– Что тебе, Ральф? – тихо спросила она, с неохотой ему подчинившись.
– Я хочу знать, что с тобой, – объявил он, сажая ее к себе на колени, точно ребенка. – Почему ты плачешь, Милисент? Ну-ка, ответь?
– Я не плачу.
– Нет, плачешь! – крикнул он, грубо отгибая руки, которыми она старалась закрыть лицо. – Как ты смеешь лгать?
– Но я больше не плачу! – возразила она.
– Не плачешь, так плакала! И всего секунду назад! Так я желаю знать, почему. Ответишь ты или нет?
– Отпусти меня, Ральф. Вспомни, мы ведь не у себя дома.
– Что за важность! Отвечай! – крикнул ее мучитель, принимаясь ее трясти и безжалостно сжимая ее хрупкие плечи сильными пальцами.
– Как вы можете позволить ему так обходиться с вашей сестрой! – сказала я мистеру Харгрейву.
– Послушай, Хэттерсли, подобного я допустить не могу! – воскликнул этот джентльмен, подходя к злополучной паре. – Будь добр, отпусти мою сестру! – И он попытался разжать пальцы негодяя, но отлетел в сторону и чуть не упал от неожиданного удара в грудь, сопровождавшегося следующим предупреждением:
– Получай за дерзость! И научись не вмешиваться между мной и тем, что мое!
– Не будь ты так мерзко пьян, я бы потребовал у тебя удовлетворение за это! – с трудом выговорил Харгрейв, побелев больше от гнева, чем от боли.
– Проваливай к дьяволу! – отозвался его зять. – А теперь, Милисент, скажи мне, почему ты плакала.
– Я потом отвечу, – пробормотала она. – Когда мы будем одни.
– Нет, теперь! – рявкнул он, снова встряхивая ее и сжимая ей плечи так, что она ахнула и закусила губу, чтобы сдержать крик боли.
– Я отвечу вам, мистер Хэттерсли, – сказала я. – Она плакала от унижения и от стыда за вас, потому что не в силах была вынести вашего омерзительного поведения.
– Да провалитесь в тартарары, сударыня! – буркнул он, глядя на меня в тупом изумлении, ошеломленный моей «наглостью». – Ничего подобного, верно, Милисент?
Она промолчала.
– Да отвечай же, детка!
– Сейчас я не могу, – возразила она с рыданием в голосе.
– Так ведь проще сказать «да» или «нет», чем «не могу»! Ну, отвечай же!
– Да! – прошептала она, опуская голову и заливаясь краской при столь мучительном признании.
– Так будь же проклята, наглая тварь! – крикнул он и оттолкнул ее от себя с такой силой, что она упала, но тут же вскочила на ноги, прежде чем я и ее брат успели прийти к ней на помощь, и поспешила покинуть комнату – чтобы укрыться у себя в спальне, я полагаю.
Тут нападению подвергся Артур, который сидел напротив и, видимо, получал от происходящего большое удовольствие.
– Э-эй, Хантингдон! – воскликнул его необузданный приятель. – Я не потерплю, чтобы ты сидел тут и ржал, как идиот!
– Хэттерсли, ты меня убьешь! – отозвался тот, утирая слезы смеха.
– И убью, только не так, как ты воображаешь! Вырву у тебя сердце из груди, если ты не перестанешь злить меня своим слабоумным хохотом. Как? Ты еще не кончил? Так, может, вот это заткнет тебе глотку! – И, ухватив пуфик, Хэттерсли запустил его в голову хозяина дома, но промахнулся, и тот все так же содрогался от неудержимого смеха, а по щекам у него катились слезы. Зрелище действительно прискорбное.
Хэттерсли продолжал сыпать проклятиями и ругательствами, а когда они не помогли, схватил со столика рядом с собой стопку книг и принялся одну за другой метать их в предмет своего гнева. Однако Артур только пуще хохотал, и Хэттерсли, впав в исступление, кинулся на него, схватил за плечи и принялся трясти, так что к смеху примешался еще и визг.
Но я больше ничего не видела и не слышала. Зрелища моего мужа в подобном состоянии было для меня более чем достаточно, и, предоставив Аннабелле и прочим самим решать, когда им настанет время удалиться ко сну, я поднялась к себе, но не легла, а отослала Рейчел и принялась расхаживать по спальне, мучительно стыдясь того, что произошло, страшась дальнейшего, не зная, когда и в каком виде он явится сюда.
Наконец он медленно, спотыкаясь, поднялся по лестнице, поддерживаемый с обоих боков Гримсби и Хэттерсли. Они тоже держались на ногах не очень твердо, но оба хохотали и вопили так, что их, конечно, слышали слуги на своей половине. А он больше не смеялся, но совсем отупел и испытывал дурноту… Но об этом я писать не стану!
