— Должно быть, просто передумали ехать, - всей душой желала я успокоить Евгения. Знала, что, хоть не умеет он этого показать, но матушку свою любит едва ли меньше, чем меня, и столь же сильно о ней беспокоится. – Погода ведь нынче такая, что никто без крайней надобности из дому не выйдет – вот и передумали. Галина Ильинична с семьею ведь утром только поездом прибыла? - Женя без слов кивнул, а я подхватила: - Вот – устала с дороги да и осталась дома. Ежели хочешь, мы после оперы к ним поедем и, обещаю, я сделаю все, чтобы им понравиться. Даже расплачусь, если Галину Ильиничну это порадует.
Мне удалось добиться Жениной улыбки.
— Не вздумай! – хмыкнул он. - Тетушке нельзя показывать слабину – иначе вовсе заклюет. - А потом он нахмурился, даже поморщился: - Чем это здесь пахнет? Ты не чуешь?
Я пожала плечами, не сразу обеспокоившись… но тут я второй раз в жизни увидела, как Женя мертвенно побледнел.
Несколько мгновений он будто не мог пошевелиться. А после бросился к борту нашей ложи – заглянул вниз, на пустой портер. Потом поднял голову вверх – и замер.
— Лида! Уходи… - одними губами велел он мне.
Требуемое я не выполнила. Рывком бросилась к мужу, тоже подняла голову.
— Простите… простите, Бога ради, Евгений Иванович…
Там, на балконе belétage, стоял тот мальчик. Студент Шекловский. Взлохмаченные кудри, пушок над верхней губой, дрожащий подбородок. Слезы в глазах. Я далеко не сразу заметила в его опущенной вдоль тела руке – грязную запечатанную бутыль. И едва уловимый запах миндаля в воздухе.
— Уходи к чертовой матери! – шипит Женя.
Взгляда он не отрывал от заплаканных глаз мальчишки, и не сразу я поняла, что фраза его – ко мне. Однако ж я не смогла б пошевелиться, даже если б хотела. А я не хочу. Совершенно точно знаю, что или сойду с этого балкона вместе с мужем, или не сойду вовсе. Жмусь к его спине и, что есть сил, безотчетно, цепляюсь за рукав фрака.
— Простите, Евгений Иванович, простите! - как заведенный шепчет мальчишка. И поднимает бутылку над нашими головами.
— Не надо…
До чего же обреченно звучит просьба Жени. Чувствую, как напрягаются его мышцы под моей рукой. Только бы не оттолкнул. Только бы не вышвырнул отсюда, как котенка.
Шекловский сжимает бутыль крепче. Хлюпает носом. Мальчишка, как есть мальчишка…
— Я должен, Евгений Иванович! Я обещал!
— Никому ты ничего не должен! Думай своей головой, а не как баран иди за другими! О сестре подумай! С тобой-то кончено уж – а она что делать станет? Повесят ведь и ее как пособницу!
Напрасно он завел разговор о сестре Шекловского – совершенно напрасно. Мальчишка побелел от бессильной ярости, выше над головою занес бутылку. Швырнул бы ее в нас сей же миг – да слишком сильно было желание выговориться:
— Как смеете вы!.. Ида умерла! Две недели уж, как о ней ни слуху, ни духу! Умерла… убили…
— Жива да здорова твоя Ида! – окриком перебил его Женя.
Шекловский судорожно сглотнул. Затих. Рука, которой сжимал он бутылку, ослабела и дрогнула – да он вовремя спохватился, сжав ее сильнее прежнего.
— Не верю… Это правда? Где она?!
Кажется, только в этот момент я и сумела перевести дыхание. Отпустила Женино плечо, потому как осознала – он нас не убьет. Из-за сестры.
— Две недели назад я сам увез ее, - стараясь быть спокойным, ответил Женя. Лгал ли? Бог его знает… - В особняк кузины, в Псковскую губернию. Деревню Масловку. Не веришь?
Шекловский верил. Я видела это, и Женя видел – а оттого сделался куда смелее.
— Убери бомбу, - попросил он. – Поставь на пол аккуратно. Ей-Богу, я привезу тебе Иду, жива она и здорова. И сама о тебе печется, как бы ты дел не наворотил…
Последнее слово Ильицкого потерялась в страшном грохоте – я не сразу сообразила, что это был револьверный хлопок. А удивленный, совершенно по-детски наивный взгляд Давы Шекловского – куда-то выше императорской ложи, откуда раздался выстрел, я запомнила навсегда. Бутылка в его руке разлетелась вдребезги.
Мгновением позже прогремел взрыв.
Я только слышала его, но ничего не видела: Женя оттолкнул меня от борта, закрыл своим телом, руками зажал уши – да только мое существо все равно содрогнулось. Нас хорошенько тряхнуло, взрывной волной вынося из ложи. В голове зазвенело, сделалось легко и пусто. После Женя говорил мне что-то, тащил за руку – а ноги не слушались. И я не понимала, что он хочет сказать: в голове все еще звенело, и я, к ужасу своему, поняла, что не слышу ничего, кроме этого звона… Я догадалась лишь, что Женя хочет меня оставить – а это было настолько страшно, что я только сейчас разрыдалась. Цеплялась за его пальцы, больше смерти страшась их отпустить. Но он вырвался. Не слушая меня и не оглядываясь, побежал куда-то прочь…
Право, не знаю, сколько прошло времени, прежде, чем я сумела хоть сколько-нибудь взять себя в руки. Оказалось, что взрыв пришелся все-таки на верхний этаж, там, где и стоял Шекловский, – оттуда валил черный густой дым, и то и дело падали в портер горящие обломки балкона.
