Незримые — страница 23 из 33

Глава 39

После приготовлений к конфирмации в доме пастора Баррёй кажется Ингрид скучным. Ситуация не меняется даже оттого, что там горит фонарь, который показывает чужим судам дорогу в темноте. Ингрид не то чтобы хочется уехать отсюда, ей хочется, чтобы Баррёй изменился, и хочется взять Баррёй с собой в большой мир и наполнить всем тем, чего ему недостает, а такого немало, ее переполняет некое непонятное ощущение, поэтому таскать торф, ходить в хлев и картофельный погреб, вытаскивать вместе с Барбру сети и потрошить рыбу ей невыносимо, женщинам не пристало выполнять такую работу, им полагается смотреться в зеркало, и петь в хоре, и ждать писем, смеяться вместе с подружками и ходить всем вместе по дороге в одинаковой одежде, когда небо лазурно-голубое, а моря не слышно, даже вдали.

Как ни странно, в последние зимы Баррёй еще скупее на события, по ночам Ингрид так мучается от бессонницы, что думает, будто больна, а утром лежит в постели, пока мать не поднимет ее, здесь ей некого любить, Баррёй словно незнаком ей, как будто прежде она не замечала монотонного гула ветра и воды, они выводят ее из себя, как и крики чаек, и кулики-сороки, и гага, и глупые бакланы, которые стоят с обугленными головешками, похожие на нахохлившихся от ветра монахов, нет, Ингрид рвется в мир, работать, ей это непременно надо.

Однако миру она не нужна.

В мире внезапно случился перебор таких, как Ингрид. Мария ищет ей место, выспрашивает всех, иногда с ведома дочери, порой без него, но так уж оно сложилось, и отец говорит, пускай Ингрид идет с ними на Лофотены коком. Но Мария противится, она сама была коком на Лофотенах, как раз тогда они с Хансом и познакомились, так что с них хватит. Особенно же Марию раздражает, когда Ларс, приехав на побывку, тащит Ингрид с собой в море, а ведь она совсем уже женщина. В море она все же выходит, она держит лодку на месте, пока Ларс, расставив ноги, вытаскивает сети, и выпускает из рыбы кровь, и в этом аду чувствует себя на своем месте.

Но как-то раз Мария показывает, наконец, ей письмо, в котором написано, что Ингрид принимают в служанки к сыну владельца фактории Томмесена – его зовут Оскар, а его молодую жену Сесение, родом она откуда-то с юга страны, и у них двое детей, за которыми надо присматривать. Живут они в недавно построенном доме напротив фактории.

– Тебе уж много лет как надо б в людях быть.

Ингрид кивает.

– Ну, теперь зато проще будет, – говорит Мария, будто зная, что все пути ведут назад. А может, в ее словах кроется зависть. Или зарождающаяся тоска. Но «молочная» шхуна превратилась в часы, и она принесла им то же времяисчисление, что и на материке.


Ингрид сходит на берег возле фактории, а мать и дети Томмесен стоят и ждут. Сесение дружелюбна и свежа, и говорит она на диалекте. Ингрид несет свой маленький чемоданчик, уносит его в тишину, подальше от моря и его душераздирающих звуков. В ее новом жилище на коньке дома драконьи головы, а на крыше – флюгер, дом обсажен высокими деревьями, листва которых шелестит в вечернем ветре, однако и это – проявление тишины.

Входя в дверь, Ингрид чувствует себя глупенькой, как в тот день, когда пошла в школу, но Сесение деликатно этого как будто не замечает, она показывает Ингрид комнату, которую подготовила сама. Ингрид с восхищением рассматривает ящички и шкафы и не видит, как хозяйка, подойдя совсем вплотную к ней, принюхивается, выясняет, не пахнет ли от нее. Зато Ингрид замечает, когда хозяйка, якобы чтобы снова поприветствовать, берет ее за руку и разглядывает ногти. Но ногти Ингрид под надзором Марии тщательно оттерла, поэтому во время осмотра стоит спокойно, а когда они проходят в кухню, думает, что экзамен она выдержала, и ей продолжают показывать дом. Выложенную голубой плиткой печку из города Делфта в Голландии топить, несмотря ни на что, полагается так же, как и буржуйку на Баррёе. Правда, греет она чуть похуже, однако дольше, и управляться с коксом не сложнее, чем с торфом, а даже проще.

– Здесь гостиные, – говорит Сесение. Три гостиных – словно ступеньки к личным покоям, где тоже стоит печка-голландка, но ее Ингрид полагается топить только раз в день, в пять вечера, так тепло сохранится до семи, когда хозяин возвращается с работы. Вот часы, с которыми надо сверяться, – семейная реликвия с маятниками, римскими цифрами и латунными гирями, их следует подтягивать каждые четыре дня. Больше никакой работы в этих помещениях от нее не ждут, детям играть здесь тоже не разрешается. Ингрид размышляет, почему она вообще боялась, и думает, что, наверное, она сама чересчур замешкалась, засиделась на острове, а не мир ее не принимал, возможно, она сама ошиблась, но больше она такой ошибки не допустит. Мысль же о том, что это мать удерживала ее дома, что Мария в своем одиночестве тянула ее на остров, – такая мысль в голову ей не приходит.

