены, и впервые за последний год Чарли захотелось выпить. Теперь он был уверен, что Линкольн Петерс хочет, чтобы он получил своего ребенка.
Мэрион неожиданно вздрогнула; разумом она понимала, что Чарли теперь крепко стоит на ногах, а ее материнский инстинкт подсказал, что его желание совершенно естественно. Но она слишком долго прожила с предубеждением, неизвестно почему не веря в счастье сестры, и от испытанного в одну ужасную ночь шока это предубеждение превратилось в ненависть по отношению к Чарли. Тогда ее жизнь преодолевала порог в виде пошатнувшегося здоровья и неблагоприятных обстоятельств, и ей было необходимо уверовать в непридуманное злодейство и осязаемого злодея.
– Я не могу заставить себя думать иначе! – вдруг выкрикнула она. – Много ли твоей вины в смерти Хелен – я не знаю. Сам разбирайся со своей совестью!
Внутри него зашипел агонизирующий электроток; он чуть не вскочил, издав подавленный хрип. Но он сдержался и продолжал сдерживаться.
– А ну, прекратите! – почувствовав себя неловко, сказал Линкольн. – Я никогда не считал тебя в этом виноватым!
– Хелен умерла от разрыва сердца, – глухо произнес Чарли.
– Да, от разрыва сердца, – отозвалась Мэрион таким тоном, будто для нее фраза значила нечто иное.
А затем, когда на смену вспышке пришла вялость, она ясно осознала, что ситуация теперь у него под контролем. Взглянув на мужа, она не получила никакой поддержки, и тогда, будто дело шло о каком-то пустяке, она резко выбросила белый флаг.
– Делай что хочешь! – воскликнула она, вскочив со стула. – Это твой ребенок. Я не собираюсь стоять у тебя на пути. Была бы она моим ребенком, да лучше бы я ее… – Она смогла вовремя остановиться. – Решайте вы вдвоем. Я больше не могу. Мне плохо. Я пошла спать.
Она быстро ушла из комнаты; через некоторое время Линкольн произнес:
– У нее сегодня был тяжелый день. Понимаешь, для нее это больная тема… – Он почти оправдывался: – Если женщина вбила себе что-нибудь в голову…
– Ну, разумеется…
– Все будет хорошо. Думаю, она поняла, что ты… сможешь позаботиться о ребенке, и поэтому мы больше не имеем никакого права стоять на пути ни у тебя, ни у Гонории.
– Спасибо, Линкольн.
– Мне надо идти к ней.
– Ну, тогда и мне пора.
Выйдя на улицу, он еще дрожал, однако прогулка к набережной по улице Бонапарт привела его в норму, а перейдя через Сену, новую и свежую в свете фонарей набережной, он почувствовал ликование. Он не смог уснуть, вернувшись к себе в номер. Его преследовал образ Хелен. Той Хелен, которую он так любил до тех пор, пока они оба не стали бесчувственно пренебрегать своей любовью и не порвали ее в клочки. В ту ужасную февральскую ночь, которую так живо запомнила Мэрион, на протяжении нескольких часов медленно собиралась ссора. В кафе «Флорида» разразилась сцена, и он попытался увести ее домой, а она прямо за столиком стала целоваться с Уэббом-младшим; после этого она в истерике наговорила ему всякого. Приехав в одиночестве домой, он в дикой ярости запер дверь на ключ. Откуда было ему знать, что она появится через час, одна, и что пойдет сильный снег, и что она будет бродить по улицам в одних туфлях-лодочках, не сообразив даже поймать такси? А потом последствия – она лишь чудом избежала пневмонии, и весь этот сопутствующий ужас… Они «помирились», но это было начало конца – и Мэрион, воспринимавшая все это со своей колокольни, вообразила, что это был лишь единственный из множества эпизодов, составлявших мученический венец сестры, и так и не простила.
