Говорят, когда умирают праведники, то светит солнце – будто небо само распахивается им навстречу. Ежели следовать сей примете, то Ксения Хаткевич, несмотря на ангельский ее лик, была грешницей каких поискать, ибо в день ее похорон дождь лил с самого утра. Беспощадно хлестал в окна – да так, что за пеленою его не получалось разглядеть улицу.
Мне дурно спалось всю ночь, так что встала я еще затемно и успела не только сварить кофе, но и нажарить оладьей из скисшего накануне молока. Подглядела, как прежде их делала наша хозяйка в деревне под Тихвином.
Жене очень нравились те оладьи.
Позже, за завтраком, я тайком поднимала глаза на мужа, мирно читающего газету, и силилась понять, что он на самом деле думает о гибели этой Ксении. Я и впрямь надеялась, что делаю это тайком, однако, Женя вдруг с тяжелым вздохом отложил газету и поглядел на меня пристально и хмуро:
— Хорошо, я виноват, признаю. Только не смотри на меня так, пожалуйста.
Я даже поперхнулась. А Женя пояснил:
— Я пришел поздно, потому как было много работы после лекций. Рад, что ты сама догадалась не ждать меня и ложиться одной.
— Сегодня тоже вернешься поздно? – я решила держаться холодно, будто он угадал причину моего недовольства.
— Возможно.
— Поедешь на похороны Ксении Хаткевич?
Я внимательно наблюдала за его лицом, готовая отметить любую заминку. Но, то ли Женя превосходно владел собою, то ли ему правда было все равно. Ответил он бесстрастно:
— Возможно.
— Поддержать ее горем убитого супруга? – сарказм был неуместен, но я не сдержалась.
А Евгений на этот раз взглянул на меня укоризненно:
— Это, по-твоему, смешно? – А потом догадался: - Та-а-ак. Значит, ты успела увидеться с генералом, и он тебе не понравился?
— Он отвратителен! - вырвалась у меня в сердцах.
Ильицкий, помолчав, заметил скептически:
— Я уже говорил, что обожаю это в тебе – судить о людях по первому взгляду.
А потом, отложив салфетку, поднялся из-за стола:
— Мне пора. До вечера, Лидушка.
Он подался ко мне, ожидая ежеутреннего поцелуя – а я демонстративно отвернулась.
— Ты меня и целовать теперь не станешь? – уточнил Женя. И удивительно легко смирился: - Хорошо, если обещаешь каждое утро угощать такими оладьями, то можешь даже не целовать. И да… знаю, что ты не послушаешь, но все равно скажу. Не следует тебе самой ехать сегодня на похороны.
— Почему?! – изумилась я.
— Погода неважная. Простудишься.
Я хотела, было, возразить что-то и – не успела увернуться. В этот раз Женя удержал меня и вероломно поцеловал в губы.
— Не скучай, - сказал напоследок и вышел вон.
Мне же, как ни странно, после совместного завтрака (или живительного поцелуя) сделалось вдруг легче. Ежели Ксения хоть что-то значила бы для Жени – хоть самую малость – он вел бы себя совершенно иначе в день ее похорон. Не может он быть настолько черствым. А значит… значит, я просто ревнивая идиотка. И, слава Богу, что не стала ничего спрашивать прямо. Пускай Женя лучше думает, что я идиотка, которая расстраивается, если муж приходит домой поздно. Тем более что нормальная молодая жена и впрямь должна бы быть расстроенной по этому поводу.
Подумав так, я осталась крайне недовольной собой. Напрасно я вздумала дуться и не поцеловала его сама… я даже захотела это исправить и поспешила в переднюю, надеясь застать мужа. Опоздала. Его плаща уже не было на вешалке.
А возле входной двери возился Никита – ворчал и собирал с пола какие-то бумаги…
Незнакомка! – молнией пронеслась в моем мозгу догадка. – Она снова была здесь и подбросила очередную записку!
Я едва успела подскочить к Никите, не дав ему разорвать бумагу на клочки – он именно это намеревался сделать.
Но нет, то была не записка.
— На кой вам, Лидия Гавриловна, срам этот… тьфу! – прокомментировал Никита.
А я и сама уж была не рада, что спасла бумагу от мусорного ведра.
Ибо это оказалась листовка революционного народнического кружка «Рокот». Запрещенного, разумеется. И, застань меня кто-то с этой листовкой в руках, – мало не покажется.
— Откуда это?.. – растерялась я. – Где вы это взяли, Никита?
— Дык под дверь сунули! Ух, негодники, креста на них нет!
Я, не дослушав, сама бросилась за порог – сбежала по лестнице и выглянула на улицу, в дождь. Листовки подбросили вот только что, уже после ухода Жени (иначе бы он выбросил их сам). Значит, я еще могла разглядеть «негодников» хоть издали! Но нет. Пелена дождя позволила мне увидеть лишь силуэт мужчины в расклешенном плаще, удаляющийся к Невскому проспекту. Женя? Наверное. Но и он был так далек, что бежать следом я не рискнула. Только вымокла зря…
Пару листовок я, однако ж, сохранила: свернула вчетверо и спрятала за подкладку ридикюля.
Что ж, хотя утро и выдалось более бодрым, чем я рассчитывала, планов моих оно испортить не могло. Тщательно одевшись, я упросила Катю помочь мне с прической, отыскала в шкатулке обручальное кольцо и даже вдела в уши бриллиантовые серьги, что Женя дарил на помолвку. Выглядеть я намеревалась, как подобает, потому что сегодня допрашивать придется не ребятню с Дворцового моста, а особу княжеских кровей – ближайшую подругу madame Хаткевич.
