м пожилого мужчины в простой одежде, каким Хансиро и выглядел, когда оставался дома и сочинял стихи. Публика хотела видеть самурая Гомпати – юного и отважного. Но еще чаще зрителю нужна была прекрасная женщина в одеждах сливового цвета, с алым ртом и копной густых черных волос. Даже на своем поминальном портрете Хансиро V суждено было предстать в женском образе[478].
Любому, кто пытался выжить в Эдо, требовалось обладать умением преображаться. Кто-то, как Хансиро, являл миру образ, непохожий на истинное лицо. Кто-то менял работу и дом: слуги находили себе новых хозяев, жильцы переезжали в другие кварталы. Мужчина, весной продававший сельдевую икру, зимой торговал вразнос картофелем. Девушка, жившая в доходном доме, училась играть на сямисэне, чтобы потом надеть на себя личину гейши. Разорившийся лавочник брал в долг у соседей плетеные корзины и отправлялся собирать негодное тряпье и мусор[479]. Уличный торговец откладывал свой шест и устраивался чистить устриц и других моллюсков. Внезапно овдовевшая молодая жена становилась поденщицей. И все вокруг меняли имена: был Хансиро – стал Тодзяку; был Хандзаэмон – стал Якара; был Кинсиро – стал Кагемото; был Гисукэ – стал Гиэн.
Цунено, обретя наконец свои привычные наряды, снова стала той, кем была всегда, – респектабельной женщиной из обеспеченной провинциальной семьи. Гию прислал ее вещи: шелковые летние кимоно и шнуры, чтобы их подвязывать; стеганую одежду для поздней осени и пояса-оби. По утрам она смотрелась в зеркало – свое зеркало – и чернила зубы, как подобает замужней женщине. Она делала это уже столько лет, что ее зубы оставались серыми даже без порошка. В зеркале отражалось знакомое лицо, только ставшее чуть старше, – и это была Цунено, дочь Эмона, сестра Гию. Сейчас, с новым мужем, в Эдо, у нее появилась возможность начать жизнь с чистого листа, шанс стать кем-то другим.
Конечно, в городе всегда могли найтись те, кто был знаком с семьей Цунено и ее историей. Однако люди при первой встрече видели обыкновенную замужнюю женщину за тридцать лет. Они не знали, что ее обманули, что ее предали. Не знали, как она опозорила братьев. Не знали, как часто она ошибалась и терпела неудачи.
Она отказалась от имени, которое дали ей родители, и назвалась коротко и просто – Кин. Имя это было созвучно слову золото, что сулило удачу. Гию согласился его признать[480]. В письме молодоженам он просил Хиросукэ передать благие пожелания «о-Кин» – такова была вежливая звательная форма ее нового имени. Правда, в собственных записях он до конца своей жизни называл сестру Цунено, но публично готов был притвориться, будто поверил, что она стала другим человеком.
О-Кин звучало вполне почтенно. Как знать, вдруг бурная полоса ее жизни закончилась со сменой имени? О-Кин могла спокойно прожить в Эдо всю оставшуюся жизнь, и никому не нужно было знать, что она когда-то терпела неудачи в браках и однажды сбежала из дома. Никто не узнает о неделях, проведенных с Тиканом. О ночах, в которые она дрожала от холода в своей убогой комнате. О многих месяцах, когда она носила одну и ту же одежду. О-Кин могла быть женщиной, которая никогда не огорчит родных, никогда не станет перечить братьям, никогда никому не создаст проблем. Она могла быть кем угодно.
Глава 7. Беда в доме
Волнения в государстве начались, пожалуй, с Осаки – в то тяжелейшее лето 1837 года, когда по всей стране свирепствовал голод. Осака была вторым по величине городом Японии с населением почти четыреста тысяч человек[481]. В городской среде преобладали шумные, неугомонные торговцы, по слухам, питавшиеся лучше любого жителя архипелага. В силу стратегической важности Осака – наравне с Эдо и Киото – принадлежала не одному из японских вельмож, а самому сегуну. Эдо был городом сегуна, Киото – городом императора, а Осака – казной и складом продовольствия для обоих.
В голодные годы Осака и ее окрестности пострадали гораздо меньше, чем северо-восточные провинции, и все-таки цены на рис выросли во много раз. Положение ухудшала политика сегуната, который перенаправлял в Эдо зерно со всей страны, чтобы предотвратить беспорядки в столице. В итоге беднейшие жители Осаки не могли позволить себе даже самые необходимые продукты. Бывший чиновник сегуната, неоконфуцианец по имени Осио Хэйхатиро, ужасался количеству загубленных жизней. Почему бедняки должны голодать, когда богатые торговцы накапливают у себя рис и деньги? Почему честные люди должны пресмыкаться перед надменными крючкотворами, которые берут взятки и устраивают бесконечные кутежи? Большинство слуг сегуна немногим лучше разбойников – обыкновенные преступники, готовые красть еду у детей[482]. Летом 1837 года Осио поднял штандарты с надписью «Спасем народ!» и собрал армию из трехсот человек. Они попытались перехватить контроль над городом у сегуната, убежденные, что несут завещанную небесами справедливость. Однако восстание продлилось всего двенадцать часов, после чего было беспощадно подавлено войсками сегуна. При этом сгорели тысячи зданий – несколько районов города.
