Я уже упоминал, что М. Кадомцев был арестован раньше и за активную работу в РСДРП получил три года тюрьмы, его боевая деятельность осталась для судей неизвестной. Михаил отбывал наказание в Мензелинской тюрьме. Вместе с ним сидел в ожидании суда член боевой организации Головин, по кличке «Адам». Против «Адама» имелись тяжкие улики, и ему грозил смертный приговор. Партийная организация решила устроить Головину побег. Дело было поручено боевику Николаю Сукенику, чья семья постоянно жила в Мензелинске.
Уфимский гимназист, Николай приехал домой на каникулы. Это был очень интересный парень. Учился он блестяще, все время шел первым учеником, и гимназическое начальство рекомендовало его в качестве репетитора губернаторским детям. Губернатор проникся к Николаю такой симпатией и уважением, что пригласил его поселиться в своем доме и отвел ему комнату. Сукеник счел за благо воспользоваться любезностью сановника. И когда кому-нибудь из нас, нелегальных, надо было появиться в городе, мы, бывало, по нескольку дней скрывались у Николая, то есть жили под высокой рукой самого его превосходительства господина уфимского губернатора! Наглость Николая доходила до того, что порой в губернаторском доме хранились бомбы и оружие. А впрочем, во всей Уфе невозможно было бы найти место спокойнее и надежней.
Вот на такого отчаянного паренька и была возложена организация мензелинского побега.
В июле 1908 года Николай сообщил Головину, что все готово. Но Михаил Кадомцев очень волновался за товарища — тому предстояла вооруженная схватка с надзирателями. Несмотря на то, что Михаилу оставалось сидеть всего каких-нибудь два года и в такой ситуации никогда не идут на страшный риск побега, он решил бежать вместе с «Адамом», чтобы помочь ему.
Кадомцеву и «Адаму» в тюрьму были доставлены бомбы и револьверы, два надзирателя, «вошедшие, — как говорилось в обвинительном акте, — в соглашение с арестантами», открыли им камеры. Со стрельбой пробившись через надзирательскую комнату, ранив при этом двух тюремщиков, пленники вырвались на свободу.
Дальше произошла «накладка»: на условленном месте беглецы не нашли карты, а местности они не знали. Погоня настигла их на следующий день в деревне Байсарово. Они оказали ожесточенное вооруженное сопротивление. В бою «Адам» был убит, а раненого Михаила схватили и отвезли в Уфу. И теперь он ждал военного суда и почти неизбежного смертного приговора.
Через несколько дней после моего водворения во второй корпус Кадомцев и Володя Густомесов, сидевшие в первом одиночном, увидели меня на прогулке и передали по секретной тюремной почте: требуй, чтобы администрация переодела тебя в вольное, ты политик, а не уголовный. Откажут — требуй прокурора.
Я последовал их совету. Администрация отказала, следователь меня еще не вызывал; обычно первый допрос оттягивали, чтобы помучить арестанта неизвестностью — самым тяжелым в неволе. Прокурора не пригласили. Я сообщил об этом ребятам, а сам продолжал одолевать администрацию протестами. Тогда меня засадили на три дня в карцер. Там я получил ответ товарищей: объявляй голодовку. Если в течение трех дней твое требование не удовлетворят, тебя поддержат все политические.
Выйдя из карцера, я сразу же начал голодовку. Прошел день… Два… Три… Ко мне явился старший надзиратель и сказал:
— Будешь так себя вести, попадешь в больницу. Там уж немало таких дураков пропало. Подохнешь, нам же легче станет!..
На четвертый день все политические объявили голодовку солидарности!
Во время обеда ко мне пожаловали важные гости: прокурор, следователь, инспектор тюрьмы и ее начальник. Я лежал на нарах.
— Ай-яй-яй, юноша, юноша! — с отеческой укоризной прожурчал прокурор. — Вы не жалеете своего здоровья. А оно вам еще понадобится. Зачем вы это делаете?
— Требую то, что мне полагается по закону, — отрезал я. — Я политический, а вы одели меня как уголовника.
— Юноша, юноша, вы слушаетесь дурных советов закоренелых преступников. Они хотят использовать вас в своих эгоистических целях, они тянут вас за собою в бездну. А вы молоды, вы можете еще загладить свою вину. Ведите же себя хорошо.
— Отдайте мне мою одежду.
— Юноша, — в голосе прокурора прозвучали нотки нетерпения, — вы ошибаетесь, считая, что требуете законного. Вы не политический арестант, а уголовный, ибо вы обвиняетесь в экспроприации оружия, вас будет судить военный суд. Вам грозит смертная казнь, а вы думаете о том, во что вы одеты. Лучше поразмыслите, как смягчить свою суровую участь, юноша.
— Отдайте мою одежду. — Я повернулся к гостям спиной и больше разговаривать с ними не стал.
Посетители ушли.
А через час надзиратель принес все мое «обмундирование».
— Одевайтесь и идите на прогулку, — довольно вежливо, на «вы», обратился он ко мне. — А то ваши приятели не поверят, что ваша просьба удовлетворена.
Так благодаря солидарности заключенных мне удалось одержать в тюрьме первую победу.
