Ни бог, ни царь и не герой — страница 1 из 55

Ни бог, ни царь и не герой

Комсомольцам —

внукам и наследникам борцов старой ленинской гвардии

ОТ АВТОРА

Мне выпало великое, ни с чем не сравнимое счастье быть рядовым бойцом старой ленинской гвардии.

За моими плечами долгая и нелегкая жизнь профессионального революционера: подполье, нападения на полицию, экспроприации оружия и денег на нужды партии, нелегальные переходы границы, аресты, побеги, суд, каторга, ссылка, борьба в белогвардейском тылу, партизанская война в Сибири, партийная и государственная работа после победы Октября. С юных лет моя жизнь всецело принадлежит нашей великой партии. Это моя гордость. И если бы мне была дана не одна, а две или три жизни — я не хотел бы ничего иного, как прожить их так же, как прожил эту, к сожалению, единственную…

Мои воспоминания, конечно, не история революционного движения на Южном Урале и в Сибири. Ведь законом боевой работы была строжайшая конспирация, иначе невозможно было бы проводить рискованнейшие и дерзкие операции. Поэтому мы не были осведомлены о деятельности всей боевой организации — каждый из дружинников был в курсе лишь тех дел, в которых принимал участие лично. Та же причина резко ограничивала участие боевиков в общепартийной революционной жизни — нас привлекали главным образом к работе в нелегальных типографиях, к охране митингов, собраний, партийных конференций, к переброске литературы и оружия.

И еще об одном нужно помнить, читая эту книгу: Коммунистическая партия, великий Ленин никогда не рассматривали действия боевиков как основное средство борьбы против самодержавия. Деятельность боевых групп и дружин была лишь малой долей всей многогранной деятельности нашей партии по подготовке масс к социалистической революции. Важнейшим и решающим звеном в борьбе большевистской партии против царизма и капиталистического строя, в борьбе за победу социализма были организации и сплочение самых широчайших масс трудящихся города и деревни.

В этой книге я повествую лишь о том, что хорошо знаю. Да и то не обо всем: я не счел себя вправе писать подробную автобиографию. Просто я попытался нарисовать эпизоды великой народной битвы, наиболее ярко запечатлевшиеся в памяти. Так и сложились мои воспоминания. Только с такой меркой прошу подойти к ним читателей.


ИВАН МЫЗГИН

Станица Динская

Краснодарского края,

1958 год, март

ЧАСТЬ ПЕРВАЯ

КАК Я СТАЛ ЧЛЕНОМ ПАРТИИ

Свыше полувека назад на Симском металлургическом заводе, что дымил в самом сердце Южного Урала, меж Уфой и Златоустом, произошел следующий случай.

Машинист парового молота, славившийся своей работой, пришел на смену после очередной выпивки с тяжко гудящей головой. Все знали, что ему смерть как хочется опохмелиться. Кто-то и скажи:

— Михайло, а Михайло! Вот сейчас поставлю тебе под молот полбутылки водки, ты ударь по ней так, чтобы только сургуч с горлышка слетел. Сделаешь — водка твоя!

Машинист взглянул на «затейника» мутными глазами, только кивнул головой и взялся за рукоятку. Восьмисотпудовый боек рванулся вверх, потом молниеносно ринулся вниз, на наковальню, посреди которой поблескивала бутылка…

Окружающие застыли.

Секунда — и молот снова взлетел, замер… Все бросились к наковальне.

Бутылка стояла невредимой, с нее, как и было заказано, лишь осыпался сургуч.

Машинистом этим был мой отец, и для меня описанный случай — как бы символ всей дореволюционной уральской действительности. Подобно тому, как атом повторяет в миллиарды миллиардов раз уменьшенную солнечную систему, так и тут незначительный факт сконцентрировал в себе страшную жизнь тогдашнего рабочего человека: истинный талант-самородок — и запойное пьянство с горя, от беспросветного, недостойного человека существования; совершенное, удивительное владение мастерством — и трата этого мастерства на идиотские затеи.

Я родился в нынешнем городе Симе. Говорю — нынешнем, потому что тогда, семьдесят с лишним лет назад, он был не городом, а селом, где жили рабочие большого Симского завода. Завод принадлежал помещику Балашову, и, хотя крепостное право давно было отменено, рабочие, по сути дела, находились целиком в его власти. Лично я ощутил это, едва появившись на свет. Управляющий приказал моей матери идти кормилицей к его новорожденному сыну, и она беспрекословно подчинилась. Иначе отца выгнали бы с завода, и тогда нашей семье оставалось только умереть с голоду. Перебравшись на житье в дом управляющего, мать вскармливала своим молоком чужого ребенка, а я, оставшись на попечении отца и бабки, сосал ржаную «жамку» из тряпичной соски… С этого начался разлад между моими родителями.

Мы, Мызгины, коренные уральцы, «приписные крестьяне». Дед был крепостным. Отец работал на заводе, мать пахала землю — рабочие старых уральских заводов крестьянствовали на крохотных участках, выделенных помещиком-хозяином. Это ставило рабочих в еще большую зависимость от завода.

