Незримое, или Тайная жизнь Кэт Морли — страница 60 из 74

Как бы мне хотелось, чтобы ты была здесь, я желаю этого всем сердцем, но в то же время я так рада, что тебя здесь нет, — ни одной живой душе, не говоря уже о любимой сестре, не пожелаю окунуться в нынешнюю атмосферу нашего дома.

Как дела у тебя? Уладились ли неприятности с Арчи? Я очень надеюсь, что вам удалось вернуться к прежней гармонии и твой дом счастливее моего. Мне хотелось бы помочь тебе советом, но я чудовищно невежественна. И не представляю себе, что бы ты могла посоветовать мне в моем нынешнем, необычном и неприятном положении. Однако, если у тебя есть совет, прошу тебя, дорогая, напиши как можно скорее. Я не знаю, что делать, чего не делать и сколько я вообще смогу это терпеть.

С любовью,

Эстер

1911 год

Когда в замке поворачивается ключ, в голове у Кэт такой грохот, что она боится, как бы голова не взорвалась. И не важно, что лицо миссис Белл нахмурено от тревоги и недовольства, когда она запирает дверь. Не важно, что в окне по-прежнему видна луна, которая заливает стекло серебристым сиянием. Не важно, что утром ее снова выпустят. Все это не важно, потому что она снова заключенная, не имеющая никаких прав, которая не может прийти или уйти по собственному желанию. Она как канарейка Джентльмена, которая глядит на него, наклонив головку, и не поет. Молчание — ее последнее оружие, последнее, что принадлежит ей, над чем она властна. Для Кэт последнее оружие — ее голос. В страхе, в гневе она кричит у двери, кричит, пока не начинает саднить в горле, кричит, чтобы заглушить грохот в голове. Она не будет спать, и никто в доме не будет. Она колотит кулаками по доскам, топает ногами, ругается, сыплет проклятиями и рыдает. Ей кажется, что это все очень громко, слишком громко, чтобы в доме не обращали на это внимания. Но когда наконец она в изнеможении тяжело опускается на пол, то слышит храп Софи Белл, который доносится из коридора, заглушенный двумя дверями.

И она сидит, слишком обессиленная, чтобы сражаться дальше. Сидит, привалившись спиной к двери, и грубые доски половиц колют ей ноги. Горло горит, голову стянули тугие обручи боли. Кэт пытается думать о Джордже, о том, что она чувствовала, когда была рядом с ним. О жизненной силе, которой он, как дыханием, делится с ней; о собственной душе, которую он осторожно выманил из жесткой сердцевины своей улыбкой, своим прикосновением, вкусом своих губ. Она старается думать о матери — о матери, которая была раньше, до начала чахотки; о Тэсс — в тот первый день, когда они удрали на собрание и лицо ее светилось от восторга. Однако эти мысли не задерживаются и не дают утешения. Джордж превращается в силуэт, в тень, как будто совсем давнее воспоминание. У нее остается только его контур, словно солнце всегда светит ему в спину и ее глаза не могут справиться с потоком света. Болезнь и смерть забирают ее мать; тюрьма, а теперь и работный дом забирают Тэсс. Кэт снова в своей камере с сырыми, холодными стенами, с вонью отхожего ведра в углу, со вшами в голове, доводящими ее до бешенства. Они были в постели. В ткани матраса, в швах и складках тощих одеял. Она не удосужилась проверить: она никогда еще не бывала в местах, где вши ждут в засаде — серые восковые капли, готовые всей массой одолеть неосторожного человека. Каменные стены пропитаны влагой, на них выросла пышная плесень, от которой почернел цемент в швах кладки.