Такие же (или почти такие же) гнусные сцены повторялись снова и снова. С Артуром я об этом не говорю – ведь подобный разговор принес бы больше вреда, чем пользы, но даю ему понять, как глубоко неприятны мне такие выходки, и каждый раз он обещает, что эта была последней. Но, боюсь, он теряет даже ту малую власть над собой и то самоуважение, которые у него все-таки были. Прежде он устыдился бы такого поведения – то есть в присутствии кого-нибудь, кроме своих собутыльников и им подобных. Его друг Харгрейв с благоразумием и осторожностью – ах, если бы он обладал ими в такой же степени! – ни разу не покрыл себя стыдом, строго ограничивается тем, что лишь чуть-чуть «поднимает бодрость своего духа», и неизменно встает из-за стола первым за лордом Лоуборо, который, еще более благоразумно, покидает столовую следом за нами. Правда, после того, как Аннабелла так больно его оскорбила, в гостиную он приходит только после остальных, проводя время до этого либо в библиотеке, где по моему распоряжению ради его удобства всегда горят свечи, либо в ясные лунные ночи прогуливаясь по саду и парку. Но, по-моему, она сожалеет о своей грубости, потому что больше ничего подобного не допускала, а последнее время вообще ведет себя с ним безупречно – я никогда еще не видела, чтобы она была с ним так мила и внимательна. Началось это, насколько могу судить, с того дня, когда она утратила надежду покорить Артура и прекратила свои старания понравиться ему.
Глава XXXIIСравнения. Отвергнутое признание
5 октября. Эстер Харгрейв обещает стать во всех отношениях прелестной девушкой. Она еще не покинула классную комнату, но мать часто привозит ее к нам по утрам, когда джентльмены на охоте, и она проводит час-другой с сестрой, со мной и с детишками. А когда мы отправляемся в Грув, я всегда ищу ее общества и разговариваю с ней больше, чем с остальными, потому что очень полюбила мою юную подружку, а она меня. Право, не понимаю, что привлекательного находит она во мне: ведь я уже не та веселая, живая натура, какой была когда-то. Впрочем, она ведь больше никого не видит, кроме своей черствой матери и гувернантки (такой чопорной блюстительницы приличий, какую только удалось предусмотрительной маменьке отыскать, чтобы она сделала из своей ученицы образчик светской пустоты), а теперь еще и тихой, сломленной старшей сестры. Я часто задумываюсь, какой жребий в жизни выпадет ей, – и она тоже. Но ее мечты о будущем исполнены радужных надежд – как некогда мои. Я содрогаюсь при мысли, что и ей выпадет убедиться на опыте в их тщете и обманчивости. У меня такое ощущение, что ее разочарование ранит меня даже больнее, чем мое собственное. Я уже почти верю, что была рождена для этой судьбы, но Эстер так весела и непосредственна, так беззаботна и своевольна, так бесхитростна и простодушна! Как это будет жестоко, если и она когда-нибудь почувствует то, что чувствую сейчас я, и узнает все то, что узнала я!
Сестра также полна страха за нее. Вчера утром (день выдался удивительно ясным и теплым для октября) мы с Милисент вышли в сад, чтобы полчасика отдохнуть там в обществе друг друга и наших детей, пока Аннабелла на кушетке в гостиной дочитывала модный роман. Мы резвились с нашими малютками, почти не уступая им в живости, а потом отошли под сень старого бука, чтобы поправить волосы, растрепанные беготней и шаловливым ветерком. Дети пошли вперед по широкой, залитой солнцем дорожке, – мой Артур поддерживал под локоток ее маленькую Хелен, которая еще не совсем уверенно держится на пухлых ножках, и с умным видом показывал ей всякие достопримечательности бордюра, лепеча что-то не слишком вразумительное, но ее вполне удовлетворявшее. Эта милая картина вызвала у нас умиленный смех, и мы невольно заговорили об их будущем, после чего погрузились в задумчивость и дальше шли молча, каждая размышляя о своем. Видимо, ход мыслей Милисент заставил ее вспомнить о сестре.
– Хелен, – вдруг сказала она, – ты ведь часто видишься с Эстер?
– Ну, не очень часто.
– Однако все же чаще, чем теперь я, и она тебя любит, я знаю, и просто перед тобой благоговеет. Ни с чьим мнением она так не считается и говорит, что ты гораздо умнее мамы.
– Просто она упряма, а мое мнение чаще совпадает с ее собственным в отличие от мнения вашей матушки. Но что, собственно, из этого следует, Милисент?
– Видишь ли, раз ты имеешь на нее такое влияние, то, прошу тебя, внуши ей, что она, как бы ее ни убеждали, ни заставляли, ни соблазняли, ни в коем случае не должна выходить замуж ради денег, или титула, или положения в свете, или из-за каких-то еще суетных соображений, но только по любви, сочетающейся с обоснованным уважением.
– В этом нет нужды, – ответила я. – Мы уже обсуждали с ней подобные темы, и могу тебя заверить, ее представления о любви и браке как нельзя более романтичны.
– Нет, романтичные понятия тут только вредны. Я хочу, чтобы она представляла себе истинное положение вещей.
– Ты права. Однако то, что свет клеймит как романтичность, нередко, по-моему, куда ближе к истине, чем принято считать. Хотя высокие мечты юности слишком часто сменяются пошлым практицизмом зрелости, это ведь еще не делает их ложными.
– Что же, если ты считаешь ее представления верными, то укрепи ее в них, хорошо? Поддерживай их, насколько возможно. Ведь и у меня когда-то были самые романтические понятия… Нет, я вовсе не хочу сказать, что сожалею о своей судьбе, нет-нет, и тем не менее…
– Понимаю, – сказала я. – Для себя ты своим жребием довольна, но не хотела бы, чтобы твоя сестра страдала так же, как ты.
– Да. Или даже хуже. Ей будет гораздо тяжелее, чем мне, Хелен, потому что я-то правда довольна, хотя, быть может, ты и думаешь иначе. Я готова принести самую торжественную клятву, что не променяла бы моего