Но это после, ежели Глеб Викторович со мною согласится, а пока я выбрала зонт в тон бархатному английскому пальто и пешком отправилась на Гороховую.
Портрет Клетчатого (или Студента), душегубца, бросившего бутылку с «гремучим студнем» в экипаж Ксении Хаткевич, был уже готов и лежал на столе у Фустова. Художник со слов извозчика Харитонова запечатлел на листе бумаги узкое лицо с запавшими щеками, темные кучерявые волосы и едкие глубоко посаженные глаза. Я с полминуты глядела на карандашный рисунок, стараясь запомнить каждую черту. Разумеется, мала вероятность, что я просто столкнусь с ним на улицах огромного города, но все же…
А потом меня отвлек Глеб Викторович:
— Вот уж не ждал вас сегодня, в такой дождь… присаживайтесь сюда, к огню, Лидия.
В кабинете Фустова имелся даже камин, у которого уже грелся, громко шмыгая носом, господин Вильчинский. Ко лбу он прижимал влажное полотенце и кутался в плед – будто не на службу явился, а сидел у себя дома. Глеб же Викторович, торопясь мне угодить, ближе придвинул кресло, помог сесть, а после поинтересовался:
— Вам удобно?
— Весьма, - я благодарно улыбнулась ему и первой поздоровалась с Вильчинским: - Доброго утра. Ну и погодка нынче… вам нездоровится? Простыли?
Спрашивала я самым невинным тоном, хотя нужно быть полной дурой, чтобы не отличить простуду от банального похмелья. Должно быть, увлекся вчера допросом пьяницы-генерала. Бедняжка Юзеф.
— Вам показалось, - буркнул Вильчинский и шмыгнул носом еще громче.
Признаться, улыбаться ему мне удавалось с трудом – Вильчинский злил меня неимоверно. Неотесанный мужлан и грубиян. Натуральный русский медведь! Даром, что поляк.
Понимаю, вчера погиб его товарищ, и Вильчинский, должно быть, горевал – но он на службе! Mauvais ton[32] являться на службу в подобном виде! Слава богу, что Фустов мое мнение, кажется, разделял. По крайней мере, очень красноречиво поглядывал на шефа своих жандармов, когда тот издавал очередной неприличный звук.
А когда я спросила, что думает Глеб Викторович о допрошенном накануне генерале Хаткевиче, тот, в упор поглядев на Вильчинского, не постеснялся в выражениях:
— Обыкновенная пьянь. Ежели был бы чином пониже, то давно уж замерз в сугробе близь какого-нибудь кабака.
Очевидно, Фустов полагал, что нюхать кокаин – это более утонченный способ загубить свою жизнь. Насчет кокаина я смолчала, но его настрой даже меня покоробил:
— Все же он только что лишился жены… - я покосилась на Вильчинского. - Не все сильны духом, будьте снисходительны.
Фустов охотно согласился:
— Был бы, но вчерашний случай не единичен. Знаете, где он пребывал вечером в субботу, когда его жену убили на Дворцовом мосту? Кутил в обществе артисток и неких приятелей в одном увеселительном театре на Казанской улице. Просите, Лидия Гавриловна, но из песни слов не выкинешь. Вернулся за полночь, супруги даже не хватился, да и переполоха в доме не заметил – он попросту не понял, что ее уже нет! Можете себе вообразить?
— Хаткевич сам рассказал про увеселительный театр? – уточила я.
— Сам он сказал, что «отдыхал тем вечером» — это уже господин Вильчинский выяснил, где именно он был, с кем и сколько они всей честной компанией выпили спиртного.
Я покачала головой. Интересно, на это Женя тоже попеняет мне, что я сужу о людях опрометчиво? И снова покосилась на Вильчинского: надо полагать, дошел он до нынешнего состояния именно в том театре, допрашивая свидетелей.
А у Фустова спросила:
— И у Хаткевича нет предположений, кто и за что мог убить Ксению?
Глеб Викторович не ответил, лишь странно пожал плечами. А Вильчинский в очередной раз шумно высморкался, заставив обратить на себя наше внимание:
— Что ж вы, ваше высокоблагородие, плечами жмете? Говорите уж как есть, не юлите. – Голос Вильчинского звучал глухо и хрипло. А потом он перевел рыбий взгляд на меня и сказал, как отрубил: - Хаткевич и не сомневается ничуть. Ясно ему, как божий день, что месть это – лично его персоне месть. Да не чья-то, а революционеров.
…Процесс над «первомартовцами» — революционерами, убившими императора Александра первого марта 1881 года, — я помнила неплохо, хотя и была тогда совсем юной девочкой. Слишком громкий процесс, чтобы о нем скоро позабыть. Восемь человек. Шесть мужчин и две женщины. Трое из них принадлежали к дворянскому сословию. Желябова полиция не взяла, он сдался сам, решив до конца быть преданным идеям «Народной воли». Рысаков во время суда раскаялся, давал показания против подельников. Кибальчич – те самые метательные снаряды с «гремучим студнем» изобрел именно он. Беременной Гельфман казнь заменили каторжными работами. Она умерла в родах вскоре после процесса. Софья Перовская – дочь прежнего губернатора Санкт-Петербурга, порвавшая со своим кругом во имя идей «Народной воли». Не раз арестованная прежде, успевшая побывать и в ссылке – она подавала знак метальщику Игнатию Гриневицкому бросить бомбу, когда появилась карета императора. Первая женщина, осужденная на казнь, как революционерка. Говорят, после первого марта ей не раз предлагали уехать за границу и тем спастись. Она отказалась.