ышками и серебряным зверем на капоте. Эстер, совсем девчонка, на бензоколонках все смотрелась в эти крылышки как в зеркальца, прихорашивалась. В Нью-Йорке она встретились с двоюродной сестрой, толстой Басей, уехавшей в Америку из Польши в тридцать втором году. Говорили на смеси английского и идиша. Языки, и тот и другой, были у Эстер на ту пору весьма убогими, но понимали они с Басей друг друга абсолютно. И много плакали.
То же самое получалось сейчас. Молодая Элайна – вместо молодой Эстер, старая Эстер – вместо старой Баси. Говорили на смеси английского с русским. Понимали друг друга абсолютно. И много плакали.
Разговор, забредая в разнообразные ниши и коридоры, все время возвращался к одному: каким образом сны Эстер связаны со смертью Нины?
Эстер разговаривала с Элайной, но будто к самой себе обращалась. Вслух додумывала мысль, которая давно не то чтобы беспокоила ее, но требовала окончательного принятия.
Про Нинину смерть в момент триумфа ее внука на льду Эстер знала теперь все, что только можно было знать. Нонна добросовестно, как она выражалась, «рыла» в Интернете. Нароет, распечатает и Эстер привезет. Рада-радешенька – повод есть, не с пустыми руками едет! И вот что Эстер надумала.
Нина имела выбор. Вернуться в этот мир или уйти в иной. Как такой выбор может выглядеть, Эстер понятия не имеет, но выбор у Нины был.
Если б Нина не умерла, если б оставалась между жизнью и смертью до той поры, как парамедики приехали, они б ее, может, и вытащили бы, как утопающего из проруби, «баграми да веревками» современных шоковых терапий и прочего. Но она бы так и просидела полутрупом на стуле все минуты Майклова выступления, сколько там этих минут было… А как отказалась от возвращения к жизни, так сразу другие возможности и обрела. Душа могла, из тела выйдя, лететь куда ей угодно, хоть в Африку – с любимым человеком проститься. Дается душе такое право, наверняка дается. Точно никто знать не может. Как помрем, так узнаем.
Глава 185
Элайна сидела напротив, бледная, рыхлая, благодарная. Вот и у нее, у Элайны, родной человек в жизни образовался. Мать гнобила приказами, запретами, неприятием слабостей, а эта женщина добра по определению. Принимает как есть. Не критикует, только печалится: бросила б ты, девочка, пить… И все чушь какую-то городит душещипательную про материну душу. Да разве она материну душу знала? Она маникюр ей делала, пальцы ее знала. И ногти. А душа значительно глубже спрятана. Но вот ведь мать ей, Эстер, чужому человеку, снится, а Элайне, родной дочери, нет.
Правда, Элайна снов не помнит. Может, и снилась мать, но до дочери достучаться невозможно. Тогда она чайкой в окно Эстер стучаться принялась, стекло разбила, в спальню влетела. Вокруг клюва – капельки крови от напряжения. Трудно с того света до окна дотянуться и стекло разбить. Но разбила. А зачем? Эстер считает, что Нина помощи ее просила. Чем Эстер может помочь? И кому?
Да вот же… Ясно чем… Вот этим самым разговором. Ясно кому… Элайне. Что-то самое на свете важное Эстер вбивает-вколачивает в воск Элайниных мозгов. Так настойчиво, так убежденно, так до грубости яростно, будто обещание исполняет, которое было дано умершему человеку. Не выполнить нельзя.
Эстер опять поставила чайник: всухую сидеть не станешь. Лучше чай пить, чем водку.
– А знаешь ли ты, дорогая, что я думаю?
– Что?
– Знаешь, как оно сработало? Это облако, понимаешь?
– Какое облако?
– Когда человек умирает, его душа превращается в облако. Облако держится метрах в полутора над землей. Нина-то потому и выбрала умереть, чтобы в это облако превратиться. И сразу вокруг Майкла расположилась. Невидимым облаком, понимаешь?
Элайна молчала. Смотрела на Эстер удивленно. Почти испуганно. С ума старуха спятила? Что за страсти на ночь? Даже неприятно.
– Мальчик-то твой потому вдруг великим фигуристом сделался, что он в любящей душе парил. Именно что парил. Как птица. Даром, что ли, вы все Чайками зоветесь?
– Я – Ив. Сокращение от Ивашкевич.
– И ты тоже – Чайка. Чайка не по Чехову.
– Чайка не по чему?
– Не по Чехову. Писатель такой был. Книжку написал. Книжка называется «Чайка».
– Ну и про что там?
– Про несчастья человеческие. Я в Нью-Йорке спектакль видела.
– А я ни разу в жизни в Нью-Йорке не была… И вообще нигде…
– Дурью ты маешься, вот что. Ты меня прости, девочка, но мать твоя во многом права была. Билась за вас с Мишкой, как могла. Жизнь положила! Вы двое. Ничего более у Нининой души не было и нет. Вы двое: ты и Мишка твой. Как больно ей было вас разлучать, только она одна и знает… И боль вся через тебя. Мишка – теленок невинный, агнец малолетний.
– Он не лучше меня! – вырвалось у Элайны.
– Ты мать, он твое дитя, будь ему хоть сто лет, но ты в ответе, а не он. Ты, Элайна. Ты. Мать.
Элайна ссутулилась, заговорила сквозь слезы, глотая окончания слов, перескакивая с русского не на английский, которым Эстер владела хорошо, а на французский, которого Эстер почти не знала.
