- У тебя ведь не ангина, мистер, и нам хотелось бы знать, где ты был и чем занимался.
- С наркотиками, - сказала мама. - Мы бы еще смирились.
Шейн ни разу не проронил ни слова. Его лицо все еще блестело и морщилось от шрамов.
- С подростковой беременностью, - сказала мама. - Мы бы еще смирились.
Ни единого слова.
- Доктор Петерсон, - сказала она. - Сообщил, что такое заболевание, как у тебя, можно получить только одним путем, но я говорю ему: нет, только не наш ребенок - только не ты, Шейн.
Отец продолжал:
- Мы звонили тренеру Ладлоу, и он сказал, что баскетбол ты бросил два месяца назад.
- Завтра сходишь в городскую поликлинику, - говорила мама.
- А сегодня, - продолжал отец. - Мы хотим, чтобы ты убрался отсюда.
Наш отец.
Те самые люди, которые сейчас так добры и милы, так заботливы и участливы, те же самые люди, которые обрели свою сущность и духовную целостность на линии фронта в борьбе за признание, личное достоинство и равноправие для своего мертвого сына; я слышала сквозь дверь спальни, как те же самые люди орали:
- Мы не знаем, что за грязные болезни ты притаскиваешь в этот дом, мистер, но с сегодняшнего вечера иди и ночуй в другом месте.
Помню, что хотела выйти и забрать свои вещи, выгладить их, сложить и убрать.
Дайте мне хоть какое-то чувство контроля.
Вспышка!
Помню, как парадная дверь тихо открылась и прикрылась: она не хлопала. Пока в моей комнате горел свет, я видела только собственное отражение в окне спальни. А когда выключила свет, там был Шейн, стоявший прямо под окном, смотревший на меня, с изрубленным и перекошенным лицом из фильма ужасов, темным и грубым от разрыва баллона с лаком.
Дайте мне ужас.
Вспышка!
Никогда не знала, что он курит, но он зажег спичку и поднес ее к сигарете во рту. Постучал в окно.
Сказал:
- Эй, пусти.
Дайте мне отречение.
Сказал:
- Эй, тут холодно.
Дайте мне безразличие.
Я включила свет в спальне, чтобы видеть в окне лишь себя. Потом задернула шторы. Шейна не видела с тех пор никогда.
Сегодня вечером, с потушенным светом, с закрытыми шторами и дверью, когда Шейна нет, и от него остался лишь призрак, я спрашиваю:
- Что за парад?
Мама отвечает:
- Парад Голубой Гордости.
Папа говорит:
- Мы маршируем с ДиРМом.
И они хотят, чтобы я шла с ними. Они хотят, чтобы я сидела здесь в потемках, притворяясь, что мы прячемся от внешнего мира. От полного ненависти незнакомца, который ночью явится заполучить нас. Это какая-то неизлечимая инопланетная сексуальная болезнь. Им кажется, что они до смерти боятся какого-то козла-гомофоба. Их вины в этом нет. Они хотят, чтоб я подумала, чтобы на что-то решилась.
Не выбрасывала я тот баллон с лаком. Только выключила свет в спальне. Потом издалека приблизились пожарные машины. Потом по моим шторам снаружи пробежал оранжевый отблеск, а когда встала с постели посмотреть, - горели мои школьные вещи. Сушившиеся на бельевой веревке и полоскавшиеся по ветру. Платья, джемперы, брюки и блузки, все они полыхали и разваливались на сквозняке. Несколько секунд спустя исчезло все, что я любила.
Вспышка!
Перенесемся на несколько лет вперед, когда я выросла и отселилась. Дайте мне новое начало.
Перенесемся в одну ночь, когда кто-то позвонил из автомата и спросил предков, они ли родители Шейна Мак-Фарленда? "Допустим", - ответили родители. Звонивший не говорил, откуда он, но сказал, что Шейн умер.
Голос за спиной звонившего попросил:
- Скажи им, что еще.
Другой голос позади звонившего подсказал:
- Скажи им, что мисс Шейн терпеть не могла их ненавистные рожи, и что ее последними словами были: "все еще не кончено, даже близко не кончено".
Потом кто-то засмеялся.
Переключимся на нас, сидящих здесь в темноте наедине с запеканкой.
Мой отец спрашивает:
- Так что, милая, ты пойдешь маршировать со мной и матерью?
Мама говорит:
- Это так много будет значить для прав голубых.
Дайте мне смелость.
Вспышка!
Дайте мне терпение.
Вспышка!
Дайте мне мудрость.
Вспышка!
Переключимся на правду. И я говорю:
- Нет.
ГЛАВА ПЯТНАДЦАТАЯ
Перенесемся в момент около часа ночи в большой безмолвный особняк Эви, когда Манус перестает орать, и я, наконец, могу поразмыслить.
Эви сейчас в Кэнкане; видно, она ждет, что ей позвонят из полиции и скажут: "Та девушка, что присматривала за вашим домом, ну, то чудовище без челюсти, так вот, она застрелила вашего тайного любовника насмерть, когда он вломился к ней с разделочным ножом: таково наше самое вероятное предположение".
Ясно, что сейчас Эви не смыкает глаз. Сидя в номере какого-нибудь мексиканского отеля, Эви пытается высчитать, какая разница во времени, в три или же в четыре часа, между ее особняком, где я лежу мертвая, зарезанная насмерть, и Кэнканом, где Эви якобы приходится присутствовать на съемках для каталога. Не очень умно задумано, Эви. Никто не станет снимать каталоги в Кэнкане в пик сезона, тем более с такими ширококостными ковбойшами, как наша Эви.
