В июне 1872 года Тургенев посылает из Москвы письмо Флоберу, старому другу и почти ровеснику:
«Мой друг, старость-это тяжелое тусклое облако, заволакивающее и будущее, и настоящее, и даже прошедшее, так как делает его печальным, стушевывая и надламывая воспоминания. Надо защищаться против этого облака…
Автор не должен падать духом. Пусть он мужественно идет до конца!..
Прощайте и до свидания, мой дорогой друг, — будем же держать голову высоко, пока ее не покроют волны».
Ивану Сергеевичу предстоит бороться с волнами еще одиннадцать лет.
Наверное, Тургенев, великий труженик, заработал у судьбы право если не на спокойную старость, то хотя бы на легкую смерть. Вышло, к сожалению, по-иному: последняя болезнь была мучительной и долгой, после выяснилось, что это рак позвоночника. У самого Ивана Сергеевича насчет количества оставшейся жизни иллюзий не было.
Что делать писателю в ожидании смерти?
А что еще ему остается делать?!
В свое время, возмущенный предположениями, что некоторые его повести писаны по-французски и по-немецки, Тургенев резко возражал:
«Я никогда, ни одной строки в жизни не напечатал не на русском языке; в противном случае я был бы не художник, а — просто — дрянь. Как это можно писать на чужом языке, когда и на своем-то, на родном, едва можно сладить с образами, мыслями и т. д.!».
Увы, в жизни лучше не зарекаться.
Летом 1883 года во Франции, в Буживале, умирающий Тургенев диктует по-французски свое новое произведение: рассказ «Пожар на море». Почему по-французски? Так приходится, ведь записывает Полина Виардо.
Несмотря на перевод, несмотря на страдания болезни, несмотря на осознаваемую близость смерти, рассказ этот на сто процентов тургеневский: его правдивость, его наблюдательность и, что в данной ситуации даже странно, его обычный печально-снисходительный юмор.
«Совершенно справедливо, что ничто не равняется трагизму кораблекрушения или пожара в море, кроме их комизма. Например, богатый помещик, охваченный ужасом, ползал по полу, неистово кладя земные поклоны; когда же вода, которую изобильно лили в отверстия угольных трюмов, на минуту укротила ярость пламени, он встал во весь рост и закричал громовым голосом: „Маловерные! неужели вы думали, что наш бог, русский бог, нас покинет“. Но в ту же минуту пламя метнуло сильнее, и многоверующий бедняк опять упал на четвереньки и снова принялся бить земные поклоны. Какой-то генерал с угрюмо-растерянным взором не переставал кричать: „Нужно послать курьера к государю! К нему послали курьера, когда был бунт военных поселений, где я был, да, лично, и это спасло хоть некоторых из нас!“. Другой барин, с дождевым зонтиком в руках, вдруг с ожесточением начал прокалывать находившийся тут же в багаже дрянной портретишко, писанный масляными красками и привязанный к своему мольберту. Концом зонтика он проткнул пять дырок: на месте глаз, носа, ушей. Разрушение это он сопровождал восклицанием: „К чему все это теперь?“. И эта картина ему не принадлежала!»
Автор не щадит и себя (рассказ написан по личным юношеским воспоминаниям):
«Я помню, что схватил за руку матроса и обещал ему десять тысяч рублей от имени матушки, если ему удастся спасти меня. Матрос, который, естественно, не мог принять моих слов за серьезное, высвободился от меня; да я и сам не настаивал, понимая, что в том, что я говорю, нет здравого смысла».
И в финале рассказа, после спасения на берегу:
«Матрос, которому я за свое спасение наобещал непомерную сумму от имени матушки, явился требовать от меня исполнения моего обещания. Но так как я был не вполне уверен, он ли это действительно, да и сверх того, так как он ровно ничего не сделал, чтобы спасти меня, то я предложил ему талер, который он и принял с благодарностью».
Этот рассказ в тургеневских собраниях сочинений и печатают-то на самом скромном месте, в приложениях. Хотя, наверное, он заслуживает лучшей участи: ведь это тоже своеобразный «репортаж с петлей на шее»…
Дни, оставшиеся до последнего беспамятства, были мучительны. Успел просмотреть русский перевод рассказа «На море» (смерть смертью, а работа работой), успел послать коротенькое письмо Толстому, в котором уговаривал упрямого гения вернуться к литературной деятельности («Друг мой, великий писатель русской земли — внемлите моей просьбе!»), успел, наконец, сделать необходимые распоряжения по поводу похорон.
Впрочем, «распоряжаться» было не в его характере.
«Незадолго до своей смерти Тургенев говорил, что он желал бы быть похороненным в Святогорском монастыре, у ног Пушкина, которого он всегда называл учителем своим, но не считает себя достойным такой чести, а потому и завещал похоронить его тело в Петербурге, на Волковом кладбище, рядом со своим другом Белинским. На буквальном исполнении своей воли он, впрочем, не настаивал, ввиду того, что рядом с могилой Белинского давно нет места для другой могилы, а потому и было решено похоронить Тургенева на одном кладбище с Белинским, возле соборной церкви, с левой (северной) ее стороны, близ входа в собор…» (Биографический очерк из первого посмертного издания собрания сочинений, 1883 год).
