НФ: Альманах научной фантастики. Выпуск 24 — страница 10 из 30

— Увы, понятия не имею, вскоре перебросили меня на далекую стройку. А что… Вы кого-нибудь знаете, кто может, кто поверит?…

— Не знаю… Но если попытаться, если дать записи моему ленинградскому учителю, профессору Керженцеву, то, может быть…

— Только не ленинградскому, не московскому или там харьковскому! — вдруг подал голос четвертый, дотоле молчавший попутчик, которого за постоянный самоуглубленный вид мы прозвали между собой «философом». — Будет чудом, если ученый из горожан поверит в метод Томмота Ивановича, потому что вы, боюсь, упустили из виду одно немаловажное обстоятельство.

«Философ» выдвинулся вперед, и как раз скользнувшие снаружи огни высветили его худое с запавшими глазами лицо.

— Обстоятельство вот какое, — проговорил он, словно печатая каждое свое слово. — Существует распространенное мнение, что творцы в науке взаимозаменяемы, в том смысле взаимозаменяемы, что не было бы, допустим, Эйнштейна, теория относительности все равно была бы создана если не в то же самое время, то лишь немногим позже, ибо научная истина объективна. Ошибка. Не буду приводить пример с телескопом, который вполне мог быть создан века за три до наблюдений Галилея, умолчу и о том, что знаменитые опыты самого Галилея с падением тел вполне могли поставить древние греки. Все это частности. Главное же хорошо выразил один науковед: «Возможность наблюдать зависит от того, какой теорией вы пользуетесь». Мысленное же зрение исследователя зависит, во-первых, от времени, в котором он живет (греки в силу ряда социально-экономических причин чурались опытов и потому закономерно, что пришлось дожидаться Галилея). Во-вторых, это зрение зависит от личности самого исследователя. Все? Только что рассказанная история подтверждает, что нет, не все. Ваш Томмот Иванович сделал открытие не только в силу своего таланта, но еще и потому, что он был якутом.

— Как? — опешил я. — Какое это имеет значение?

— Не догадываетесь? Впрочем, это мог сделать не обязательно якут, с таким же успехом это мог осуществить талантливый манси, ненец, чукча. Петр Николаевич, что для вас есть собака?

— Как что? Ну животное, друг человека…

— Да, вот так или примерно так ответил бы любой житель города, любой потомок извечных земледельцев. Ну а вы, уважаемый, — он обратился ко мне, — что для вас, потомка многих поколений охотников, та же собака? Вообще все живое? Не для вас лично, а для якута, для того же Томмота Ивановича, человека постарше, который, верно, прекрасно помнил иную, негородскую жизнь? Ну?

— Ах, вот вы о чем… — сказать, что я изумился, значило ничего не сказать. — Слушайте… неужели?…

— Я ничего не утверждаю наверняка, я только выдвигаю гипотезу. Лучшей одежды, чем придумали эскимосы, для полярников не было и нет. При всем развороте научно-технической революции. Байдарка… Перечислять можно долго. Что, своеобразие народного таланта — дело только прошлого? Нет, товарищи, и будущего тоже. Единство и одновременно национальное своеобразие советской культуры. Как часто мы произносим эти слова, не задумываясь над глубиной их смысла, или сводим все к своеобразию архитектуры, ремесла, песен, плясок и тому подобного. Нет, все куда значительней. Теперь расскажите, что такое для вас, якута, природа, что для вас животные и все такое прочее.

— Ну… — я замялся. А, была не была! — В общем, гак. Природу, животных и птиц мы очеловечивали, это наше совсем недавнее прошлое… Что вы хотите, природа — это же наш дом, где мы проводили, а многие и сейчас проводят большую часть жизни! Любим ли мы ее? Не то слово… Она и мы — это все едино… По нашим недавним представлениям, животные радуются, горюют, мыслят, как человек, у них свои заботы и думы, есть и чувство справедливости, Они могут разговаривать с человеком, понимать его настолько, что, говоря, например, о медведе, нельзя его ругать — может услышать и отомстить. Нельзя без надобности причинять боль животным и птицам. Деревья плачут, когда в лес выходит неумелец с топором… Наоборот, они радуются, когда видят мастера. И так далее. Конечно, теперь многое кажется наивным…

— А многое ох как не мешало бы перенять всем в теперешней нашей экологической ситуации… — вздохнул старичок. — Да, теперь и история Томмота Ивановича предстает совсем в ином свете.

Я в восхищении смотрел на «философа», хотя почти ничего не мог различить в темноте. Это же надо — сообразил то, что должен, обязан был сообразить я!

— Что ж, — заговорил тот. — Моя гипотеза, как видите, не совсем абсурдна. Это для кого-то собака — «инструмент», а для Томмота Ивановича Басыргас был едва ли не соавтором. Именно такой человек должен был опередить свое время, пойти на сотрудничество с животным, решиться на такой «ненаучный» подход, который, уверен, когда-нибудь, когда мы сблизимся с природой (иначе нам не жить), станет обычным. Да, Томмот Иванович несколько иначе смотрел на мир, чем мы все. Этим он обязан своим предкам, своей культуре, которая в нем сплавилась с современной, вобрав все лучшее из обоих. Перед ним не стояли те психологические барьеры, которые в этой проблеме были бы почти неизбежны и трудноодолимы для меня, займись я ею. Но конечный вывод, увы, печален. Кто-то, разумеется, повторит открытие Томмота Ивановича, но сделает это с большим запозданием, ибо наука движется инструментальным, в данном случае долгим путем. Тысячи и тысячи умрут раньше времени, если только…

— Что? — выдохнул Петр Николаевич, который, как и мы все, завороженно следил за необычным ходом мысли «философа».

