Мне бы переговорить с Брэнди, но я звоню предкам. Уже успев закрыть жениха-убийцу в платяной кладовке, - а когда его туда загоняю, внутри снова моя прекрасная одежда, вся растянутая на три размера. Все шмотки, на которые я зарабатывала в поте лица. После таких дел мне обязательно нужно было кому-то позвонить.
Я не могла просто взять и пойти спать, по очень многим причинам. И вот я звоню, мой звонок летит через пустыни и горы, к месту, где мой отец берет трубку, и лучшим чревовещательным голосом, на который я способна, старательно обходя согласные, что без челюсти не произнести, говорю ему:
- Гфлерб сорлфд квортк, эрд сайрк. Срд. Эрд, кортс дэрк сайрк? Кирдо!
Похоже, телефон мне больше не друг.
А отец отвечает:
- Пожалуйста, не вешайте трубку. Дайте я позову жену.
Говорит в сторону:
- Лесли, вставай, против нас тут наконец преступление нетерпимости.
И на заднем плане голос моей матери:
- Не надо с ними говорить. Скажи только, что мы любили и берегли нашего погибшего ребенка-гомосексуалиста.
Сейчас полночь. Они, наверное, в постели.
- Лот. Ордийл, - изрекаю я. - Сэрта иш ка алт. Сэрта иш ка алт!
- На, - голос отца уплывает вдаль. - Лесли, сама им выдай что к чему.
Золотой саксофон тяжел и излишне театрален, как бутафория, будто в этом звонке и так мало драмы. Сзади из кладовки орет Сэт.
- Пожалуйста! Не звони в полицию, пока не переговоришь с Эви!
Потом из телефона - "Алло?" - и это моя мама.
- В мире хватит простора для того, чтобы все мы жили в любви друг с другом, - рассказывает она. - В сердце Господа нашего достаточно места для всех Его детей. Геев, лесбиянок, бисексуалов и сменивших пол. Будь это хоть анальный секс, еще не значит, что это не любовь.
Говорит:
- Я слышала о вас много печального. Мне хочется помочь вам разобраться в подобных вещах.
А Сэт орет:
- Я не хочу тебя убить! Я был здесь, чтобы разобраться с Эви за то, что она с тобой сделала! Это была просто самозащита.
В телефонной трубке в двух часах езды отсюда сливается вода в туалете, и потом голос моего отца:
- Ты еще говоришь с этими психами?
А моя мама:
- Так здорово! Кажется, один из них только что говорил, что хочет нас убить.
И Сэт орет:
- Это Эви в тебя стреляла!
Потом в трубке голос моего отца, ревущий так сильно, что приходится держать ее от уха подальше, он кричит:
- Это вас, вас надо всех перестрелять! - ревет. - Из-за вас умер мой сын, извращенцы проклятые!
А Сэт орет:
- С Эви у меня был только секс, и не больше!
Может, мне вообще выйти из комнаты, или взять да передать трубку Сэту?
Сэт говорит:
- Ты же не думаешь, что я смог бы взять и зарезать тебя во сне.
А в трубке отец кричит:
- Только попробуй, мистер! У меня здесь ружье, и я буду держать его заряженным под рукой день и ночь, - говорит. - Мы не позволим вам издеваться над нами, - продолжает. - Мы гордимся, что мы родители погибшего сына-гея.
А Сэт просит:
- Пожалуйста, положи трубку.
А я пытаюсь сказать:
- Ахт! Оахк!
Но отец уже положил.
В личном запасе людей, способных мне помочь, осталась только я. Ни лучшей подруги. Или бывшего парня. Ни докторов с сестрами-монашками. Может, остается полиция, но не сейчас. Еще не время обернуть всю эту кучу дерьма в чистенький служебный пакет и браться за свою неполноценную жизнь. Навсегда остаться жуткой и невидимой, навсегда подбирать осколки.
Дела по-прежнему оставались в полном хаосе и подвешенными в воздухе, но я еще не готова была их обустраивать. Моя зона комфорта росла с каждой минутой. Моя предельная планка для драмы поднималась все выше. Пришло время отрываться. Казалось, я могу творить что угодно, и это еще только начало.
Мое ружье заряжено, и у меня был первый заложник.
ГЛАВА ЧЕТЫРНАДЦАТАЯ
Перенесемся в последний раз из всех, что я приходила домой навестить предков. Это был мой последний день рождения перед происшествием. При том факте, что Шейн по-прежнему мертв, я не ждала подарков. Не ждала торт. В этот последний раз я пришла домой только чтобы повидать их, моих предков. Рот у меня еще на месте, поэтому не ожидалось срывов при мысли, что придется задувать свечки.
Дом, коричневый диван и кресла в гостиной, все по-старому, кроме окон, которые отец крест-накрест заклеил липкой лентой. Мамина машина не на въезде, где обычно бывала припаркована. Машина заперта в гараже. На парадной двери тяжелый засов, которого я не припомню. На парадных воротах большой знак "Осторожно, злая собака" и знак поменьше, насчет домашней сигнализации.
Только подхожу к дому, мама тут же загоняет меня внутрь и говорит:
- Не приближайся к окнам, Шишечка. Уровень преступлений нетерпимости в этом году вырос на шестьдесят семь процентов по сравнению с прошлым.
Учит:
- Когда вечером стемнеет, постарайся, чтобы твоя тень не падала на шторы, чтобы снаружи тебя не было видно.