Такова была особенность Урала, где причудливее и нагляднее, чем где бы то ни было в России, переплетались капиталистические порядки и пережитки крепостничества.

Трудовой день тянулся на заводах более двенадцати часов, а заработки были скудные. Хлеб в каменных Уральских горах родился плохо. Бесконечный тяжкий труд в цехах и на пашне, нищенское полуголодное существование… Суровый народ жил в уральских заводах. Все свое горе и зло мужчины вымещали на женах и детях, а в праздники — друг на друге: напивались и устраивали кровавые драки. Убийство в такой драке было не редкостью в наших местах.

Рабочие были почти поголовно неграмотны. В двух симских школах — для мальчиков и девочек — училось не более двух десятков детей.

Отец стал выпивать именно с того времени, когда мать забрали кормилицей в Умовский дом. С каждым днем отец пил все больше и больше. Дело часто доходило до скандала. Доставалось матери и нам, ребятишкам.

А ведь отец был истинный русский мастеровой, прирожденный талант. Даже заводское начальство ценило его за золотые руки, прощало и пьянки, и прогулы, и простои.

Семья наша все увеличивалась. Когда мне исполнилось тринадцать, нас, детей, было уже шестеро: как говорится, мал мала меньше. Отец не дал мне окончить даже второй класс церковноприходской школы. «Умный станешь — бросишь нас, уйдешь, — сказал он. — Помогай кормить семью, ступай работать».

И я пошел на завод подручным мальчиком.

Еще в школе регент отобрал несколько мальчуганов в помещичий хор, среди них и меня. И часто после изнурительной работы приходилось посещать спевки. Это было не удовольствие, а пытка — за каждую неверно взятую ноту регент бил нас по чем попало своим камертоном. И вот стоишь, поешь, а по щекам в три ручья катятся слезы…

Обычно хор наш пел в церкви, но когда помещику хотелось развлечься, мы выступали перед ним и его гостями в специальном концертном зале. Там же ставились любительские спектакли, в которых принимали участие и хористы. Хорошо помню, как я сыграл свою первую роль — Егорушку в пьесе Островского «Бедность не порок».

Даже художественная самодеятельность была в те времена по принуждению…

И все же музыка оставалась музыкой, ее чудесная сила действовала и на наши детские души. Порою, увлеченный пением, я забывал на какое-то время все свои невзгоды. Зато потом, после торжественных звуков, после сверкающей огнями и позолотой церкви или богатой обстановки помещичьего зала еще ужасней было идти домой, где ждали голодные братишки, холод, плачущая мать…

Но в любом явлении, как известно, есть две стороны: я всей душой полюбил хоровое пение, и оно осталось моей страстью на всю жизнь — всюду, куда ни забрасывала меня изобретательная судьба, я пел один и в хоре, — это помогало мне жить и бороться…

В порядке особой милости меня, как сына кормилицы, пускали на каток, который каждую зиму устраивал в своем саду управляющий заводом. Сам того не подозревая, господин управляющий давал мне наглядные уроки классовых контрастов: я воочию видел неизмеримую разницу между моей жизнью и жизнью моего «молочного братца», между нищенским существованием нашей семьи и роскошью богачей.

На заводе меня произвели в помощники кочегара, а на следующую осень в кочегары, или, как у нас называли, в «шурали».

Наступила весна 1904 года. В это время я снова стал чернорабочим. Нас часто посылали на железнодорожную станцию, верст за семь от завода, грузить чугун или железо, выгружать руду. Работа была адская и для взрослых здоровых мужчин, а тем более для меня, неокрепшего юноши. Норму установили всем одинаковую, а платили мне только половину. Я делал отчаянные усилия, выбивался из сил, работал без всяких перерывов и все-таки заканчивал рабочий день значительно позже взрослых грузчиков. А ведь еще предстояло пройти эти проклятые семь верст! Так и тянулся день за днем: ранним утром шагаем на станцию, а поздней ночью плетемся в село, съев за этот бесконечный день только ломоть хлеба.

Как-то в конце мая мы пришли на станцию, когда вагоны с рудой еще не были поданы под эстакаду для разгрузки. Несколько пареньков отправились поглазеть на вокзал. В это время к платформе подполз пассажирский поезд. В хвосте его мы увидели четыре вагона, не похожие на остальные: все окна в них были забраны железными решетками, а на площадках стояли солдаты с ружьями. Сквозь решетки видны были молодые люди в вольном платье и в форменных куртках с блестящими пуговицами. Вскоре у тюрьмы на колесах собралась довольно большая толпа. Кто-то узнал, что это везут в Сибирь крамольников-студентов.

Чем тяжелее живут трудящиеся люди, тем обостреннее у них чувство сострадания. Мне до слез стало жаль заключенных. У меня не было ничего, кроме куска хлеба, — моего дневного рациона. Я подошел к конвоиру, тот охотно взял у меня хлеб и передал на площадку другому солдату. Через минуту моя краюха была уже в руках у студента за решеткой. Он помахал мне рукой, показал на хлеб и что-то сказал, приблизив лицо к стеклу.