— Эх, публика моя дорогая, то было, как первая любовь, эти первые мои годы в театре. Может быть, никто так серьёзно не относился к своей работе, как я. Никто так тщательно и столько времени не гримировался, как я. Никто так не волновался перед выходом на сцену, как я. Хотя выходил я с толпой всего на минуту, и ни одного слова не говорил, и зрители меня даже не замечали. Но мне казалось, что все смотрят на меня. Потом дали мне сыграть небольшую роль. Роль была малю-сенькая, с воробьиный нос. Я выходил и отвечал: «Графиня нездорова и принять вас не может». Поворачивался и уходил. И всё. Но я был убеждён, что в этих словах главная идея пьесы. И я произносил их таким тоном, как будто возвещал о конце света. Впервые весь зал смотрел на меня и слушал меня. Передать это чувство невозможно. Тем более, что моими словами заканчивалось первое действие. Занавес опускался, и в зале раздавались рукоплескания. Казалось, что аплодируют мне и только мне.
Долго ещё рассказывал нам Максим Валерьянович о театре, о своей жизни…
Возвращаясь домой, мы с Явой всю дорогу молчали. Думали. Мы впервые познакомились с настоящим артистом. С артистом, который играл на сцене и снимался в кино.
Глава VIII. «Товарищ Царь, вы арестованы!» «У-у, поразнесу!..»
Вечер. Мы лежим на тахте около открытого окна. Этот день принёс нам столько впечатлений, что нужно быть дубовой чуркой, чтобы сразу заснуть.
Ява всё время вертится, как будто его что-то кусает. Я хорошо знаю своего друга. Я знаю, что его кусает. Его мысль какая-то кусает, не даёт покоя.
— Ну, что такое? — спрашиваю. Ява вздыхает, но молчит.
— Ну скажи мне, что там такое? — повторяю я. Ява ещё раз вздыхает и говорит:
— Ты знаешь, Павлуша, я решил: когда вырасту, я, наверно, в артисты пойду.
— А кто ж милиционером будет? Кто будет преступников ловить? — усмехнулся я. — Ведь если все милиционеры в артисты пойдут… И Тарапунька, и ты… Разведётся тогда всяких преступников, как муравьёв, прохода от них не будет. Ты об этом подумал?
— Ничего, — серьёзно говорит Ява, — и без меня найдётся, кому ловить.
— А ты вспомни, что вчера говорил! Даже не два дня тому назад, а вчера!
— Так то ведь было вчера, а это сегодня. Жизнь идёт вперёд.
— Между прочим, — говорю, — чтобы стать артистом, слыхал я, нужно иметь для этого талант… Во!
— Ну про это ты и не говори! Что-что, а талант у нас с тобой как раз есть. Это точно. Думаешь, ты плохим бы артистом был? Ещё бы каким!.. Все бы зрители плакали!
— Ну точно, плакали бы, — хихикнул я. — Денег за билеты жалко было бы…
— Дурной! Ты думаешь, нас даром в селе «артистами» называют? Дед Саливон всё же время повторяет: «Вот артисты! Ну и артисты».
Когда вам в глаза говорят, что вы талант, и убеждают в этом, очень трудно спорить. Я пробормотал что-то невнятное и замолк.
Ява теперь говорил без помех:
— Артистам всё-таки лучше всего… Самая лучшая жизнь у артистов. Музыка, песни, аплодисменты. Не жизнь, а Первомайский праздник! И слава! Какая у артистов слава!