Она готовит ужин при свете фонарика. Когда я открываю печку или холодильник, она тут же впадает в панику, оттесняет меня в сторону и закрывает все, что бы я ни открыла.
- Внутри яркий свет, - поясняет она. - Уровень актов насилия против геев за последние пять лет возрос больше чем на сто процентов.
Домой приезжает отец, оставляет машину на полквартала в стороне. Его ключи звенят по ту сторону нового засова на двери, а мама замирает в дверях кухни, оттаскивая меня назад. Звон ключей прекращается, и мой отец стучит в дверь: три раза быстро, потом два медленно.
- Это его стук, - говорит мама. - Но все равно не забудь посмотреть в глазок.
Входит отец, разглядывая через плечо темную улицу, и рапортует:
- Ромео-танго-фокстрот-шесть-семь-четыре. Запиши быстрее.
Моя мать пишет это в блокноте у телефона.
- Цвет? - спрашивает она. - Модель?
- Голубой металлик, - отвечает отец. - "Сэйбл".
Мама отзывается:
- Записано.
Я говорю, что они, быть может, немного перегибают палку.
А мой отец отвечает:
- Не надо недооценивать нашего противника.
Переключимся на то, какой же ошибкой было приходить домой. Переключимся на то, что Шейну бы увидеть все это: насколько наши родители стали дебилы. Отец выключает лампу, которую я включила в гостиной. Шторы на большом окне закрыты и сколоты посередине булавками. Они помнят в темноте всю мебель, но я-то, я же натыкаюсь на каждый стул и край стола. Сбиваю на пол сахарницу, та вдребезги, и мать с воплем падает плашмя на кухонный линолеум.
Отец вылазит из-за дивана, где он сидел, и говорит:
- Задашь ты матери пороху. Мы тут ждем со дня на день преступления нетерпимости.
С кухни орет мама:
- Это что, камень?! Ничего не горит?
Мой отец орет в ответ:
- Не жми кнопку тревоги, Лесли! Еще одна ложная тревога, и нам придется за них платить.
Теперь я понимаю, для чего некоторым пылесосам приделывают фары. Первым делом подбираю битое стекло в кромешной тьме. Потом прошу отца принести бинт. Стою на месте, держа у сердца порезанную руку, и жду. Отец появляется из темноты со спиртом и бинтами.
- Такова война, которую мы ведем, - замечает он. - Все мы в дерьме.
В ДиРМе. Друзья и Родственники Меньшинств. Знаю, знаю, знаю. Спасибо тебе, Шейн.
Говорю:
- Нечего вам делать в ДиРМе. Ваш сын-голубой мертв, поэтому больше он не в счет.
Звучит довольно болезненно, но мне сейчас и самой больно. Говорю:
- Извините.
Бинты тугие, а спирт во тьме жжет руку, и мой отец рассказывает:
- Вильсоны поставили во дворе знак ДиРМа. Так двое суток спустя кто-то врулил к ним на газон и все разнес.
У предков нигде нет знаков ДиРМа.
- Наши мы поснимали, - поясняет отец. - У твоей матери на бампере наклейка ДиРМа, поэтому ее машину мы держим в гараже. Наша гордость за твоего брата привела нас прямо на линию фронта.
Моя мать рассказывает из темноты:
- А про Брэдфордов. Они получили на крыльцо горящий мешок собачьих экскрементов. Из-за него мог сгореть дотла весь дом, пока они лежали в постелях, а все из-за полосатого носка-флюгера ДиРМа у них на заднем дворе, - мама подчеркивает. - Даже не на парадном - на заднем дворе.
- Ненависть, - замечает отец. - Окружает нас повсюду, Шишечка. Ты это знаешь?
Мама командует:
- Марш, солдаты. Время полевой кухни.
На ужин какая-то запеканка из поваренной книги ДиРМа. Неплохая, но, господи помилуй, на что она смахивает. Снова я натыкаюсь в темноте на свое любимое стекло, просыпаю на себя соль. Стоит мне сказать слово - предки шипят на меня. Мама спрашивает:
- Ничего не слышали? Это с улицы?
Шепотом интересуюсь, помнят ли они, что завтра за день. Просто хочется глянуть, помнят ли они, что у нас там насчет родственных связей. Речь не о том, что я жду торт со свечками и подарок.
- Завтра, - говорит папа. - Конечно, помним. Поэтому и нервные как кошки.
- Мы хотели поговорить с тобой про завтра, - продолжает мама. - Мы знаем, как ты до сих пор расстраиваешься из-за брата, и думаем, что тебе неплохо было бы промаршировать с нашей группой на параде.
Перенесемся в еще одно больное дебильное расстройство, которое уже не за горами.
Переключимся на меня, сметенную их великими актами отплаты, их великой епитимьей на все годы спустя, с того дня, когда отец орал:
- Мы не знаем, что за грязные болезни ты притаскиваешь в этот дом, мистер, но с сегодняшнего вечера иди и ночуй в другом месте.
Это они зовут "крепкой любовью".
Тот самый обеденный стол, за которым мама сказала Шейну:
- Сегодня звонили от доктора Петерсона.
Мне она говорила:
- Можешь пойти к себе в комнату и почитать, юная леди.
Я могла пойти хоть на луну, и все равно слышала бы все те крики.
Шейн и предки сидели в гостиной, а я стояла у двери своей спальни. Моя одежда, почти вся моя одежда для школы висела снаружи на бельевой веревке. А внутри говорил отец.