Так и сделали. Нельзя сказать, чтобы мне было очень удобно — сверху и с боков давит, дышать трудно… Показалось, что прошло много времени. Наконец слышу шум, топот коней, грубые голоса.
Хлопнули ворота… «Неужели уходят? — восторгом обжигает мысль. — Ну, в сорочке ты родился, Петруська!»
И в этот миг адская боль пронзила низ живота. Только не закричать! Мне показалось, что я помираю, такое охватило бессилие. Лишь острая боль доказывала, что я еще жив. «Если задели кишки — погибну. Кругом навоз, грязь… Да и лечить негде и некому…» Тишина… Я уже не понимал, сколько прошло времени.
Вдруг толчок. Чувствую, короб куда-то движется. Сказать что-нибудь, дать знать, что я живой, — нет сил… Остановка. Короб сильно кренится вправо, и я лечу куда-то.
Кто-то быстро разгреб надо мною навоз, и я увидел старика с сыном.
— Живой? — с радостью спросил старик.
— Живой, — одними губами прошептал я.
— Слава тебе, господи! — И вместо того чтобы поскорее вытащить, оба закрестились и принялись читать молитву. Потом подняли меня, слегка отряхнули. — Ну, мы думали — царство тебе небесное, сынок. Такой подлюга, уходя, в короб штыком ткнул.
Хозяева сняли с меня рубашку, изорвали ее и, как могли, перевязали рану. От большой потери крови у меня кружилась голова.
— Мы думали, ежели ты мертвый, — обстоятельно рассказывал дедов сын, — завалить тебя навозом, а потом родителям передать, чтобы тихонько вытащили и по-христиански похоронили. Но, слава богу, обошлось. Бережет тебя господь.
— Николаю бы…
— Уже, сынок, уже сказали, — перебил старик.
Тут примчался Николай на правленческой лошади.
— Эх, как тебя! — горестно проговорил он. — Идти не можешь? Тогда ночью я перевезу тебя к Никифору.
— «Звездочке» скажите, — попросил я. — Ей паспорта отдай. А родителям моим ни слова.
Ночью проселочными дорогами Николай повез меня к леснику Никифору Кобешову, старому нашему «благодетелю» и другу. Дорога заняла целые сутки: ехали осторожно, объезжая людные места. За полверсты до сторожки Николай свернул в густые заросли, остановился и пошел вперед узнать, все ли спокойно у Кобешова. Вернулись они вдвоем.
Никифор молча обнял меня, словно родного сына, и несколько минут ничего не мог промолвить. Я тоже. Не видались мы почти восемь лет!
— Ах ты, неугомонная головушка, — выдавил наконец он. — Видно, Маша правду говорит: своей смертью тебе не помереть. Либо повесят, как Мишу, либо пристрелят. Сильно пропороли, иудины дети?
— Кажись, не сильно. Видишь, шевелюсь, только ходить пока не могу — может, потому, что затекло все.
— Ну, поедем потихоньку. У меня теперь совсем спокойно. Никто к нам не ездит. Вырубка кончилась, дрова и уголь вывезли, рабочих нет, куренному надзирателю ездить не к кому. Конторка при сторожке свободна.
Маша ждала нас возле домика. Не успели мы подъехать, как я уже почувствовал, что мне становится легче — сейчас я попаду в ее легкие, ласковые руки.
Вселили меня в комнатку, что занимал летом куренной надзиратель. Тут же ночью Маша истопила баню, Никифор выкупал меня, словно малого ребенка, как следует перевязал рану. Она была не очень серьезная — конец штыка пропорол мясо и проехал по бедренной кости.
Утром мы распрощались с Николаем. Он уехал в Миньяр к «Звездочке», а Никифор — в Ашу за лекарствами.
Через две недели пришла взволнованная записка от Арцыбушева. «Дед» настаивал, чтобы я немедленно возвращался в Уфу, к Анастасии Семеновне — там врачи меня мигом подымут. Если надо — пришлют за мной людей.
Но мне хотелось побыть еще у Никифора, пока не стану ходить хоть с палкой — рана быстро затягивалась.
Прошло еще недели две. Сидеть без дела в лесу стало тяжело, и я попросил Никифора отправить меня в Уфу.
Мы простились с Машей.
— Куда теперь, Ваня? — спрашивала она. — Я знаю, чего вы все хотите, но не пойму, как вы можете так жить, всегда куда-то рваться, не знать минуты покоя. Я же вижу, тебе даже отдых у нас в тяготу.
— Вот повернем солдат против царя, свергнем его, разрушим этот проклятый строй — и тогда станем жить для себя, работать на себя, на народ. А пока прощай, Маша. Спасибо за все…
Мы уехали.
Рано утром я был в Уфе. Узнал, что в городе были повальные обыски после наших листовок, много арестованных.
— Тебе жить здесь опасно, — сказали мне. — Попадешься — все припишут и повесят в два счета, чтобы народ застращать.
В этот день я увиделся сразу с «Дедом», с Любой Тарасовой, со «Звездочкой» и Анастасией Семеновной.
— Ну, Петрусь, ты окончательно превратился в египетскую мумию.
— Ничего, начну печатать листовки — поправлюсь.
