чего у нее не вышло.
— Отчего же? Пристав-то руки на себя наложил.
— Не из-за этого! — уверенно сказала Клава. — Степан ни разу на той кровати не спал и с девушками нашими не развлекался.
— Как так?
— А так! Придет, выберет кого угодно из свободных, да в эту именно спальню уединиться требует, это он ее так называл — «хинекий кабинет», я потому и перепутала, а после подчардеит немного с пологом да уйдет до утра. Девицы обслуживать его любили очень, потому что высыпались в одиночестве.
— Что же он делал по ночам, Степан ваш?
— Зазноба у него неподалеку проживала, — сказала Клава уверенно, — приличная барышня либо замужняя, вот к ней и ходил. Потому как возвращался именно со свиданий жарких, по мужикам же сразу видно.
На это можно было только кивнуть, доверяя мнению профессионалки.
— Ладно, милая, — сказала я, пряча блокнот. — За беседу спасибо, ты мне помогла, я в ответ молчать буду, хозяйке твоей не проболтаюсь. Проводи меня к выходу на Сливовую улицу.
— Вам спасибо, барышня, — бормотала девушка, показывая дорогу. — Хозяйка у нас — чудовища лютая, со свету сживет, не поморщится, если что не по ее. Убивца. Всех, кто мешал, под нож пустила, присосалась к Сергею Палычу, что твой клещ, да и жирует. А он моложе ее даже и красавец. А она нарочно девочек тасует постоянно, чтоб ни одна из них долго в заведении не задерживалась, Сереженьке больше нее не глянулась.
— Ну тебе-то задержаться удалось.
Клавдия вполголоса хохотнула:
— Только потому, что не для гостей тут в основном служу, а для гостий особенных.
Хорошо, что этот подъезд не был освещен и провожатая не видела, как я чудовищно покраснела.
Ну и ладно, ну и подумаешь. И такое в жизни бывает.
Я неторопливо шла по пустынной Сливовой улице, на которой не горело ни единого фонаря, сортируя в голове полученные сведения. Снег таинственно мерцал в лунном свете. «Соломенные куклы. Скорее всего, порча ведьмовская либо чародейская. Она не сработала, потому что Блохина не было на месте. Чиков тоже в деле. А его жена? То есть предположительно жена, а пока однофамилица, директриса сиротского приюта Елена Николаевна». Задумавшись, я замедлила шаг, посторонилась, уступая дорогу поравнявшемуся со мной мужчине. «Бобруйский хотел избавиться от Блохина и Чиков сделал это руками своей любовницы. То есть намеревался».
Мы с прохожим молча разминулись, но, пройдя пару шагов, я бросила взгляд через плечо. Что-то было неправильно. Что?
Мужчина двигался размашистой уверенной походкой, но это был не мужчина — женщина, переодетая мужиком. Проследив, как ряженая приближается к неприметной дверце, из которой я выходила недавно, я подумала, что именно о таких «специальных гостьях» говорила Клавдия.
Ливончик меня ждал — или не ждал, а в привычке у него было сумерничать в своем «Храме». Колокольчик на двери звякнул, гнум поднял голову от конторки.
— Явилась, арестантка?
— И тебе, Соломон, не хворать, — поздоровалась я. — Земля слухами полнится?
— А то, сказывали люди на базаре, девка рыжая в клетке Каблука поломала. Я сразу на тебя подумал.
Каблука? Это пьянчужка бородатый так прозывается? Перфектно. Мне же Захария Митрофановна именно что поломанный каблук предсказала. Остается ополовиненный кубок еще получить, валетов с патрициями и смерть с котами. Хотя про котов уже было нынче, про сутенеров Мими покойных, зарезанного да утопшего. Нет, в предсказании Зары огонь еще присутствовал.
— Чаю выпьешь? — предложил Ливончик, потянув носом.
— С превеликим удовольствием, — положила я на конторку вкусно пахнущий сверток, — и с ватрушками.
К фотографу-то я отправилась не сразу, побродила еще, народ осторожно порасспрашивала. Ну как осторожно… Таиться особого смысла уже не было, наследила Гелюшка сверх всякой меры, потому репортерскую свою легенду по полной раскрутила. Блохина покойного знали все, ни разу фотографической карточки предъявлять не пришлось, и сапожник знал, и чистильщик обуви на углу, и девица под фонарем на противоположном, и мальчишка-газетчик, и булочник, и куафер, к которому я заглянула прическу освежить. Отзывались о нем уважительно, с именем-отчеством, креститься при этом не забывали. Хороший был человек, с понятием. Сходились на версии, что порчу-де на пристава навели смертную, обычное дело. Кто навел? Тоже не тайна. На весь Крыжовень колдуний раз-два и обчелся. Либо Фараония, либо Зара провидица. Зачем? Вы, барышня, как на другом каком свете живете. За плату немалую, уж будьте покойны.
Ботильоны мои теперь сверкали свежей натиркой и были подбиты против скользкости, голова благоухала фиалками, а в свежую местную газету мне завернули горячие еще ватрушки, которые я сейчас с шиком положила на конторку.
Чаевничали здесь же, в салоне. Соломон прикрыл витрину ставнями и достал из-за драпировки самовар хорошей гнумской работы, не дровяной, а подмагиченный. Заварку не экономил, со своими гнумы не крохоборничают, напиток в моей кружке оказался такой невероятной густоты, что походил скорее на смолу, но пах пречудесно и на вкус был хорош.