Последние дни перед смертью Тургенев лишь изредка приходил в сознание. Третьего сентября 1883 года, в два часа пополудни, дыхание прекратилось.
Тело писателя из Буживаля перевезли в Париж, оттуда в Петербург, где и состоялись похороны (городская дума приняла их на свой счет).
Еще раз предоставлю слово биографу-современнику:
«В погребальной процессии, медленно двигавшейся от Варшавского вокзала на кладбище — среди несметной толпы, стоявшей вдоль улицы, участвовало 179 депутаций с венками — от различных ученых учреждений и обществ, от учебных заведений высших и средних, от органов столичной и провинциальной русской печати, от многих русских городов, т. д. Множество венков прибыло вместе с гробом из Парижа и Берлина, из Ковно, Вильны, Динабурга, Острова, Пскова, Луги и Гатчины — попутных городов, жители которых выходили встречать прах Тургенева и днем и в ночное время. Глаз едва охватывал весь этот ряд венков, двигавшихся, возвышаясь над толпою, на протяжении более чем двух верст. На улицах, в окнах домов (окна по случаю неожиданно наступившей в этот день ясной и теплой погоды были почти везде открыты), на балконах, по заборам и складам дров, и на крышах — всюду было видно множество людей.
По окончании заупокойной литургии и панихиды в церкви, гроб, опущенный в могилу, был засыпан землей и цветами. Речи на могиле были произнесены ректором петербургского университета А. Н. Бекетовым, профессором московского университета С. Н. Муромцевым и Д. В. Григоровичем; А. Н. Плещеев прочел свое стихотворение».
Так проводили современники своего гения — великой читательской любовью и скромным поклоном литературной общественности.
Ну а что сегодня сказать потомку?
Может, просто повторить слова, написанные одним товарищем его молодости о другом товарище его молодости:
«Учитель! Перед именем твоим
Позволь смиренно преклонить колени».
Или отнести к судьбе Ивана Сергеевича и к памяти о нем его же любимое изречение: «Все минется, одна любовь останется».
Его любовь с нами.
Наша любовь с ним.
АУРА ВОЛОШИНА
С Коктебелем в моей жизни связано так много, что рассказать об этом связно вряд ли получится — выйдет, минимум, книга, может, и не одна. Так что беглые заметки в данном случае даже не лучший, а, наверное, неизбежный выход.
Первый раз я попал туда по наводке Роберта Рождественского — уж очень эмоционально он, человек, в общем-то, спокойный и даже флегматичный, рассказывал об этой скромной точке на карте дотоле неизвестного мне восточного Крыма. Послушался. Поехал.
Поезд. Грязноватый Феодосийский вокзал. Старенький литфондовский автобус. И — вот он, поселок Планерское. Или, по старому татарскому названию, Коктебель.
Название «Планерское» не прижилось, может, потому, что планеры там давно свое отлетали. А татарское название, при полном отсутствии татар (все они были выселены Сталиным) осталось — возможно, в силу своей загадочности. Потому что место было предельно загадочное.
Хорошо помню первое впечатление. Оно вполне укладывалось в одно слово — «обманули». Убогая, скучная степь. Очень мало зелени, особенно по сравнению с Абхазией, куда, конкретно в Новый Афон, я каждое лето ездил с разными, но всегда очень хорошими девушками. Там огромные горы, поросшие густейшим лесом, красивейший монастырь на горе, бурные ручьи, похожие на маленькие реки, пруд в парке с сахарно-белыми лебедями и ночными криками павлинов. А тут? Карадаг, торжественно названный горным массивом, но больше похожий на короткую гряду холмов, галечный пляж, пыльная деревенька вдоль узкого разбитого шоссе, бедненький рынок да унылый уголок цивилизации — панельная пятиэтажка с магазинчиком и аптекой на первом этаже. И чего ради меня сюда занесло?
Тогда я еще не знал, что минимум два ближайших десятилетия буду каждое лето рваться — вырываться! — именно сюда. Еще не знал, что в меня прочно войдет нечто таинственное и трудно формулируемое, что принято было называть «духом Коктебеля».
Впрочем, о духе — позже.
Так вышло, что именно этот кусочек восточного Крыма породил множество легенд, с великой охотой подхваченных и развитых российской, прежде всего, московской, интеллигенцией. Время было тягостное, тоталитарная власть сперва кровавой, потом хамоватой, потом трусоватой, но всегда невежественной и примитивной. Легенды пришлись очень кстати. Тем более что почти за каждой из них, потом выяснилось, стояло нечто реальное. Впрочем, как известно, и сама легенда, овладевая массами, становится материальной силой.
Главная легенда Коктебеля — поэт и художник Максимилиан Волошин. Эта легенда однозначно материальна, хотя бы потому, что существует красивый и очень своеобразный дом Волошина, издали похожий на кораблик с плоской, как палуба, крышей. Видно, и в начале Двадцатого века российской интеллигенции жилось скучновато, вот и тянуло на экзотику. Здесь в свое время перебывало множество заметных, а то и знаменитых русских писателей — Волошин охотно приглашал к себе интересных людей, они жили чем-то вроде коммуны, гуляли, купались, спорили, дружили и ссорились, создав на этой, по сути, даче маленький островок относительной свободы.