Глава 40

По сравнению с тем счастливым временем, когда Ингрид, готовясь к конфирмации, жила в доме пастора, служба у сына владельца фактории и его жены оказалась не столь чудесной. Напротив – очень непростой. Во-первых, дети были совсем непохожи на пасторских. Старший, семилетний мальчик, по той или иной причине не ходил в школу. Его звали Феликсом, и, не получая желаемого, он принимался кричать, словно зверь, – тогда его мать выбегала из комнаты и успокаивать его приходилось Ингрид.

Вторую, девочку трех лет, звали Сюсанна. Она почти постоянно лежала в колыбельке, такой просторной, что там и взрослый мужчина уместился бы, а в остальное время сидела на коленях у матери или Ингрид, не выказывая никакого интереса к чему бы то ни было. Еще Ингрид катала ее по улице в маленькой деревянной колясочке с нарисованными на ней цветами – это когда Ингрид отправляли за покупками или за рыбой в факторию.

Для нее эти прогулки до лавочки были самым главным событием дня: она везла коляску с ребенком, что прибавляло ей в собственных глазах пять лет возраста и возлагало на нее ответственность. Она одевалась со всей тщательностью, если с ней заговаривали, она вежливо отвечала, улыбалась и поддерживала беседу, Ингрид – удивительное дело – была доброй и обходительной девушкой с островов.

А вот этот вялый ребенок, эта девочка пока не научилась опрятности и даже не умела прямо сидеть на полу, не говоря уж о том, чтобы ходить. Ингрид считала, что девочка, наверное, больна. Об этом Сесение даже слушать не желала, нет, Сюсанна просто чересчур нежная. Это звучало почти возвышенно, словно фарфор.

Хозяйка тоже была немного странная – если, конечно, людям ее круга вообще не свойственен такой склад. Бывало, она сидела и шила, но вдруг вскакивала и бежала из дома в факторию, где теперь, когда старый владелец одряхлел, распоряжался ее муж Оскар, и возвращалась либо с улыбкой на лице, либо заплаканная и растрепанная, а порой ее обуревало и то и другое чувство одновременно. Тогда она могла спросить, почему Ингрид уже покормила Феликса, – она, действительно, делала так, чтобы заставить его замолчать, но чаще всего потому что время подошло.

Сесение осторожно гладила его по голове, как будто боясь обжечься, уходила на второй этаж и укладывалась в постель, но сперва открывала окно и проветривала комнату – Ингрид сроду не слыхивала, чтобы кто-нибудь проветривал помещение, где нет чада, а вставала лишь с наступлением темноты. К этому моменту дети давно уж были накормлены ужином, а вернувшийся домой хозяин сидел в дальней гостиной и курил трубку.

Из кухни Ингрид слышала, как супруги смеются и ссорятся, кричат друг на дружку и снова смеются, настроение у них так стремительно менялось, что спустя неделю она завела привычку ложиться спать пораньше, потому что и за ужином они общались таким же изнурительным образом, отчего Ингрид толком не понимала, над чем они смеются, и не в состоянии была отвечать на их вопросы.

Сын владельца фактории был вежливым и отстраненным, непонятным и веселым. Он собирал марки, храня их в большом альбоме, и эстампы с Наполеоном и правившими в Норвегии датскими и шведскими королями – эстампы он раскладывал по большому столу, и в обязанности Ингрид входило убирать их, соблюдая определенный порядок. На Ингрид он смотрел по-особому и подмигивал ей, когда Сесение не видела. Еще он не умел выбирать кости из рыбы, поэтому просто клал себе на тарелку порцию трески, отламывал вилкой кусок и клал в рот, прямо вместе с кожицей и костями, а потом выплевывал все, чему не место в желудке. Приходилось ему непросто, особенно если он в этот момент еще и разговаривал.

Вдобавок ко всему ходил он в вечно запотевших очках. Ингрид как-то предложила их протереть, и тогда хозяин так странно посмотрел на нее, что ответа она так и не уловила. Ингрид казалось, будто он обдумывает что-то, будто в нем живет какая-то слабость, и в этом он напоминал собственного сына, с которым никогда не разговаривал, – в этом доме дети и родители жили в своих мирах.

Одно маленькое разочарование следовало за другим в этом богатом доме, где ничто, по сути, не должно бы идти вразрез с ожиданиями Ингрид.

Работы было не так уж и много, они ведь даже скота не держали, и каждую неделю к ним приходила с маленького хутора в овраге за церковью старая женщина и мыла полы во всех девяти комнатах – кроме комнаты Ингрид, она прибиралась сама – и в придачу на кухне. Поломойка приходила затемно и уходила затемно, и, заметила Ингрид, часто ей не платили. Сесение, даже не смущаясь, говорила, что сегодня денег у нее нет, но ведь Ингеборг продукты пока и в долг дадут, верно?

Старуха никогда ничего не говорила, горбилась и молчала, и от нее пахло чем-то странным, может, смальцем? Но на детей она шикала, словно они ей мешали, хотя они не мешались, Ингрид за этим следила, она почти за всем следила, она пеклась об этом доме как о своем, она начала защищать его, вместе с его диковинными порядками, и перед самой собой тоже, еще немного, она бы и хозяйской манере есть рыбу перестала удивляться.


Она пробыла там всего три месяца, когда с фактории прислали передать, что Оскар Томмесен, как и собирался, сел на паром до города, однако обратно не вернулся.