В бутыль, что держал Шекловский, выстрелили из револьвера, когда поняли, что сам он не бросит бомбу.
А стреляли с балкона над императорской ложей… Я не ошиблась – там и впрямь был Зимин. Должно быть, перехватить его и торопился сейчас Женя. А меня бросил в общем коридоре, там, где суетились и спешили к выходу люди. Жандармы, суетились не меньше, просили всех сохранять спокойствие и без давки выходить наружу… Кто-то помог подняться на ноги и мне, надевал на плечи мою меховую накидку – а я даже не повернула головы на его лицо. Уверенной рукою оттолкнула, потому, как идти к выходу вовсе не собиралась. Напротив, отыскав глазами лестницу на верхний ярус, неровным шагом, покачиваясь и путаясь в юбках, бросилась к ней. Нужно найти Шекловского. Вдруг он еще жив?
А ведь он не бросил бомбу, когда в нее выстрелили. Намеренно ли, или случайно – но не бросил. Урони он ее… она бы взорвалась аккурат возле нас с мужем, и, вероятно, нас уж не было бы в живых.
Этажом выше было черным-черно от дыма и копоти. Я тотчас закашлялась, но намерения своего не переменила. Наскоро полезла в ридикюль за платком – за чем-то, чем можно прикрыть нос…
Шекловского я заметила не сразу. И первою мыслью было – откуда здесь взялся манекен? Такой обгоревший до черноты, с оторванную рукой и развороченным боком, из которого льется, будто из крана, вязкая алая кровь. А когда узнала – пожелала всем сердцем, чтобы этот мальчик был уже мертв.
И на горе свое увидела, что он шевелит губами, да единственным уцелевшим глазом смотрит точно на меня.
«Пожалейте сестру», – я не услышала – разобрала по губам. Кивала ему, проглатывая слезы, и, торопясь, отрывала лоскуты ткани от нижней юбки. Зачем?.. Я понятия не имела, к которой из ран их прижать…
Пока не осознала, наконец, насколько все тщетно.
Я молила Бога даровать ему смерть. Но он не слышал меня. Он никогда меня не слышал. Умирающий мальчик все шевелил и шевелил губами. Говорил мне что-то. А в ушах раздавался звон и ничего более…
Потом он приподнял руку – левую, уцелевшую. Откинул ею полу своего сюртука, и на паркет вывалился измазанный красным томик. «Государственность и анархiя. Часть 1». Разглядела я на обложке. Безотчетно подняла книжку.
И только теперь осознала, что этот мальчик хочет сказать что-то важное. Не только о сестре.
«Рокот», - снова прочла я по губам, но не услышала.
А потом он еще что-то говорил и говорил – я уже ничего не понимала… силилась разобрать до последнего, до самого последнего его вздоха. Покуда звон в моих ушах не пронзил еще один револьверный выстрел. Который и прекратил агонию мальчишки.
А обернувшись, я услышала собственный вскрик. Господин Фустов, дыша тяжело, взволнованно, до белых костяшек сжимал рукоятку револьвера и еще несколько мгновений смотрел на труп мальчика. После метнул взгляд в меня и протянул руку.
— Идёмте! – велел грубо, безо всяких реверансов.
Я же, перепуганная насмерть, шарахнулась от него, как от чумного. Дернулась было назад, к лестнице, дабы позвать на помощь, но поняла, что не сумею сделать больше ни шага. Ноги отяжелели, в голове сделалось пусто – я почувствовала, что оседаю на пол.
Глава XXIX
…несколькими днями позже в Доме предварительного заключения на Шпалерной улице
— Руки держи ей, руки! – взвизгнул голос Фимки, и сей же миг к моему лицу прижали что-то огромное, мягкое, напрочь перекрывающее доступ воздуха.
Подушка, набитая соломой – четко осознала я спросонья. И еще подумала, что это шутка – Фимка и раньше меня задирала. Не удушат ведь меня в самом-то деле в этой камере? Однако защищалась бурно, как и всегда: одержать надо мною верх я так и не позволила ни разу за почти неделю моего здесь пребывания. Правда, раньше Фимке никто из других арестанток не помогал…
И все же я царапалась да изо всех сил отбивалась от той, что навалилась на меня всем телом и норовила прижать запястья к дощатым нарам. И возликовала, когда все-таки удалось ногтями оцарапать чью-то кожу.
Девка надо мною взвыла. А после произошло то, чего раньше никогда не было: она ударила меня в солнечное сплетение. Больно, жестоко – так, что у меня перехватило дыхание. Даже охнуть я не сумела из-за подушки. Ее все прижимали и прижимали к лицу – дышать было нечем, но я, выгнувшись дугою, этого не понимала, желая лишь подавить боль… а после, то ли она притупилась, то ли сознание оставило меня…
Я жадно глотнула воздух, когда подушку все же убрали.
— Будешь знать, сучка, как варежку открывать! Будешь знать!
Фимка орала в самое ухо, но я слышала ее будто через толстое пуховое одеяло. И даже, счастливая, что мне позволили вздохнуть, не пыталась уже отстраниться. Лишь, когда та, вторая, снова приблизилась и начала наматывать на кулак мои волосы, я вяло взмахнула руками. Без толку: девка дернула меня за волосы особенно сильно, и стена, что над моими нарами, вдруг обрушилась мне на лицо.