Девушки из «простых» не могли рассчитывать в тюрьме на мягкое обхождение, какого удостаивались их соратницы из среднего и высшего класса. Никаких привилегий, никаких излишеств. Им не позволяли писать письма, носить собственную одежду. Им разрешалось выходить из камеры раз в день, чтобы в течение часа шаркать ногами по тесному, мощенному булыжниками двору. Кэт с Тэсс гуляли вместе, прижавшись друг к другу, переплетя пальцы. Кэт пыталась рассмешить Тэсс, пересказывая ей сплетни или выдумывая дурацкие истории о надзирательницах или о других заключенных, рассказывая о том, как, освободившись, они устроят себе пир. Одну надзирательницу особенно боялись все женщины. Она была похожа на змею, жилистая и тощая. Кожа да кости, никакого намека на выпуклости бедер или на бюст. Лицо у нее было жесткое. Темные волосы она безжалостно стягивала в узел на затылке; глаза холодные, голубые; жесткий, безгубый рот, уголки которого были приподняты, но это не имело ничего общего с улыбкой; острый длинный нос. Из-за этого носа Кэт прозвала ее Вороной и в долгие часы одиночества сочиняла о ней насмешливые песенки, чтобы спеть их Тэсс во время прогулки. Тэсс не смеялась, но силилась улыбнуться. Ее глаза постоянно были полны слез, веки распухшие, покрасневшие.

Надзирательницы били заключенных за нарушение дисциплины, а нарушением считалось то, что ты идешь слишком медленно или слишком быстро, слишком много кашляешь или ругаешься, богохульствуешь, свистишь, поешь, огрызаешься в ответ. На второе утро трехмесячного заключения у Кэт, которую за всю жизнь никто и пальцем не тронул, была разбита губа и шатался зуб. Казалось, на подобное обхождение надо ответить забастовкой. Они ведь суфражистки. Их должны считать политическими заключенными, а не уголовницами. Они должны содержаться в лучших условиях, получать лучшую пищу, с ними должны нормально обращаться, у них должны быть привилегии. Обо всем этом им говорили в Союзе женщин перед вынесением приговора. Кэт знала все это, входя в массивные каменные ворота Холлоуэя, окруженного зубчатыми стенами, словно сказочный замок, только без обещания счастливого сказочного конца. Они должны потребовать все это, и они будут отказываться от еды, пока не добьются своего или пока их не выпустят. Кэт не смущало замкнутое пространство. Сначала не смущало. В первые ночи ее нисколько не беспокоило, что дверь заперта. Она тогда не догадывалась, что это означает. Она еще не испытала на прочность границ нового мира, не поняла, насколько они тесны, как больно могут ударить, если сомкнутся.


Первый день без еды прошел легко. Хлеб вечно был черствым и заплесневелым, суп мало чем отличался от воды, в которой надзирательницы, возможно, варили себе овощи. Жидкий и дурнопахнущий. Кэт привыкла к хорошей еде на Бротон-стрит, а до этого — к домашней еде матери. От одного запаха тюремных помоев ее начинало тошнить. Желудок вскоре стал болеть и протестующе сжиматься, но Кэт с легкостью игнорировала его протесты. Еда, которую она не съела, осталась гнить. Надзирательницы били ее за непокорность, Ворона завернула руку ей за спину и таскала по камере за волосы. Но Кэт вытерпела все это, они так и не смогли заставить ее есть. Не смогли победить. Так продолжалось пять дней, а на шестой она была не в состоянии подняться с матраса. В камерах по соседству тоже было тихо, поскольку всех суфражисток держали в одном крыле и все они лежали неподвижно, прислушиваясь к тишине. Это была дружеская тишина, говорившая об их общей слабости — об упадке телесных сил, о силе и решимости их духа. Но тишина не продлилась даже до конца шестого дня.

Раздался скрип тележки. Многочисленные шаги, целеустремленные. Грохот ключей, каких-то металлических предметов. Кэт подняла голову с вшивого матраса, услышав непривычный шум. Она подумала, не встать ли, не прижаться ли лицом к крошечной решетке на двери, чтобы посмотреть, что же это? Всей кожей она почувствовала страх, причины которого не знала. Послышались новые звуки, и она поняла, что предчувствия ее не обманули. Крики, удары. Грохот стульев, врезающихся в стену, снова звон металла, ругань надзирательниц, мужские голоса. Двое из них переговаривались приглушенно, как будто сквозь зубы. Крики перешли в визг, пронзительный, полный ужаса и боли, затем сменились сипением, кашлем и спазмами рвоты. Чудовищные, животные крики, каких Кэт никогда не доводилось слышать от людей. А когда тележка выкатилась из камеры, там наступила тишина. Жуткая, оглушительная, тяжкая тишина. По мере того как колеса тележки приближались к ее двери, сердце Кэт билось все сильнее, готовое вот-вот проломить ребра.