Самых умных академиков так не знают, как артистов. Вот скажи, ты какого-нибудь академика знаешь в лицо?.. Вот видишь! А Кадочникова знаешь, Рыбникова знаешь, Баталова знаешь, Смоктуновского знаешь, Филиппова знаешь. Да что там говорить! Киноартиста, который на экране всего один раз только и мелькнул, знают все. Он идёт по улице, и все пальцами на него — тыц! тыц! тыц! А ты говоришь…
Я вынужден был согласиться. Поговорили мы ещё немного о том, как хорошо быть знаменитым артистом, и заснули. И приснился мне сон…
Между прочим, сны мне почему-то часто снятся какие-то путаные, с приключениями и фантастикой. И я люблю их рассказывать. Ява всегда просит: «А расскажи-ка, что тебе снилось?» И я охотно рассказываю… Ява завидует моим снам и говорит, что я во сне живу интересней, чем наяву, и было б для меня, наверно, лучше, если бы я всё время спал и не просыпался…
Так вот приснилось мне… Будто сижу я посреди сцены на царском троне в какой-то огромной царской шубе. И она почему-то воняет, как кобеняк деда Саливона. На голове у меня золотая корона, в руках увесистая дубинка с кругляшкой на конце — «скипетр» называется.
Из тёмного зала отовсюду (из партера и с ярусов) таращатся на меня коровьи и бараньи морды. Тут и там, на местах зрителей, всюду сидят коровы, овцы, бараны и прочий рогатый скот. И меня это нисколечко не удивляет. Как будто так и нужно. В первом ряду сидит наша однорогая корова Манька, Явина пятнистая Контрибуция, козёл Жора и колхозный бык Петька. И я то и дело незаметно (чтоб не видно было другим зрителям) моргаю им, как подмаргивает артист своим родичам, которые пришли на спектакль.
А в основном я произношу какой-то длинный монолог — без слов, но очень умный и красивый… Наконец я кончил и склонил голову, ожидая аплодисментов. А в зале гнетущая тишина. И вдруг я спохватываюсь: какие тут могут быть аплодисменты, если у них, у моих зрителей, не руки, а копыта! А где вы слышали, чтобы кто-то аплодировал копытами? Чего я, дурной, волнуюсь? Мои же зрители просто не могут аплодировать. Они могут только мекать, бекать, мукать. Но из уважения ко мне они этого не делают. Они молчат, выражая тем самым восхищение моей игрой. Манька и Контрибуция растроганно вздыхают. Козёл Жора вытирает кончиком бороды глаза. А колхозный бык Петька, известный хам и грубиян, плачет, как ребёнок. Взволнованный, я встаю, но, вместо того чтобы раскланяться, вдруг хлопаю на весь зал кнутом (у меня в руках уже не скипетр, а кнут!). И зрители мои с гвалтом срываются с мест. Миг — ив зале пусто. Никогошеньки. Одни стулья.
И тут вдруг из-за кулис на сцену выходит… Ява. В форме милиционера.
Грохоча сапогами, направляется ко мне и говорит:
«Чего нарушаешь? Не нарушать! А то сейчас заберу в отделение».
Я гневно смотрю на него:
«Кто дал тебе право так со мной разговарить? Я — царь!» «Какой же ты, к бесу, царь. Ты — вор! Ты украл часы у настоящего царя, и вот у меня ордер на твой арест. Товарищ царь, вы арестованы!» — И Ява показывает мне какую-то бумажку.
Меня охватывает страх.
«Ява, — говорю я, — ну зачем ты так… Ведь ты же знаешь, как всё было. Это же случайно».
А он сердито:
«Кто дал тебе, вору, право называть меня, представителя власти, на „ты“?»
Опять нарушаешь?!" «Извините, — прошу я, совсем сбитый с толку, — но я думал, что мы с вами друзья».
«Индюк думал», — сурово говорит Ява и вдруг накидывает мне на голову какую-то дерюгу. И вот я связан, ничего не вижу, не могу шевельнуть ни рукой ни ногой. Какая-то ниточка от дерюги щекочет мне лицо, а я не могу её отстранить. И это так нестерпимо, что хочется крикнуть, но крик застревает у меня в горле, и… я просыпаюсь.
