…В то июльское утро я проснулся очень рано от непривычного шума в избе. Хозяйка о чем-то громко разговаривала с хозяином и несколько раз принималась плакать. Жили они между собой хорошо, не ссорились. «Из-за чего-то не поладили?» — удивился я. Но тут, слышу, хозяйка со слезами говорит:
— Да ступай, почитай сам!
Я заглянул в хозяйскую половину:
— Что случилось?
— Да вот, погнали мы с бабами коров в стадо, — всхлипнула хозяйка, — видим, на правлении висит большая печатная бумага. Я подошла поближе, читаю — мобилизация. Я так и села — война значит… — И она снова заплакала, как-то по-детски утирая глаза ладонями.
— Да постой, постой! — попытался я ее успокоить. — Написано, что война?
— Про войну не написано, — всхлипнула хозяйка. — А только стоят года, много годов, которые к девятнадцатому июля[4] должны явиться в волость.
— Ну, постой, не реви, жена, — с досадой сказал хозяин. — Вот сейчас пойдем с Василием, поглядим.
Мы вышли на улицу, все село было уже на ногах. Разыскали первое попавшееся объявление. «Именной Высочайший Указ Правительствующему Сенату… Повелеваем… Призвать на действительную службу, согласно действующему мобилизационному расписанию 1910 года, нижних чинов запаса…» О войне — ни слова. Может, на сборы, на ученье?.. Сказано, захватить на три дня провизии и пару белья.
Но сердце упрямо твердило народу, что над ним сошлась страшная туча…
Жизнь сразу и круто сломалась. Хмурые мужики собирались кучками и обсуждали мобилизацию. Бабы по дворам выли в голос.
Истинное положение вещей оставалось неизвестным: газет в селе никто не выписывал.
Верховой, собиравший крестьян в завод на работу, вернулся не солоно хлебавши — мужики повсюду приводили в порядок хозяйство.
В ночь на 19 июля, загнав коня, прискакал нарочный и привез царское воззвание: Германия объявила войну России. Рано утром ударил колокол топоринской церкви, созывая народ. Поп торжественно огласил царский указ о войне, отслужил молебен о даровании победы православному воинству. Староста объявил:
— Мобилизованным выступать в десять часов пешим порядком. Для вещей будут подводы. А сейчас всем на перекличку.
Горе и слезы хлынули на Россию, на Европу, на весь мир…
Десятские и сотские метались верхами по селу, выгоняя нерасторопных запасных, силой отрывая их от голосящих жен и заходившихся ревом ребятишек. Многие женщины провожали своих кормильцев до самой Уфы.
Я решил среди людского потока неприметно уйти к «Деду». Скорей увидеть товарищей, узнать, что они думают, к чему призывают ЦК, Ленин!
Стояла палящая, гнетущая жара. Пыльное облако устойчиво тянулось вместе с колонной, окутывая медленно двигающихся людей и лошадей. Староста и его помощники ехали верхами, то и дело подгоняя мобилизованных:
— Не растя-ягиваться, не растягиваться-я-а!..
Но это не помогало, невыносимый зной многопудовой тяжестью навалился на людей, выжимая пот, расслабляя мышцы, Давящая духота, песок скрипит на зубах. Почему-то потянуло гарью.
— Подтянись! — снова закричал староста. — Через два часа село, там ночуем!
В начале пути было много пьяных, нестройно горланили песни, тоскливо пиликала, надрывая душу, чья-то «тальянка». Теперь люди устали, примолкли. На привале все искали воду, у всех пересохло во рту.
С каждой верстой запах гари становился все сильнее.
— Пожар, что ли, где был?.. — спрашивали друг друга в колонне.
Еще версты через две показался редкий стелющийся дымок. А когда мы вышли из-за поворота дороги, глазам представилась ужасающая картина дотла сгоревшего села. На пепелище торчали лишь печные трубы. Между ними бродили обезумевшие от горя женщины, стоял неумолчный плач и вой. Оставшимся без крова семьям предстояло сегодня еще лишиться кормильцев, призванных на войну. У сельчан погибло почти все имущество, скот, птица. Село запалила ударившая ночью молния.
Люди настолько обезумели, что староста и десятские были бессильны заставить мобилизованных села выступить в Уфу. С самого утра они бегали, крича до хрипоты, но ничего не помогало.
Бабы из нашего села увидели чужое горе, и у них обострилось свое, они снова запричитали, завыли, заплакали:
— На кого нас, соколики ясные, покидаете, на смерть лютую в чужедальную сторону уходите!
Незабываемая, страшная картина всенародного горя! Я ощутил такое страдание, такой безграничный гнев, что и сам не помню, как безотчетный порыв бросил меня на уцелевшую среди пожарища русскую печь, а в следующее мгновение я почти с удивлением услышал свой собственный, изменившийся до неузнаваемости голос:
— Товарищи мобилизованные!
Все сразу стихло, словно по какому-то приказу — давно никто не слышал запретное слово «товарищи», выкрикнутое так громко.
— Товарищи женщины! — продолжал я. — Ваших мужей царь берет на войну! И случилось так, что вы лишаетесь сегодня не только кормильцев, но остаетесь без крова и без имущества. Идемте все в город! Там много домов. Пусть потеснят богачей и дадут вам жилье, пусть кормят ваших детей! Или пусть оставят дома мужиков. Плакать и сидеть на месте бесполезно, этим горю не поможем. Если завтра утром мы не будем в городе и не потребуем справедливости, царь и губернатор пришлют полицейских, и ваших мужей угонят уже не на фронт, а за неповиновение в тюрьму. Собирайтесь, запрягайте, у кого есть, коней, берите скотину — и все в город! Согласны?