Воспоминания притянули к нему Хелен, и в белесом тусклом свете, который царит в полусне под утро, он обнаружил, что опять говорит с ней. Она сказала, что он абсолютно прав в том, что касается Гонории, и что ей хотелось бы, чтобы Гонория была с ним. Она сказала, что рада, что он стал хорошим и дела у него пошли в гору. Она еще много чего сказала, и все только хорошее, но она все время кружилась в белом платье, быстрее и быстрее, так что в конце он уже не мог разобрать все, что она ему говорила.
Он проснулся и почувствовал, что счастлив. Мир снова распахнул перед ним свои двери. Он придумывал планы, рисовал перспективы и пытался угадать будущее для себя и Гонории, но вдруг ему стало грустно – он вспомнил, какие планы строили они с Хелен. Она не собиралась умирать. Надо жить настоящим: делать дела и кого-то любить. Но любить не слишком сильно, потому что он знал, какую рану может нанести отец дочери или мать сыну, слишком сильно привязав их к себе: во взрослой жизни ребенок будет искать в супруге такую же слепую нежность и, скорее всего, не сможет ее найти – и тогда он отвернется и от любви, и от жизни.
День опять выдался ясный и свежий. Он зашел к Линкольну Петерсу в банк, где тот трудился, и спросил, может ли он рассчитывать уже в этот раз забрать Гонорию с собой в Прагу. Линкольн согласился, что для задержки нет никаких причин. Остался единственный вопрос: опека. Мэрион желала еще на некоторое время ее сохранить. Она была крайне расстроена всем этим делом, так что лучше будет немного ее умаслить: пусть еще годик она будет уверена, что ситуация находится у нее под контролем. Чарли согласился, желая получить лишь ребенка, материального и осязаемого.
Теперь нужно было решить вопрос с гувернанткой. В унылом агентстве Чарли поговорил с сердитой уроженкой Беарна и упитанной деревенщиной из Бретани – и ту, и другую он вряд ли смог бы долго терпеть. Были и другие – их можно будет посмотреть завтра.
Обедал он с Линкольном Петерсом в ресторане «Грифон», с трудом скрывая свое ликование.
– Да, ничто не сравнится с твоим собственным ребенком, – сказал Линкольн. – Но ты должен понять, что чувствует Мэрион.
– Она позабыла, как я здесь семь лет вкалывал, – сказал Чарли. – А помнит она одну-единственную ночь.
– Тут дело не в этом, – Линкольн помолчал. – Пока вы с Хелен носились сломя голову по Европе, швыряя деньги направо и налево, мы едва сводили концы с концами. Бума мы даже не почувствовали, потому что моих заработков едва на страховку-то хватало. Думаю, Мэрион считает, что это как-то несправедливо – ты ведь ближе к концу уже даже и не работал, а лишь богател и богател.
– Ушло все так же быстро, как и пришло, – ответил Чарли.
– Да, а сколько осело в руках лакеев, саксофонистов и метрдотелей… Ну что ж, теперь праздник кончился. Я заговорил об этом лишь для того, чтобы объяснить, что думает Мэрион об этом сумасшедшем времени. Приходи сегодня вечером, часам к шести: Мэрион еще не успеет устать, там и обсудим все детали, не откладывая.
Вернувшись в отель, Чарли обнаружил письмо – его переслали из отеля «Ритц» парижской пневмопочтой. Чарли оставил там свой адрес в надежде найти одного человека.
Дорогой Чарли! Ты был так не похож не себя, когда мы встретились, что я даже испугалась: не обидела ли я тебя? Если так, то даже не представляю чем. Весь прошлый год я почему-то думала о тебе, и мне всегда казалось, что я встречу тебя, если сюда приеду. Так весело было той безумной весной – в ту ночь, когда мы с тобой угнали велотележку у мясника и когда мы пытались нанести визит президенту, а ты был в дырявом котелке и с тонкой тросточкой. Последнее время все стали какие-то старые, но я ни капельки не постарела! Может, соберемся опять вместе, как в добрые старые времена? У меня сейчас жуткое похмелье, но к вечеру полегчает, буду тебя ждать ближе к пяти в тошниловке у «Ритца».