оложил я все четыре лапки".
"Смотри, — говорю, — какой храбрый! Ну-ка, — говорю, — подходи! Такого еще не видел!"
"И подойду!" — говорит заяц.
И подошел.
"Так откуда ты, — спрашиваю, — такой храбрый?"
"А потому, — говорит, — что я рекордсмен!"
"Рекордсмен?"
"Да! Рекордсмен! Я за свою короткую жизнь вывел из строя уже двадцать автомашин".
"Вот сколько ты автомашин покалечил! Как? Каким способом?"
"Я им еще не то покажу. Они думают, что я теперь тот зайчик, про которого поют:
— Зайчик, зайчик,
Где бывал?
— На мельнице!
— Что видал?
Не на мельнице я побывал, а я доты и дзоты видел! И танки видел! А они меня хотят фарами напугать! Не на такого нарвались!"
"Да что такое? Ничего не понимаю!"
"Ты знаешь, — говорит заяц, — какой теперь народ пошел? Черт знает, что за народ!! Охотится на нас, честных зайчиков, в незаконное время, из-под автомобильных фар!! Мы себе честно ночью пасемся, знаем, что полевать нас еще не разрешено, вдруг какая-то чертова образина, чаще всего под градусом, летит по стерне, пугает нас, берет в фары, мы мчимся как осатанелые под фарами, а он колотит нас из ружья… И много нашего брата гибнет от такого неслыханного в культурной стране хулиганства. Ты же сам подумай: мы еще молодые, мех у нас жиденький, тельце худенькое, а он, сатана, лупит! Ну, кому оно, ну, зачем оно? Стыдно за этих людей!"
Я грустно покачал головой.
"Действительно-таки стыдно!" — говорю.
"Так мы теперь, — говорит заяц, — умнее стали. Теперь на каждом таком участке у дороги мы поставили старых опытных зайцев, которые знают, что им делать. Как только появляется машина, такой зайчик сразу вскакивает в фары, а потом вывертами и зигзагами ведет машину к балке или противотанковому рву… И там "Форд" или "Адмирал" только трах! бах! треск! — и будь здоров! Потом уже ведут его домой на буксире, составляют акт, тратят народные деньги на ремонт, обманывают государство, нарушают закон и т. д. и т. п.".
"Ну, ну!" — только и мог я сказать.
"А мы, — продолжает заяц, — между собой соревнуемся, кто сколько машин из строя выведет… Так я больше всех уничтожил! Я рекордсмен!"
Стыдно, стыдно мне стало. Я молчал.
А заяц обжигал меня словом, допекал:
"А ты, — говорит, — думаешь, что мне не жалко тех машин, которые из-за меня терпят аварию?! Разве не жаль добра народного?! Но что мне делать?! Должен же я защищаться! Ах, если бы я мог тем людям хоть немножко вставить своих заячьих мозгов! И тем, кто так поступает, и тем, кто за этим обязан следить…"
……………………………………………………………………………………………
Как же я краснел от тех справедливых заячьих слов!
За людей краснел!
УТЯТА ПЛАЧУТ
Открытое письмо Прокурору УССР
Глубокоуважаемые товарищи!
Позвольте обратиться к вам с этим моим письмом.
Пишет вам дикая утка — Селезень-Крыжень, осиротевший отец одиннадцати яиц.
Выслушайте меня, прошу я вас.
Однажды вечером — это было в феврале или в марте — прослышали мы по радио, что на Советской Украине запрещена весенняя охота.
Как же мы обрадовались!
Мы летали со своей старушкой над нильскими берегами и весело улыбались.
— Вот где умные люди! Они знают, что никакой пользы от весенней охоты нет: один только вред, ибо птица как раз прилетает, размножается, чтобы осенью дать народному хозяйству большие доходы, а спортсменам-охотникам и полезный отдых.
Поглядели мы с женой на карту, да и говорим друг другу:
— Давай поселимся мы неподалеку от Киева. Там есть озера, есть болота и могучий Днепр. Да около столицы и люди лучше законы знают и почитают, так что не может случиться такого, чтобы кто-нибудь нас там обидел: бабахнул в нас тайком или разрушил наше гнездышко.
Так и порешили.
Выбрали мы себе такое болото, что называется "Ковпыто", в Броварском районе на Киевщине.
Полетели, прилетели, выбрали местечко, свили гнездышко.
Старушка моя нанесла яичек, укрыла гнездышко пухом и села на яички высиживать утят.
И вот в апреле этого года пролетаю я над болотом, гляжу — идут двое с ружьями. И направляются к той купине, где на гнезде сидит моя супруга.
Я стремглав упал в рогозу, рогозой пробрался к гнезду — и к старой:
— Идут! С ружьями идут! Гляди же, не пошевелись! Нагни головку, они не заметят! А она:
— Ой, боюсь!.
— Молчи, — говорю, — и ни гугу.
Ну, она же, знаете, женщина, дама нервная, не выдержала, взлетела.
"Бах" — и упала Смотрю я на свое гнездо, смотрю на остывшие одиннадцать яичек, смотрю и плачу.
Плачу и слезами своими пишу вам это письмо.
Кто были эти люди, я знаю, но вы, глубокоуважаемые товарищи, можете узнать об этом подробнее в областном отделе Союза охотников и рыбаков. Они лучше меня вам расскажут, что и к чему.
Заканчивал я уже вам это письмо, как вдруг подлетает ко мне утка… не моя, ведь моя уже никогда не будет летать. Подлетает и тоже плачет:
— Убил — плачет, — моего любимого селезня зверь-человек на лугу около озера Осокорки. Он там еще и рыбу, преступник, глушил толом.