Стоило ли бороться с администрацией из-за такого пустяка? Не все ли равно, в каком костюме ждать смертного приговора? Не было ли это стрельбой из пушки по воробьям?
Во-первых, царские власти в период реакции стремились поставить в одинаковые условия политических и уголовных, превратить политзаключенных, особенно большевиков, в обычных уголовных преступников. Этого партия не могла допустить. Честь и достоинство революционера мы обязаны были нести высоко в любых условиях.
А во-вторых, тюрьма для революционера всегда была школой. Здесь воспитывались мужество, воля, стойкость — те качества старой ленинской гвардии, которые исчерпывающе объемлет точное и емкое звание: «твердокаменный большевик». И стычки с тюремным начальством, мелкие и крупные, важные и второстепенные, воспитывали нас, приучали к борьбе, к солидарности и взаимной помощи в самые трудные минуты. У нас действовал святой, нерушимый закон: «Один — за всех, все — за одного». Это, и только это давало нам возможность выдержать, не согнуться, выйти на волю закаленными, готовыми к еще более трудной и опасной борьбе… Возобновились мои прогулки с «персональным» часовым. Солдат было трое, они сменялись ежедневно. У меня наметился дружелюбный контакт с одним из них, молоденьким первогодком. Мы с ним разговаривали, темы постепенно становились разнообразнее. Я старался выяснить, как он смотрит на ту работу, что ему приходится выполнять.
— Ведь солдат для чего призван? — втолковывал я ему. — Чтобы Россию защищать, коль на нее нападут. А ты что делаешь? Своего брата сторожишь?
— Так то ты про врага внешнего, — неуверенно возражал солдатик. — А есть еще враг внутренний, нам ротный про него на словесности все обсказывает — энти, как их, социлисты…
— Эх ты, «социлисты»! — говорил я. — А почему социалисты — твои враги, а? Знаешь? — и объяснял, что его ротному социалисты действительно враги, а ему, деревенскому Ваньке, друзья.
Паренек понимал туго, но постепенно входил во вкус наших «политбесед». Налаживались у нас и личные отношения. Однажды мой конвоир предложил поменяться поясами: ему очень понравился мой. Я, конечно, согласился.
Результат оказался неожиданным: со следующего дня вместо солдат меня стали охранять наемные стражники. Один из стражников был постарше, лет сорока. Мне показалось, что его расшевелить легче, чем остальных.
Долгое время в ответ на мой вопрос, почему заменили воинский караул, он отмалчивался, но потом все-таки не выдержал.
— За то, что солдаты с тобой разговаривали. Того, что ремень тебе отдал, на гауптвахту посадили. А нам с тобой разговаривать строго-настрого запрещено. Я тебе прямо говорю: не приставай ко мне, а то я службы решусь, а у меня семья мал-мала меньше…
Смертельно боялись власти влияния большевиков на армию! Призраки «Потемкина» и «Очакова», Свеаборга и Кронштадта не давали им покоя…
Я сидел в самом страшном из корпусов Уфимской тюрьмы. Когда военно-окружной суд выносил смертные приговоры, в этот корпус помещали осужденных. Именно здесь царская удавка оборвала легендарную жизнь Миши Гузакова, здесь погибли на эшафоте Василий Лаптев, Дмитрий Кузнецов и десятки других героев и мучеников революции.
Мы становились невольными свидетелями, как из соседних камер уводили на казнь. Всегда после полуночи… Мы знали это, наши чувства в ночные часы особенно обострялись, и мы безошибочно угадывали, если за смертниками приходили палачи: как-то необычно тихо, почти беззвучно отворялись тяжелые двери камер, каким-то отвратительно царапающим был шорох шагов под окнами…
Палачи боялись своих жертв! Они старались действовать бесшумно, неслышно входили в камеру, набрасывались на спящего осужденного, старались заткнуть ему рот и тащили на виселицу. Поэтому не всегда товарищу удавалось передать нам свой последний привет. Но звон кандалов и топот множества ног, иногда шум борьбы поднимали на ноги сначала второй корпус, а потом всю настороженную тюрьму.
В память мою врезалась казнь молодого златоустовского рабочего Гребнева, почти мальчика. Он наверняка был несовершеннолетним, но держался истинным героем. Палачам не удалось заткнуть ему рот, и он, шагая среди вооруженного до зубов конвоя, твердым и звонким юношеским голосом выкрикивал по именам друзей, прощаясь с ними. Вся политическая тюрьма, как один человек, бросилась к дверям камер. Мы били в них чем попало, а потом запели… Администрация не могла ничего поделать до самого утра.
Всходило солнце, его первые лучи обагрили залитую кровью Россию, а тюрьма наша гремела невиданным огромным хором:
…И взойдет за кровавой зарею
Солнце правды и вечной любви,
Хоть купили мы страшной ценою —
Кровью нашею — счастье земли!..
Певцы не видели друг друга, но каждый из нас чувствовал локоть и плечо соседей так, будто мы стояли в одной шеренге. Я словно воочию видел, как в первом одиночном сурово и мужественно бросают в лицо врагам слова песни Михаил Кадомцев и Володя Густомесов, как в женском корпусе звучат ясные голоса наших мужественных девушек, как, забыв о собственной судьбе, поют за соседней стеною осужденные на смерть товарищи…