Но если я буду мертва, уж тогда откроется целый мир возможностей.
Я - невидимое ничто, сидящее на диване, обтянутом в белое камчатное полотно, напротив такого же дивана по ту сторону кофейного столика, похожего на большой брусок малахита из курса геологии.
Эви спала с моим женихом, поэтому теперь я вправе сделать с ней что угодно.
В кино, когда кто-то вдруг обретает невидимость, - ну, вы помните, везуха с ядерной радиацией, или рецепт сумасшедшего ученого, - всегда задумываешься: а что бы сделала я, если бы была невидимой?.. Ну, идеи вроде пробраться в мужскую раздевалку в спортзале "Голд", или, еще круче, - в раздевалку команды "Оукленд Райдерс". И тому подобное. Пробраться к "Тиффани", нахватать бриллиантовых тиар, и все такое.
Даже будучи настолько тупым, Манус все равно мог бы меня прирезать сегодня ночью, приняв меня за Эви, считая, что Эви в меня стреляла, - пока я спала бы в постели в темноте.
А мой папа пришел бы на похороны, и рассказывал бы всем, что я всегда мечтала вернуться в колледж и получить степень по персональному фитнессу, а потом, несомненно, поступить в медицинский. Папа, папа, папа, папа, папочка, в курсе биологии я не продвинулась дальше зародыша свиньи.
А теперь я покойник.
Прости, мам. Прости, Бог.
А Эви стояла бы рядом с моей мамой у открытого гроба. Эви пошатнулась бы и облокотилась на Мануса. Представьте себе, Эви нашла бы что-нибудь абсолютно гротескное, во что меня бы приодели в похоронном бюро. И вот Эви обвивает рукой мою маму, а Манусу не удается быстренько отойти от раскрытого гроба, а в этом обитом синим вельветом гробу, по виду как интерьер "Линкольн Таун Кар", лежу я. Конечно, спасибо тебе, Эви, на мне надето китайское кимоно желтого шелка из вечернего гардероба наложницы, через боковой разрез до пояса виднеются чулки в сеточку, а в тазобедренной области и на груди вышиты красные драконы.
И на мне красные туфли на высоких каблуках.
Понятное дело, Эви говорит моей маме:
- Она всегда любила это платье. Это было ее любимое кимоно, - скажет чуткая Эви. - Наверное, из-за этого вы так плачете.
Я готова убить Эви.
Я змеям бы заплатила, чтобы они ее искусали.
А Эви будет одета в маленький черный коктейль-ансамбль с корсажем без шнуровки и юбкой с подрубленной сатином асимметричной каймой от Реи Кавакубо. Рукава и плечи будут из чистого черного шифона. У Эви, знаете ли, будут камушки: большие изумруды к ее чересчур зеленым глазам и сменные аксессуары в сумочке, чтобы потом в этом же платье пойти на танцы.
Ненавижу Эви.
Ну я а разлагаюсь, истекшая кровью под этим шлюховатым проститутским платьем наложницы Сьюзи-Вонг-Токийская-Роза, которое мне не подходило размерами, и им пришлось сколоть все лишнее, стянув ткань у меня за спиной.
Мертвой я смотрюсь, как говно.
Смотрюсь, как мертвое говно.
Готова прирезать Эви прямо сейчас, прямо по телефону.
"Нет, правда", - говорила бы я миссис Коттрелл, пока мы заносили бы урну с Эви в семейный склеп где-нибудь в городке Дырища, штат Техас, - "Правда, Эви хотелось быть кремированной".
Лично я на похороны Эви надела бы тугое как жгут черное кожаное мини-платье от Джанни Версаче, натянула на руки многие ярды черных шелковых перчаток. Села бы с Манусом на заднее сиденье большого черного похоронного "кэдди", и в этом седане на мне была бы черная шляпа с вуалью от Кристиана Лакруа, которую потом можно было бы снять, и посетить торжественную часть перед крупным аукционом, или покупать недвижимость, или что-нибудь там еще, а потом - пойти перекусить.
А Эви - ну что ж, Эви будет прахом. Ну, то есть, пеплом.
Сидя одна в ее гостиной, беру с похожего на кусок малахита столика хрустальную сигаретницу, и резко швыряю это маленькое сокровище о кирпичи камина.
Законченная буржуйка во всей красе, я вдруг жалею о том, что сделала это, склоняюсь и начинаю подбирать мусор. Стекло и сигареты. Очень в духе Эви... ...сигаретница! Вот уж действительно последнее веяние.
И спички.
Легкий укол пронзает мне палец: я порезалась настолько прозрачным и тонким осколком, что он невидим.
Ах, какое волнующее чувство.
Только когда кровь очерчивает осколок красным по контуру, могу разглядеть, чем порезалась. Моя кровь на извлеченном битом стекле. Кровь на спичечном коробке.
"Нет, миссис Коттрелл. Нет, правда, Эви хотелось быть кремированной".
Отрываюсь от кучи мусора и бегаю тут и там, оставляя кровь на каждой лампе и выключателе, вырубая их все. Пробегаю мимо платяной кладовки, а Манус ноет оттуда:
- Пожалуйста, - а мне не до него, я задумала такую потрясную штуку!
Гашу свет по всему первому этажу, а Манус зовет. Ему нужно выйти в туалет, просит он.