— Порча-шморча, — ворчал Ливончик, прихлебывая из своего стакана. — Народ у нас темный, не того еще тебе наговорит. Нет, Губешкина, хозяйка твоя, конечно, та еще поганка, смертными обрядами не брезгует. Да и Фараония…
— Что ж, не скрываются совсем? Соломон, за такие дела на каторгу в Берендии отправляют, за черное колдунство.
— Не знаю, Геля, как оно в Вольске твоем, или, положим, в столицах, а у нас законы посконные и уклад старинный. Начальство далеко, Бог еще подальше.
— Ай, дядя Моня, — махнула я рукой, — не начинай, закон для всех один быть должен. Точка. Законами наша империя держится.
— Большая она у нас, Берендия, за всею не уследишь.
Начинать политический диспут не хотелось, пустое, не ко времени.
— Хорошо, — подлила я себе чаю, — сами по себе живете, исконно да посконно. У кого палка, тот и нрав.
— А палка у того, кто деньгами ворочает, они здесь власть.
— Положим. И кто же из ваших толстосумов мог заказать обряд на смерть для пристава покойного? Кому он мешал?
— Не с той стороны кусаешь! — сказал гнум резко, я даже на ватрушку в своей руке уставилась удивленно, пока не поняла, что он о другом. — Блохин был чародей, на таких порча не липнет.
— Это, Соломон, от многих подробностей зависит, насколько силен был сам Степан Фомич, да кто против него колдовал и какие при том подручные амулеты использовал.
— Тебе видней, — вздохнул Ливончик.
Я откусила ватрушку, запила чаем.
— Но ты, дядюшка, тоже прав во многом, чародейские силы избранника своего от многого защитить могут.
— Эх, жаль, что ты сама не чародейка!
— Нисколько, — уверенно возразила я. — Преступления люди совершают, чародеи, ведьмы или колдуны черные, все равно суть человеки, и движут ими мотивы вполне понятные. Смертный обряд? Перфектно. Для начала следует выяснить, кто его совершал, от исполнителя ниточка потянется к заказчику, за нее дернуть — и готово дело.
— Арест произведешь?
— Всенепременно.
— Даже если пристав не от заговора помер?
— Угу… — Я вытерла рот салфеткой. — Заговоры на смерть в империи строжайше запрещены, вина на заказчике и исполнителях, на первом большая, но это уже суд разберется. Если причина смерти Блохина в другом, убийцу я тоже раскрою. Ты расскажи мне лучше, кому Степан Фомич дорожку мог заступить из ваших толстосумов?
Крыжовенем, как я и предполагала, владели купцы, даже один купец, старый мой знакомый Гаврила Степанович Бобруйский. В явных контрах они с приставом замечены не были, более того, Блохин был допущен в дом.
— Белокаменные хоромы на Гильдейской улице, сразу узнаешь. Поговаривают, купец отчаянно старается старшенькую свою, Марию Гавриловну, с рук сбыть, вот и привечает господ холостых.
— Сколько лет старшенькой?
— Да уж немало, и лицом чисто папенька, так что с женихами негусто. У Аннушки, младшенькой, от женихов отбоя нет, хорошенькая как картинка, приветливая такая щебетунья. Да я сейчас тебе на карточках всех покажу, я же каждый год, почитай, на Пасху и Рождество их запечатлеваю.
Гнум порылся на полке, достал пухлый альбом, а из него черно-белый глянцевый лист.
— Это последняя карточка пасхальная, Рождество Бобруйские на водах встречали, наверное, там фотографов наняли.
Нарядно одетые женщины числом три стояли перед холщовым задником с античными колоннами. Нинель Феофановна в центре, дочери по сторонам от нее. Бальное платье с кружевным воротом и длинным шлейфом шло купчихе чрезвычайно, шлейф она придерживала изящной рукой в белой перчатке, в фотографическую камеру смотрела с кокетливой улыбкой. Худощавая большеглазая блондинка, холеная, моложавая. Младшая дочь, тоже светловолосая, но пухленькая, на плечах и щеках ямочки, изображала балетное па, отставив в сторону ножку в атласной туфельке. Мария же Гавриловна стояла ровно, как на плацу, опустив руки вдоль приземистого тела. Было ей около тридцати, и кроме общей корпулентности, от папеньки достался ей раздвоенный на кончике толстый нос и цепкие, узко посаженные глаза, сейчас угрюмо смотрящие прямо перед собою.
— Они, что ли, неродные? — спросила я Ливончика.
— Мария у Гаврилы Степановича от первого брака, — кивнул гнум.
— Значит, падчерица. А Бобруйский вдовец. Небось из столицы себе новую супругу привез?
Мне стало жалко некрасивую Машеньку, тяжко небось с эдакими нимфами проживать каждодневно. Батя красавиц своих любит да обихаживает, а тебе только замуж и осталось, чтоб идиллии семейной не мешать.
— Да нет, — удивился гнум, — нашенская Нинель Феофановна, из старинного купеческого рода Калачевых.
— Д. Ф. Калачев — купец первой гильдии, меценат ваш знаменитый? — припомнила читанное в поезде.
— Дормидонт Феоктистович, — кивнул Ливончик. — А Нинель, стало быть, внучка единственная, дитятко с младенчества залюбленное. Феофан-то, сын, с женою вместе от черной хвори сгинул, Калачеву девочку оставил. Ну и знаешь, как бывает: дед только что пылинки с кровинушки не сдувал, любые капризы исполнял моментально.