Осио бежал и некоторое время скрывался, но, когда его убежище нашли и окружили, поджег дом и погиб в пламени. Его соратников, захваченных живыми, подвергли пыткам и в конце концов казнили. Тела тех, кто умер во время допроса, засолили, чтобы их можно было распять вместе с остальными. Однако ни вид обугленного тела Осио, ни зрелище истерзанных и безмолвствующих тел его соратников нисколько не успокоили власти. Если один из людей сегуна смог устроить бунт в одном из трех величайших городов государства, то кто знает, какие преступные планы могут вызревать в других местах, среди людей, не присягавших на верность дому Токугава. Что это предвещало стране и установленному в ней Великому миру – величайшему достижению японских сегунов? По всей стране, даже в маленьких глухих деревнях вроде Исигами, обсуждали восстание Осио и задавались теми же вопросами.
Известия о бунте в Осаке обострили опасения насчет возможных беспорядков в городе сегуна. Городские чиновники Эдо провели работу среди богатых оптовых торговцев и старейшин районов, чтобы те во время голода обеспечили город продовольствием и организовали доступ к провизии; благодаря их усилиям столица едва избежала беспорядков. Но экономика еще не оправилась от потрясений, а голодных бедняков в Эдо оставалось так много, что их количество не поддавалось счету. Если они поднимут бунт, как было после голода Тэммэй в 1780-е годы, то вполне смогут свергнуть власть сегуната, особенно если их поддержат недовольные самураи вроде Осио. Уже появлялись развешанные на стенах домов и просто разбросанные на улицах зловещие листовки, гласившие, что сторонники Осио ждут лишь сигнала к выступлению, – это совсем не внушало оптимизма. Чиновники городского управления даже решились на поистине беспрецедентный шаг и вывесили у моста Нихомбаси плакат с осуждением Осио[483]. Впервые на памяти горожан в Эдо официально объявили о преступлении, совершенном в Осаке, почти за пятьсот километров от столицы.
Впоследствии некоторые уверяли, что восстание Осио стало поворотным моментом; что общественное недовольство, вызванное голодом годов Тэмпо, было искрой, которая до поры до времени тлела подспудно, а затем полыхнула на всю страну. Другие историки настаивали, что настоящий кризис начался позже, в 1839 году, и даже не в Японии, а в Кантоне – шумном, людном портовом городе, находящемся в более чем трех тысячах километров от Эдо[484]. Там процветали британские, французские и американские фактории; туда приезжали индийские купцы; в местном наречии затейливо переплетались элементы португальского, английского, хинди и кантонского диалекта китайского языка. Кантон был торговой столицей Восточной Азии и ареной борьбы нескольких империй и корпораций, претендовавших на политическое и экономическое главенство в стремительно меняющемся мире. Однако ни один из подданных сегуна там никогда не бывал. Японцам было запрещено заплывать дальше островов Рюкю в Восточно-Китайском море.
Было бы странно, если Цунено хоть что-то знала бы про Кантон, хотя у нее, как у большинства японцев, имелись смутные представления о Китае – источнике древней мудрости и родине легендарных героев[485]. Ученые мужи – в особенности чиновники сегуната, служившие в Нагасаки, – жадно поглощали китайские трактаты, но простые люди не обращали внимания на современную им политическую жизнь страны, лежавшей за океаном. Им было довольно иногда баловаться сочинением стихов на китайском языке или покупать шелк и фарфор в специальных лавках китайских товаров, причем эти товары могли быть китайскими, а могли таковыми и не быть. Весной 1839 года китайский чиновник по имени Линь Цзэсюй[486] конфисковал у британских торговцев в Кантоне огромную партию опиума: двадцать тысяч ящиков. Об этом в Японии не знал никто ровно год[487]. Если Цунено и услышала бы такую новость, то пропустила бы ее мимо ушей. Она сочла бы, что опиумная война в далекой стране не имеет к ней никакого отношения, – и оказалась бы неправа.
Двести тысяч ящиков содержали тысячу тонн опиума стоимостью около десяти миллионов долларов. Линь конфисковал наркотик потому, что ввозить его в страну было запрещено законом и император приказал покончить с торговлей опиумом в Кантоне. К тому же Линь собственными глазами видел, что сотворило с населением Китая пристрастие к опиуму, и он, как государственный чиновник, считал своим моральным долгом защитить подданных императора от жадных, порочных иноземцев. Демонстрируя праведную решимость, он задействовал шестьдесят чиновников и пятьсот рабочих, которым велел давить липкие черные шарики опиума, растворять их с помощью соли и сливать в ручей. После завершения дела он вознес молитву морскому богу и попросил прощения за осквернение воды.