И в ответ я услышал дружное, хоть и нестройное:
— Согласны! Все пойдем!..
Всю ночь я не спал, толковал то с мужиками, то с бабами, объясняя, как надо держаться в Уфе, как добиваться через военное начальство, чтобы женщин и детей разместили либо в городе, либо по близлежащим деревням:
— Не думайте, что начальство сразу согласится. Стойте один за всех, все за одного. Если кого заарестуют, подымайте других мобилизованных на его защиту. А я пойду к рабочим, они вам непременно помогут.
Восток уже серел, когда меня отозвал в сторону какой-то крестьянин:
— Слушай, паря, — сказал он, — наш староста послал в Уфу нарочного, велел передать: мол, крамольник мутит мобилизованных, и потому они не идут в город. Просил стражников. Мы тебя знаем по Топорину, ты хороший парень. Потому, покуда темно, бери коня и скачи в объезд в Уфу, чтоб тебя здесь не схватили. Вот тебе адрес, куда в городе поставить коня. Расскажи обо всем рабочим. Идем!
Он растолковал мне дорогу, я простился с крестьянами, еще раз сказал им: «Будьте дружней! Идите в город все!» — и поскакал.
Хороший конь мчал меня вперед, а в голове моей бились горячие мысли: «Какой хороший случай! Вот бы сейчас и поднять рабочих, мобилизованных солдат…»
В девятом часу я шагом въехал в Уфу. Город гудел. Отовсюду слышалась военная команда, солдатское пение. Целыми толпами по улицам тяжело шагали мобилизованные с заплечными мешками; за ними поспешали их жены и дети. В одном месте плакали навзрыд, в другом тупо плясали, пьяно взвизгивая, поднимая пыль с булыжной мостовой…
Я сразу побежал к Анастасии Семеновне — скорее увидеть «Деда»!
Когда он пришел, у нас произошел разговор, который сейчас, спустя сорок с лишним лет, я не могу вспомнить без улыбки. Сбивчиво рассказав о мобилизации в Топорине, о погорельцах, о ночном митинге, я воскликнул:
— Василий Петрович! Давайте пойдем к деповским рабочим! Кликнем клич по всем заводам! Напишем побольше листовок! В общем давайте, Василий Петрович, сейчас же начинать революцию!.. Как всех мобилизованных вооружат, перебьем начальство, закроем дорогу и не пропустим на фронт ни одного эшелона. Повернем все эшелоны, что идут из Сибири, против царя!..
— Какой ты, оказывается, быстрый! — Арцыбушев опустился в кресло и захохотал.
От неожиданности я замолчал и не произнес ни слова.
«Дед» смеялся долго, постанывая и отмахиваясь от меня длинными руками. Потом он вдруг сразу стал совершенно серьезен:
— Ты еще кому предлагал сегодня делать революцию?
— Нет, Василий Петрович, вам первому.
— Вот это хорошо! Всегда свои планы раньше всего сообщай мне. А то ты парень горячий, того и гляди сочинишь переворот, а я и не успею в нем участвовать. Проснусь — ан уже социализм! — Он добродушно, отечески улыбнулся. — Эх, Петрусь, Петрусь!.. Знаешь, отчего у тебя такая горячка? Нет? Сейчас объясню: тебе не хватает знания революционной теории. Вот потому-то мы и посылали тебя за границу. Хотели, чтобы ты подучился. Ох, как тебе, брат ты мой, это необходимо!.. — И «Дед» вкратце объяснил, почему невозможно так сразу «сделать революцию». — В одном ты прав, сынок: война неизбежно подготовит революцию. Не сразу, не так быстро, как тебе, да и мне хотелось бы, но подготовит.
— А что же делать теперь, Василий Петрович?
— Во-первых, печатать листовки. Кстати, ты ведь занимался типографией. Можешь ее отыскать?
— Постараюсь.
— Ну вот. Важно, чтобы скорее пришли вести из-за границы — на что станет нас ориентировать Ленин, Цека. В общем, нам, большевикам, понятно, какая это война, но Владимир Ильич сделает это совершенно ясным, простым и доказательным.
Я отправился по казармам и по раскинутым всюду брезентовым военным палаткам — казарм не хватало для размещения мобилизованных запасных и ратников ополчения — искать погорельцев. Днем, пока мужья были на учении, возле этих палаток копошились женщины с детьми — стирали, штопали, чинили белье. Ежедневно формировались маршевые роты, и эшелоны один за другим увозили на Запад «пушечное мясо» умирать «за веру, царя и отечество»…
Нигде я не мог разыскать своих погорельцев. Наконец в доме, где я оставил коня, я нашел двух знакомых. Они меня узнали и с радостью приветствовали.
— А у нас болтали, что тебя посадили!
Мне рассказали, что вскоре после моего отъезда прибыли стражники, построили мобилизованных и попытались угнать их в Уфу одних. Но никто не двинулся с места, говоря: «Берете нас — берите и семьи». И на том уперлись. Стражники послали в Уфу гонца. Тот вернулся с двумя десятками конных полицейских и с двумя жандармами. Приказали выдать мужчину, что говорил с печи. И услышали в ответ: мол, его никто не знает, и куда он девался, тоже не ведаем. Потом жандарм объявил, что привез разрешение двигаться всем с семьями. У кого дома были застрахованы, получат деньги. Часть погорельцев расставили по квартирам в городе, других отправили в ближние села.