— Дело ускорится, — тот опустил руку на мое плечо, — если по следам Томмота Ивановича двинется он. Или кто-нибудь вроде него. Найдите, Кэскил, своего Басыргаса, верните нам утерянное, больные не должны ждать.

Я вздрогнул от неожиданности. Но тут же пообещал сделать все. Мог ли я поступить иначе? С тех пор на мне лежит эта ответственность. Разделит ли ее кто-нибудь со мной?


Авторизованный перевод с якутского Д. Биленкин

ЗАРУБЕЖНАЯ ФАНТАСТИКА

ПОЛ АНДЕРСОНБесконечная игра

Первый звук трубы разнесся далеко, ясно, он прозвенел холодной бронзой, и епископ Рогард зашевелился, просыпаясь с этим звуком. Подняв глаза, он взглянул сквозь неожиданно зашумевший, забормотавший строй солдат, через широкую равнину Киновари, через границу на королевство Боливию.

Там, далеко, за какой-то нереальной черно-белой степью он уловил отблеск солнечного света и увидел буйное трепетание поднятых знамен. «Значит, война, — подумал он. — Значит, мы должны сражаться снова».

«Снова»? Он заставил себя не думать о пугающей мрачности этого слова. Разве они когда-нибудь сражались раньше?

Слева от него громко рассмеялся сэр Окер и с резким металлическим стуком опустил забрало на свое веселое юное лицо. Забрало придало ему странный нечеловеческий вид, он внезапно превратился в лишенную характерных черт вещь, состоящую из блестящего металла и колышущихся перьев плюмажа; и сталь прозвучала в его голосе:

— А, сражение! Слава богу, епископ, а то я начал побаиваться, что мне придется ржаветь тут вечно.

Он так поднял на дыбы своего коня, что огромные металлические крылья загрохотали.

Справа от Рогарда высокий в своей мантии и короне стоял король Флэмбард. Одной рукой он прикрыл глаза от слепящего солнечного света.

— Первым они посылают Даймоса, королевского гвардейца, — пробормотал он. — Хороший боец.

Спокойствие тона не вязалось с тем, как другая рука короля нервно пощипывала бороду.

Рогард повернулся, взглянув через линии Киновари на границу. Даймос, солдат белизского короля, бежал вперед. Длинное копье сверкало в его руке, щит и шлем ослепительным блеском отражали безжалостный свет, и Рогарду показалось, что он сумел расслышать лязг железа. Потом этот лязг потонул в звуках труб, барабанов и пронзительных криках со стороны шеренг Киновари, и ему оставалось только наблюдать.

Даймос перепрыгнул два квадрата и стал у границы. Здесь он задержался, топчась и наталкиваясь на Барьер, который неожиданно остановил его, и начал выкрикивать вызов. Среди закованных в панцири солдат Киновари усилилось ворчание, и копья поднялись перед развевающимися штандартами.

Голос короля Флэмбарда был резок, когда он наклонился вперед и дотронулся скипетром до своего личного гвардейца.

— Вперед, Карлон! Вперед — и останови его!

— Слушаюсь, сир! — приземистая фигура Карлона склонилась, потом он повернулся и, подняв копье, побежал вперед, пока не достиг границы. Теперь он и Даймос стояли лицом к лицу, огрызаясь друг на друга через Барьер, и на какое-то неприятное мгновение поразился — что же такое сделали друг другу эти два человека в те страшные и забытые годы, что между ними должна была возникнуть такая ненависть?

— Позвольте мне, сир! — голос Окера прозвучал мрачно из-под забрала шлема, разрезанного узкой щелью для глаз. Крылатый конь рыл копытами жесткую белую почву, и длинная пика отбрасывала сияющую радугу.

— Нет, нет, сэр Окер, — это был женский голос. — Еще нет. Сегодня нам с тобой предстоит сделать многое, но попозже.

Взглянув на Флэмбарда, епископ увидел королеву, Эвиану Прекрасную, и что-то внутри у него оборвалось и вспыхнуло. Необыкновенно высокой и красивой была сероглазая королева Киновари, когда стояла она в своих доспехах и глядела на разгорающуюся битву. Ее загорелое юное лицо было забрано в сталь, и только один непослушный локон выбился на ветру, но она пригладила его рукой в латной перчатке, а другой взялась за меч, вытаскивая его из ножен.

Рогард испытывал горькую зависть к Колумбарду, епископу королевы Киновари.

Барабаны тяжело пророкотали в рядах белизцев, и еще один солдат бросился вперед. Рогард со свистом втянул воздух, когда солдат подбежал и встал справа от Даймоса. И лицо солдата заострилось и побледнело от страха. Между ним и Карлоном не было никакого Барьера.

— На смерть, — пробормотал сквозь зубы Флэмбард. — Они послали этого парня на смерть.