– Значит, по-вашему, мать умерла ради того, чтобы Майкл чемпионом мира стал? Это же глупо! Это же… тщеславие! Я лучше всех! Весь ваш спорт – это плохо, это глупость. Кто-то сказал, я читала, точно помню: «Развлечение для бедных, бизнес для богатых и тщеславие для несчастных спортсменов». Как-то так сказано. И правильно! Старик Хоттабыч был абсолютно прав!
– Нинушка тебе и «Хоттабыча» читала? Ты моя родная!
Эстер встала, подошла к сидящей Элайне сбоку и прижала ее сопротивляющуюся голову к своему обширному животу. Так же, как при первой встрече в Еврейском госпитале проделала это с Нонной. Маленькие девочки от этой ласки мгновенно успокаиваются. Давно замечено.
– Когда мой старик футбол смотрит, я его тоже Хоттабычем попрекаю. А про Нину ты не права… Не тщеславие… Она, может быть, и сообразить не успела. Кто знает, как этот выбор на границе миров происходит? Она бы, девочка, и ради тебя умерла, но этой возможности ей не предоставили…
Все. Лучше бы Эстер этих последних слов не произносила! Элайна зашлась рыданиями. А что они пили-то? Чай только и пили.
Глава 186
Дом у Эстер и ее мужа Гриши был большой и богатый. Муж Гриша был с Элайной, как ему казалось, приветлив: говорил с ней дважды. Один раз сказал «здравствуйте», второй раз сказал «спокойной ночи». Остальное говорила жена.
Высокий, худой, опрятный, всегда то ли удивленный, то ли испуганный, Гриша был старше жены, молчаливей и выносливей. Он до сих пор много работал. Как утром уйдет, так к ночи вернется. И все считает, считает, считает чужие деньги. Работа такая: полубухгалтер-полуэкономист.
Домом заправляла Эстер. Гриша ее за это очень любил. Свою Тёрочку, так он звал жену, Гриша любил за все. Если Тёрочка разбила чашку, это прелесть, что такое; если Тёрочка разбила машину, это прелесть, что такое! Что бы Тёрочка ни сделала, это прелесть, что такое. Чашки не в счет, а машины Эстер разбивала редко. И в этом тоже была ее особенная прелесть.
Старуха Эстер привыкла к обожанию мужа лет пятьдесят назад. Раздражало уже.
Грише было дано задание: придумать, где поселить Элайну. На улицу ее не выгонишь, а сама она инициативы не проявит. Так что теперь это Гришины заботы: и велфер Элайне пробить, и поселить ее где-то до первого пособия. Если Гриша не придумает, куда ее девать, Элайна так и останется у них в доме. Гриша придумал. Элайну посадили ситтером в собачью гостиницу. Девушка она добрая, животных любит.
Собачья гостиница находилась недалеко – возле метро Кот Де Неш, а Эстер с Гришей жили в Кот Сент Луке. Элайна могла приезжать в гости. С двумя пересадками. На один талон. Это прелесть, что такое.
Размышляя о том, как славно он выполнил женино поручение, Гриша подруливал к дому. Тихая неширокая улочка с хорошими домами. Здесь живет канадский средний класс. Законопослушные, прилично зарабатывающие люди. Улица у них очень хорошая, а климат не очень. Зимой вместо дороги остается тропинка между сугробами. Лесная речушка сохнет летом, пока совсем не исчезнет, дорога же, наоборот, исчезает зимой. Утром проезжала муниципальная машина, чистила-чистила-чистила, а снега опять навалило выше крыши. Это прелесть, что такое. Сейчас Гриша машину в гараж поставит, лопату возьмет и снег почистит. Полезно для здоровья. Движение – это жизнь!
Странно… Молодой мужчина в длинном черном пальто, стоя на тротуаре, заглядывает в их окна. То подпрыгнет и заглянет в окна первого этажа, то присядет и долго смотрит в бейсмент. Что он там видеть-то может? У Эстер всюду плотные занавески, Эстер – замечательная хозяйка, это прелесть, что такое.
Гриша вырулил на драйвей, подъезжая к воротам гаража, опустил в окне стекло.
– Что вам угодно? – крикнул по-французски. И улыбнулся тоже по-французски, как на работе.
Черное пальто обернулось, посмотрело на номера Гришиного автомобиля и исчезло. Вы такое видели? Это прелесть, что такое!
А потом началось наваждение. Утром следующего дня, когда Гриша уехал на работу, а Эстер осталась в доме одна, в дверь позвонили. Она открыла. На пороге стоял молодой, как теперь говорят, сексапил, пожалуй что и голубой. Не в смысле цвета лица (мороз все ж февральский), а в смысле ориентации. Во что был одет этот молодой, преувеличенно кадыкастый мужчина, Эстер не помнит. Во что-то спортивное. Он говорил по-французски, перейти на английский отказался. Эстер поняла – сепаратист. Говорил быстро, требовательно, непонятно о чем. Квебекских сепаратистов, как большинство монреальских русских, как большинство монреальских евреев, Эстер не любила.
Евреи, даже и родившиеся в Квебеке в каком-нибудь десятом поколении, дома говорили не по-французски, а по-английски. Русские же монреальцы, иммигранты из СССР или из бывшего СССР, в подавляющем большинстве приезжали в Канаду с английским. Их французский был на эмбриональном уровне. Французский приходилось вспахивать с нуля, как целину. Даже после государственных курсов КАФИ (где людям платят за то, что они французский язык изучают) неблагодарные иммигранты из России выбирали языком общения английский. Потому что французский якобы трудней.