Оказывается, по мне ползала муха. Когда я открыл глаза, она сидела на кончике моего носа и потирала от удовольствия передние лапки. Я сделал губами — пфуй! — муха слетела, прожужжала где-то под потолком и села мне на лоб… О сне нечего было и думать.
Я сел на тахте и глянул на «милиционера» Яву. Он мирно спал, подложив под щёку ладонь и причмокивая губами, как младенец.
— «Не нарушай»!.. У-у, змеюка! Предатель! — пробормотал я и пырнул его пальцем в бок.
Он сразу проснулся, вскочил и сел, хлопая заспанными глазами:
— Га? Что?!
— Вставай, а то я уже проснулся, и мне скучно, — спокойно сказал я.
— Тю!.. Дурной! — И он шлёпнулся на подушку и закрыл глаза.
— Не нарушай! — милиционерским тоном сказал я.
— Отчепись, я спать хочу.
— А ну тебя, соня! — сказал я, соскочил с тахты и вышел на балкон подышать свежим утренним воздухом.
А утро какое! Лучистое, звонкое, ясное, как новая копеечка. И весёлое, голосистое, певучее… Ох, какое же певучее!..
«Аве-е, Мари-ия, а-аве, Ма-ария-а…» — печально выводит в растворённом окне высокий и чистый мальчишеский голос.
И в ту же минуту:
«Джама-йа-а-ай-ка! Джамай-ка!..» — бодро и весело звенит всё тот же голос уже из второго окна.
«Са-анта Лю-учи-ия! Санта Лючия!..» — волнами льётся он из третьего. И одновременно из четвёртого — его же задушевное, грустное и совсем уж детское: «Мамма, Мамма…» Аж мурашки по коже!
В то лето киевляне увлекались песнями итальянского мальчика Робертино Лоретти, и почти в каждой квартире были его пластинки. С раннего утра неслось над городом пение голосистого Робертино.
«Вот бы нам с Явой такие соловьиные голоса, — подумал я. — Не ломали б мы голову, как прославиться. Стояли бы себе на сцене возле рояля, выпятив грудь, и только рот разевали…» Ан дудки! Нашими голосами только «Пожар!» или «Караул!» кричать. А если уж в артисты, то только в драматические. Или в кино! Вот это да! Вот это мы можем! Кино!.. Радость щекочет мне живот. Мы же сегодня будем на киностудии! На настоящей киностудии, где снимают фильмы… И увидим известных киноактёров. И как фильмы снимают, посмотрим… И всё такое интересное увидим!.. Эх! Даже не верится!..
Ява уже встал. Мы быстренько завтракаем — и айда!
…Как прекрасны люди утром! Будто росою умытые! Бодрые, свежие и как будто даже хрустящие, как молодые огурчики. А глаза у них какие! Чистые и ясные, как цветы, что только распустились.
Мы едем в автобусе, и я вокруг всё рассматриваю. И такое у меня настроение расчудесное. И так я всех люблю! И так мне хорошо!
Бодрым шагом заходим мы во двор, где живёт Валька. Нам нужно зайти сначала к ней, а потом уже к Максиму Валерьяновичу. Вдруг мы видим большую ватагу хлопцев (человек двадцать, не меньше) и среди них Будку. Они толкутся как раз у Валькиного подъезда, во что-то играют — не пройдёшь никак. Мы в нерешительности остановились. И тут Будка заметил нас. Я увидел, как загорелись у него глаза. Он что-то сказал хлопцам, и те кинулись к нам. Момент — и мы окружены со всех сторон.
«Ну, пропали! Пропали ни за грош!» — мелькнуло в голове.
— Павлуша! За спину! — кричит Ява.
Я мигом подскакиваю к нему и прислоняюсь спиной к его спине. И так, занявши «круговую оборону», мы стоим, выставив вперёд кулаки. А кольцо всё сжимается и сжимается. И уже Будка, размахивая руками перед Явиным носом, орёт: