Но дичь ускользала от нее, и Герду охватывало бешенство:
— Хорошо! Я больше не прошу у тебя ничего — даже такой малости, как одно утро поистине королевской охоты. Нет так нет Теперь меня просто интересует, насколько в тебе всемогуще это рабское почитание правил и параграфов, это твердолобое нежелание поступиться ради меня хоть чем-то — не своей драгоценной Капеллой, зачем — хотя бы полудохлым козленком, не уникальным, нет, а таким, каких тут десятки тысяч. И абсолютно не влияющим ни экологический баланс Поллиолы. Меня интересует, почему ты, мои муж, не хочешь выполнить мой маленький каприз — да, каприз, а вот Эристави смог бы, хотя, насколько я помню, я не позволяла ему коснуться даже края моего платья.
— Потому что это значило бы нарушить закон.
— Да его тут все нарушали, ты что, не догадываешься? Все, кто приписывал на нашем пергаменте: “Не охоться!” Думаешь, почему? Да потому, что при всей своей привлекательности здешние одры конечно, абсолютно несъедобны. Я об этом давно догадалась и, как видишь, мечтаю не о бифштексе..
Она так и не решилась сказать, о чем она мечтает, потому что есть вещи, которые язык не поворачивается произнести вслух. Но он снова понял ее, почувствовал, как она смертельно устала, и вовсе не от нескончаемого полдня проклятой прожаренной Поллиолы о от собственного вечного пребывания в двух ипостасях одновременно: Герды Божественной — и Герды Посконной. Шесть лет назад перед нею встал трагикомический выбор Коломбины — между сплошными буднями и вечным воскресеньем Она выбрала первое Но воскресные, праздничные огоньки продолжали дразнить ее изо всех углов — и Эри и не только Эри. Он был самым верным, самым восторженным, самым почтительным Но были же и сотни других Тех, что ежеаневно видели ее в передачах “Австралафа”. Самые сумасшедшие письма она получала с подводных станций Да и китопасы были хороши, если бы не стойкая флегматичность Генриха, дело давно уже дошло бы до бурных объяснений.
Атмосфера бездумной восторженности — питательная среда, в которой культивируются хорошенькие теледикторши, — незаметно стала для Герды жизненной необходимостью, когда она, на свою беду, случайно попалась на глаза самому Кальварскому. И все пошло прахом. Если на телестудии еще с грехом пополам он проходил как “супруг нашей маленькой Герды”, то во всей остальной обжитой части Галактики уже она была только “а-кто-это-еще-там-рядом-с-Генкой?”. Само собой разумелось, что рядом с Кальварским могла находиться только такая особа, которая смотрелась по высшему классу. Это требование было соблюдено, и Генриха больше ничего не волновало, рядом с ним была Герда, а в остальном хоть трава не расти.
За шесть лет супружества роли не переменились, изменился разве что сам Кальварский — из Генки он сделался Генрихом Эдакая подернутая жирком душа космического общества. Вчера ночью эта вполне упитанная душа лежала у ее босых ног, и Герда чувствовала- что бы она ни сделала, ему все будет безразлично. Она вот так, босиком, может взобраться на Эверест, а он только пожмет плечами и скажет: “Ну, погуляла? А теперь иди сюда…”
И странность его полусна, заставлявшая его дословно воспроизводить все происшедшее минувшей ночью, принудила его повторить, как вчера:
— Ну, погуляла? А теперь иди-ка сюда, божественная и неприкасаемая. Ну иди, иди…
И, как вчера, — бешеный прыжок прямо с постели, через липкую звездную перепонку, затянувшую дверной проем, через ступени веранды, на свернувшуюся от зноя траву, в неистовое пекло стоячего солнца.
Пыльная недвижность иссохшей травы, исполинский черничник тополиных габаритов, и на фоне всей этой приевшейся, осточертевшей сказочности — алое полыхание свежего, как парное мясо, холста, с которого надменно и насмешливо глядела на Герду непредставимо прекрасная женщина-саламандра, повелительница светлого огня и темных сил. Не богиня людей — богиня богов.
И безумные глаза Эристави, ошалевшего от бессонницы, зноя и этого внезапного появления той, которую он тайком от всех писал условными, земными ночами. Глаза, впервые за это лето не спрятанные в тени спасительных ресниц.
— Насколько я вижу, ты изменил своей графике с презренным маслом, — голос ее неправдоподобно спокоен, — Хвалю. Алтарный образ просто великолепен. Багрец и золото. Полузмея, полу-Венера. Короче, Иероним Босх в томатном соусе. Ну, а теперь сооруди перед этим полотном жертвенник, застрели вон ту белоснежную бодулю — рога можешь не золотить — и сожги ее, как приличествует истинному язычнику, с душистыми смолами и росным ладаном А мы — я и вот она — мы посмотрим. Ну?
Она подходит к сырому еще полотну, и Генрих отчетливо видит, как Герда и ее изображение обмениваются короткими, удовлетворенными взглядами. Так смотрят только на союзника, но не на портрет и не в зеркало.
— Мы ждем, — напоминает Герда, и ее свистящий шепот разносится, наверное, по всей Поллиоле. — И я не шучу!