Она была следующей. Три надзирательницы с растрепанными волосами, с расцарапанными руками и щеками. Мрачные как смерть. Среди них была и Ворона. На двух мужчинах, голоса которых она слышала, были белые халаты, как на врачах, забрызганные, запачканные какой-то жидкостью. Светло-коричневые пятна с вкраплениями красного. От всех пятерых разило путом и страхом. Кэт медленно села. Голова сильно кружилась, из-за головокружения было трудно соображать, трудно действовать. «Только попробуй сопротивляться — и тебе же будет хуже. Слышишь?» — сказала ей Ворона. Женщина, которая несколько дней назад разбила Кэт губу резким ударом тыльной стороны ладони. «Оставьте меня в покое», — сказала Кэт. Она пыталась встать, но ноги были как ватные. Она схватилась за матрас, чтобы не упасть, еще раз попыталась подняться. «Это ради вашей же пользы, юная леди», — проговорил один из мужчин. «Надо прижать ее к тюфяку», — сказала одна из надзирательниц. Кэт крикнула: «Нет!» Но они тут же набросились на нее, две женщины держали ее за руки, один из мужчин придерживал голову. Она сопротивлялась изо всех сил — а сил почти не было, — пытаясь вывернуться из их рук. Суставы хрустели, на коже от их пальцев проступили синяки. Второй мужчина наполнил из кастрюли на тележке жестяную кружку и передал Вороне. Та уперлась коленом в грудь Кэт, мужчина приподнял ей голову, край кружки вставили в рот Кэт. Она вдохнула сладковатый молочный запах овсянки и как можно сильнее стиснула зубы, чтобы не поддаться. Надзирательница надавила кружкой, жесть ее стукнула по зубам, впилась в десны, и Кэт почувствовала, как рот наполняется вкусом крови. Однако же она не поддавалась. Крошечная порция каши попала ей в рот, но, как только надзирательница убрала колено с ее груди, она тотчас же с яростью плюнула в нее. Молочной овсянкой пополам с кровью. «Господи! Ну и идиотка же ты!» — бросила ей Ворона.

Кэт тяжело дышала, борясь за каждый вдох. Она напрягала все мышцы, осыпая мучителей всеми гнусными словами, какие когда-либо слышала от уличных проституток. Мужчина, который держал ей голову, переглянулся с тем, что стоял у тележки. Они кивнули друг другу. Ее голову выпустили на какой-то миг, но затем на нее навалилась Ворона, с силой вцепилась в голову, нажимая большими пальцами на виски. Кэт закричала. Когда она открыла глаза, к ней подошли мужчины: один держал тонкую резиновую трубку, другой прилаживал к ее концу воронку. Кэт не поняла. Она снова стиснула зубы, подумав, что так сможет их победить. Но трубку затолкнули ей в нос. В одну ноздрю. Сначала было неприятно, затем невыносимо больно. Она закричала, наконец-то раскрыв рот, однако они продолжали начатое. Трубку затолкнули еще глубже. Кэт ощутила ее край в глубине горла, рот наполнился кислотой. Она не могла дышать, глаза выпучились от ужаса, она задыхалась, кашляла, хватая крупицы драгоценного воздуха. «Вот и все. Готово», — коротко сообщил мужчина, орудовавший трубкой. Его напарник влил в воронку кашу. Пять минут, показавшиеся Кэт вечностью, он наблюдал, как масса просачивается по трубке, снова вливал. Когда трубку наконец вытащили, в горле осталась липкая молочная слизь, которая стекала в легкие. Когда трубка выскользнула, у Кэт из носа полилась кровь, во рту стоял вкус крови и желчи. Ее оставили лежать на боку, грязную, захлебывающуюся кашлем. Глубоким, лающим кашлем, которым легкие пытались вытолкнуть слизь. Боль в голове и