О чем я вас прошу: пускай те двое, что убили мою утку, пускай они по очереди приходят, садятся на мое гнездо и высиживают мне утят, а то я сам не справлюсь. Пропадут ведь одиннадцать утят.
Может, это научит их уважать законы.
С глубоким почтением к вам
Дикий Селезень-Крыжень, неграмотный, а за
него расписался Остап Вишня.
ОЛЕКСА ИВАНОВИЧ
Олексе Ивановичу стукнуло уже семьдесят шесть лет, когда я с ним познакомился. Он с незапамятных времен охотник. Охотился и по перу и на зверя. По перу — это значит на птицу: на утку, бекаса, дупеля, горлинку, перепела, куликов… На зверя — это значит на зайца, на лисицу, на волка.
Когда-то он охотился и на диких гусей и лебедей, разумеется, ранней весной и поздней осенью, когда гуси и лебеди, перелетая с юга на север и с севера на юг, останавливались на наших реках и на озерах.
Теперь Олекса Иванович уже на диких гусей и лебедей не охотится.
— Лета не те! — говорит Олекса Иванович. — А когда-то…
Жил Олекса Иванович на селе. У села было огромное озеро, даже не одно, а два озера; между теми озерами было вроде широкого перешейка, и были между теми озерами хорошие перелеты дикой утки.
И как-то так оно выходило, что утром утки "тянули" с большого озера на меньшее, а вечером — с малого на большое.
На перешейке копались ямки, ямки те маскировались бурьяном, камышом, рогозой…
Охотники садились в те ямки и ждали, когда утки пролетят над ямками.
Перешеек был не маленький, ямок таких можно было выкопать на расстоянии одна от другой на сто приблизительно метров штук пять-семь…
Охота на тех озерах очень была по душе истинным охотникам-спортсменам: они стреляли только влет, — не так как те, что сидели за камышом около плеса, ожидая, когда сплывутся вместе сто или тысяча, и тогда по сидячим — "ба-бах!".
Таких охотников в тех местах не любили и называли шкурниками, или массовыми убийцами.
— Ты влет стреляй! А сидячую и палкой можно подстрелить!
Олекса Иванович был простой человек с благородным сердцем охотника-спортсмена и никогда по сидячим не стрелял.
Даже когда он, бывало, подкрадывался к озеру на выстрел к сидячим уткам, поднимался, говорил: "А-киша!" — и стрелял только летящих.
У Олексы Ивановича была пара гончих — Докучай и Бандит.
Гончие были хорошо натасканы, гоняли хорошо, особенно Докучай, старый уже, очень строгий пес: никогда не оставит зверя и никогда не потеряет след. Голос у Докучая был низкий, октавистый, как говорят охотники, башур.
Бандит был моложе, ретивее, но не такой опытный, как Докучай. Голос у него был с раскатом, тонкий, заливистый… Лес, когда гнал зверя Бандит, был полон звона-перезвона…
И такой они, Докучай и Бандит, дуэт давали, что слушать бы и не переслушать…
И вот однажды вечером, когда мы вернулись с охоты по чернотропу, Олекса Иванович заявил мне:
— Стар я уже, с гончими мне тяжело! Забери у меня Докучая и Бандита. Ты молодой, они тебе еще послужат.
— Как так "забери"? Таких собак и забери?! — удивился я. — Если вы на самом деле решили не охотиться с гончими, купить собак я могу, а взять так… Что вы, Олекса Иванович?!
Олекса Иванович махнул сердито рукой:
— Сроду собаками не торговал! Никогда!.. Забери! Мне с ними тяжело, а в плохие руки отдавать не хочу!
Я забрал Докучая и Бандита.
Когда я выезжал со двора Олексы Ивановича, он куда-то ушел.
Семеновна, жена Олексы Ивановича, прощаясь с собаками, каждую из них, и Докучая и Бандита, обняла и поцеловала.
— Не обижайте их, — обратилась он ко мне. — Хорошие они псы… Докучая на первых порах остерегайтесь: он с характером. Пока привыкнет!
— А где же Олекса Иванович? — спрашиваю я.
— В садок пошел. Чтобы не видели, что он плачет…
Не из-за собак пустил слезу старенький Олекса Иванович — он хорошо знал, что собаки будут в хороших руках, — молодых лет жалко было старенькому.
Недаром в последнее время, когда, бывало, охотясь, ночевали на лугу, Олекса Иванович, лежа под копной или под стогом сена и глядя на небо голубое, на золотые звезды, старческим голосом заводил:
Запрягайте…
Та й поiдем доганяти
Лiта молодii…
Остался Олекса Иванович без гончих.
— Буду охотиться с Пиркой… На дупеля, на перепела… А если подстрелю где-нибудь утку, она и утку мне принесет.
Пирка (Пират) — пожилой уже, не очень чистой крови ирландский сеттер. Искать умел и перепела, и дупеля, и бекаса, держал хорошо стойку и понимал Олексу Ивановича не только по словам, но и по движению. Махнет рукою Олекса Иванович: "Ложись, мол!" — ложится… Махнет: "Вперед!" идет вперед. Послушный был пес Пирка и спокойный.
Однако о том, чтобы совсем бросить охоту, у Олексы Ивановича и в мыслях не было.
— Хоть на горлинку, хоть на воробья… До тех пор, пока ногами вперед из хаты не выеду, ружья не брошу! — твердо заявил Олекса Иванович, когда Семеновна как-то намекнула: "Да куда уже тебе с тем ружьем? Оставил бы уже!"