Две пары немигающих, остановившихся глаз одинаково глядят на Эристави. Он знает, что эта женщина не шутит. Он знает, что недопустимое произойдет, и не просто потому, что так повелела она Просто слишком долго тянулось другое недопустимое — не имея на то никаких прав, он все-таки находился подле этой женщины. Это не могло кончиться просто так, ничем. Но ведь чудовищные поступки не всегда расшвыривают людей, подобно взрыву, иногда они связывают. Сопричастностью, пусть — но связывают… Он поднимает свой десинтор — прицельный двенадцатимиллиметровый среднедистанционный разрядник. Он был слишком хорошим стрелком, этот потомок древних охотников, и никогда не пользовался разрывным оружием. Он и сейчас знает, что не промахнется, и если медлит, то только потому, что так и не может решить — все-таки промахиваться ему или точным выстрелом в глаз уложить эту вполне земную на вид оленюшку?..
Но Генрих тоже знает, что его жена не шутит, и этого секундного колебания ему достаточно, чтобы бросить свое тело вперед, через ступени веранды, и он успевает, как успевал везде и во всем — еще бы, Великий Кальварский, пара их с Гердой; и выбитый из рук Эристави десинтор летит прямо к мольберту, и Генриху не приходит в голову проследить за его полетом, и спохватывается он только тогда, когда жуткая белая молния коротко бьет прямо по досчатым ступеням, и Генрих вдруг понимает, что в отличие от вчерашней ночи Герда стреляет не по белой бодуле, а по нему, и неумело посланные разряды щепят дерево и полосуют сухую траву, подымая белые клубы терпко пахнущего дыма.
Он рванулся в сторону, чтобы короткими перебежками выйти из зоны обстрела — и наконец проснулся. В узкий просвет между тучами било жаркое солнце, и пар подымался дымными клубами с полированной поверхности черного камня. Ступени циклопической лестницы уходили прямо в низко мчащиеся облака, и где-то совсем рядом, метрах в пятнадцати над собой, он увидел огромного зверя, на светло-золотистой шкуре которого едва проступали бледнеющие на глазах пятна.
Он вскочил, словно его подбросило. Как он мог забыть?
Он доковылял до первой каменной ступени, оперся о нее грудью и непослушными пальцами попытался нашарить на поясе кобуру десинтора. Кобуру он нашел. Но вот десинтор… Неужели вывалился во время прыжка в воду?
От бешенства и бессилия Генрих даже застонал. Каждая новая неудача казалась ему последней каплей, но проходили считанные минуты — и на голову валилось еще что-нибудь, похлеще предыдущего. Потерять десинтор!
Великий Кальварский.
А поллиот лежал прямо над ним, на полтора десятка ступеней выше, лежал на боку и сучил лапами, как новорожденный младенец Агония? Нет. Приподнялся, пополз вверх. Пятен на нем уже не видно, и сейчас он как будто бы напоминает бесхвостого кенгурафа масти оленя. А может, и не кенгурафа. Вот переполз на ступеньку выше… еще выше…
Скорее он похож на обезьяну — естественно, ведь для карабканья по скалам это наиболее удобная форма, и он наверняка ушел бы и на этот раз, если бы не жуткий лиловый лишай на правом боку. Да, правой передней лапой он едва двигает. Выше… А что, если там пещеры, скрытые сейчас облаками? Он же заползет черт знает куда, и с его жизнеспособностью будет подыхать без питья и корма много-много дней.
Высота ступеньки была чуть ниже груди, и Генрих взобрался на нее не без труда. Перебрался еще на одну. И еще. Жара и духота. Бешеный стук крови в висках. И тупая, чуть было не позабытая боль в вывихнутой руке. Максимум еще четверть часа, и здесь будет вертолет. А пока не упустить поллиота из вида. Он поднял глаза — это еще что? Ласты? Исполинские перчатки?
Пора бы побыстрее догадываться. Никакие это не ласты, а кожа с лап. Животное содрало со своих конечностей шкуру, как перчатку. Вот и жабьи перепонки между пальцами. Поллиоты удивительно легко расстаются с тем, что им больше не потребуется — с рогами, шерстью, даже шкурой. Впрочем, земные змеи проделывают аналогичные манипуляции. Вот только наращивают поллиоты совсем не то, что они имели до этого, и к тому же — с невероятной быстротой А почему — невероятной? Всего в пять–десять или сто раз быстрее, чем головастик отращивает себе хвост. Но и мухомор растет в сто раз быстрее, чем самшит. Почему новый хвост получается другой формы? Вероятно, здесь действует механизм, ненамного превосходящий по сложности тот, что управляет окраской камбалы. Детали этого механизма, конечно, прелюбопытнейшие — например, как тут, на Поллиоле, обстоит дело с гомеостазисом… Но об этих деталях уместнее будет говорить после того, как они вместе с поллиотом доберутся до вершины ступенчатой пирамиды.
Между тем расстояние между ним и его жертвой медленно сокращалось. Это само по себе радовало Генриха, но беда была в том, что животное уже достигло последней ступени, и в белесой дымке густого тумана, льнущего к вершине, он старался не потерять контуры неподвижного тела. Похоже, что поллиот набирался сил. Неужели дальше спуск? Тогда надо спешить. Перехватить на гребне. Проклятье, ветер откуда-то появился, сырой, но не приносящий прохлады Еще шесть ступеней. Пять. Четыре…