— Печатать ты больше не станешь, — сказал «Дед». — Комитет постановил, чтобы ты ехал в Сибирь. Здесь тебе стало слишком опасно. Будешь жить и работать там. Паспорт, с которым ты жил в Зиме, сохранился. Вот он. Я принес тебе и билет, можешь ехать в плацкартном вагоне хоть до самого Владивостока. На отдых, дорогой Петрусь, на отдых! Но только обязательно пиши…
Очень мне не хотелось уезжать с любимого Урала. Но я и сам чувствовал, что нужно на некоторое время перебраться в более спокойные места. Иначе не кончится добром.
Со стесненным сердцем распростился я с дорогими друзьями. Когда еще доведется мне увидеть их. Я думал, не скоро. Но не знал, что некоторых — никогда. И среди них самого любимого, самого близкого — «Деда»…
ФЕВРАЛЬ — МЕСЯЦ ВЕСЕННИЙ
Вот и опять я в Сибири, на станции Зима. Меня приняли в свою коммуну Володя Густомесов и Коля Сукеник.
В ссылке Володя служил счетоводом, а Николай репетировал двух сыновей и дочь врача Чистякова. Я же снова стал работать маляром у подрядчика на железной дороге.
Всех ссыльнопоселенцев было в то время в Зиме человек двадцать, из них пятеро семейных. Жила колония ссыльных очень дружно, всегда помогали друг другу. У нас были связи с рабочими большого Зиминского депо, с местной интеллигенцией, с крестьянами из ближних сел. Снова я стал петь в хоре и участвовать в любительских спектаклях; ко мне привыкли и считали старинным местным жителем. А с зиминской молодежью завязалась просто-таки тесная дружба. Большими компаниями ездили мы на лесные пикники, катались на лодках по Оке, ловили рыбу, варили уху, пели, беседовали. И большею частью эти беседы не были такими невинными и мирными, как внешняя сторона нашего житья-бытья. Да и не могли быть — с каждым днем все грубее вторгалась в жизнь война.
Она ежедневно напоминала о себе эшелонами телячьих вагонов, что везли на запад цвет русской молодежи, облаченной в серую солдатскую одежду; зловеще меченными красным крестом поездами, возвращавшими женам и матерям человеческие обрубки; траурно окантованными листками, что приходили то в один, то в другой дом — этими «квитанциями», которые торговый дом «Романовы и К°» выдавал осиротевшим семьям взамен мужей и сыновей, «геройски павших на поле брани за веру, царя и отечество»; слухами о рождавшихся на крови баснословных состояниях, о Гришке Распутине, о гнездящейся у самого трона измене…
Так протекло несколько месяцев. Я уже начал подумывать о возвращении на Урал.
Но однажды все рухнуло…
Как-то раз ребята утром ушли на работу, а у меня выдался свободный день, и я остался хозяйничать. Переделал все дела, вышел в сад, уселся на ступеньки парадного крыльца и принялся учить какую-то роль для очередного спектакля. Через некоторое время, выглянув на улицу, заметил скопление полицейских. Вначале я не обратил на это особого внимания — в наших местах нередко разыскивали или ловили какого-нибудь уголовника. Однако полицейские заполнили и соседние дворы и огороды. Создавалось впечатление, что все они «нацелены» на наш дом. А вот и знакомый урядник подошел к калитке. Не открывая ее, он поздоровался со мною.
— Не здесь ли живет Антипин?
«Что, — думаю, — за чудеса: он же знает меня в лицо и по фамилии.
— Это я. — Встал, захлопнул тетрадь и хотел было подойти, чтобы узнать, в чем дело, но к уряднику подбежал исправник; оба наставили на меня наганы, а урядник крикнул:
— Не вставайте, иначе стреляю!
Я подчинился. «Видно, влопался! — подумал я. — Как глупо! И стрелять бесполезно: погубишь и себя и товарищей». Смотрю у обоих моих «собеседников» страшно удивленные физиономии: столько раз, мол, видели этого парня — и на тебе!..
Наконец исправник спросил:
— Оружие есть?
— Есть.
— А где оно?
— В кармане.
Тишина, побледневшие лица. У исправника трясутся руки.
Хоть минута была не такая уж веселая, мною вдруг овладел смех.
— Да вы не бойтесь, я стрелять не стану.
У обоих представителей власти одновременно вырвался вздох облегчения, но все же они продолжали смотреть на меня с опаской.
— Положи револьвер на крыльцо, а сам отойди в сторону, — в тоне исправника звучал оттенок просьбы.
Положил и отошел.
— А… еще есть? — спросил исправник.
— Есть.
Снова явное замешательство.
— Где?
— Дома под подушкой. — Второй револьвер принадлежал Володе, но я не хотел впутывать товарищей.
— А при тебе… больше ничего нет?
— Да нет же, ничего больше нет.
— Тогда выходи сюда.
Я вышел за ограду. Меня сразу плотным кольцом окружили полицейские с револьверами наготове. Одному из них исправник приказал меня обыскать.
Происшествие собрало много народу. Но разговаривать со мною никому не разрешили и поскорее увели в каталажку — комнату без окна, с зарешеченным волчком в двери.
Неотвязно беспокоила мысль: «Что случилось? Неужели меня разыскали с Урала? Или донос?»
Тем временем возле волости нарастал шум, потом молодые голоса запели песню, другую, третью. В волчок мне видно, что стол в дежурке завален цветами и пакетами с провизией. Дежурный полицейский тихонько сказал через дверь:
— Слышь, заливаются? Это к тебе парни с девками пришли. Вон и жратвы натащили на десятерых, цветов, ровно жениху. Да только не велено к тебе никого пускать. И передача не разрешена.