Ничего, кроме надежды — страница 33 из 110

по высшему классу, ни к чему не придерешься – хоть разбирай бой на командирских учениях. Сказать потом Прошину, что приказа не выполнил, или не стоит? Да нет, лучше, пожалуй, не говорить, старики обидчивы – затаит в душе, а когда-нибудь при случае возьмет да припомнит. У немцев, говорят, командиру без высшего военного образования батальона не получить, а у нас такие вот дремучие долдоны полками командуют – неудивительно, что на одного убитого ганса наших пятеро приходится...

Вместе с незнакомым офицером подошел ротный Мито Барабадзе, чье подразделение первым прорвалось к немецкому штабу.

– Корреспондент к вам, товарищ гвардии капитан, – объявил лейтенант, белозубо улыбаясь и похлопывая себя по бедру свернутым в трубку иллюстрированным журналом.

– Почему ко мне? Ты сегодня именинник, ты и информируй!

– Хорошо бы для начала о всем батальоне что-то сказать. – Газетчик вытащил из полевой сумки блокнот, прицелился карандашом в гвардейский значок на гимнастерке Дежнева. – Как вы оцениваете настроение личного состава?

– Ну как оцениваю, – со скукой в голосе сказал комбат, – хорошее настроение, с чего ему быть плохим. Потерь почти не понесли, для бойца это главное. А вообще, солдаты и офицеры учатся, неустанно повышают уровень боевой и политической подготовки. Сердца их полны, так сказать, решимости поскорее изгнать немецко-фашистских оккупантов с родной земли.

– Так ведь вроде бы уже изгнали, – заметил вполголоса корреспондент, продолжая строчить в блокноте.

– Что? А-а, да, да. Оговорился, виноват. Я хотел сказать, вообще стереть с лица земли. Чтобы, ну... на развод не осталось.

– Понятно... С кем из бойцов советуете поговорить?

– А вы лучше так, без моего совета. В самом деле, подойдите к любому и спрашивайте. Со взводными можно поговорить, вот хотя бы в роте товарища Барабадзе, а если еще вопросы останутся – я отвечу, на какие смогу... Вы из нашей дивизионки? От вас обычно Сеня приезжал, Лившиц. Знали его?

– Еще бы. Отличный был журналист, да и человек хороший, а погиб как-то глупо.

– Глупо? Вы если узнаете, что кто-то умно погиб, непременно в газете своей этот случай опишите – во будет материальчик! Кстати, у вас там машинистка одна служит – Сорокина Елена, сержант, если не ошибаюсь?

– Была такая, но давно уже убыла – вообще на другой фронт, говорили, вроде бы на Ленинградский.

– Ну правильно, она же из тех краев, – рассеянно сказал комбат, высматривая кого-то среди бойцов. – Решила, значит, к дому поближе... Вон, возле «доджа» – высокий такой, в кубанке, – видите? Поговорите с ним, парень интересный – разведчик, из приблатненных, сюда прямо из лагеря попал...

– Чего ты его ко мне привел? – напустился комбат на ротного, когда газетчик отошел. – Козловского нашел бы, у него язык подвешен как на кардане, а я всегда дураком себя чувствую, когда приходится такие вот разговоры вести... Спрашивает всякую фигню – «настроение личного состава» его, видите ли, интересует! Да пойди пообщайся с этим составом, вот сам и узнаешь настроение... А ты еще тут с трофейной пропагандой разгуливаешь на виду у бойцов! Сколько раз говорил – не подбирать журналов! Опять похабель какую-нибудь нашел?

– Товарищ капитан! – обиженно закричал Мито. – Ни одной голой девочки – самому жаль, клянусь честью, – специально нес вам показать, тут статья насчет воздушных налетов, со снимками! Похоже, англичане решили наконец повоевать всерьез – смотрите, это репортаж из Рура. Эссен, Дуйсбург – видите, написано: «liegen in Schutt und Asche» – в пепле и развалинах...

– Да хрен с ним, с Эссеном, – отозвался Дежнев, – нам-то от этого, как говорится, ни жарко ни холодно. Хотя, конечно, что бомбят – это хорошо, с доблестных союзничков хоть шерсти клок... Не в службу, а в дружбу – поищи адъютанта, и чтоб он от газетчика ни на шаг, покуда не умотает из батальона. А я, скажи, писаниной тогда сейчас займусь, сводки составлю...

Заниматься отчетностью всегда было для него сущим наказанием (вообще-то, это входило в обязанности старшего лейтенанта Козловского – батальонного адъютанта, или, как он предпочитал себя называть, начальника штаба). А тут еще, как назло, у двух ротных писарей почерк оказался – поди разбери, что они тут накарябали в сводках расхода боеприпасов. Не иначе, к трофейному рому успели приложиться, обормоты. Впрочем, все равно цифры наполовину из пальца высосаны, кто там проверит... Нет, но Елена-то, а? Надо же! Хоть бы записку передала, что ли, не могли же ее откомандировать так срочно, что минутки не нашлось. Да и вряд ли дело в откомандировании – с чего бы вдруг, кому могла так срочно понадобиться обыкновенная машинистка, их при каждом штабе хватает... Нет, скорее, это по собственной инициативе, только вот – зачем? Почему?


Она сама задавала себе этот вопрос: почему все так получилось, зачем это ей? – задавала и не находила ответа. Но ведь немедленного ответа в подобных случаях быть не может, жизнь если и отвечает, то лишь по прошествии долгого времени, когда вопрос, оставшись в далеком прошлом, выглядит оттуда вовсе уж наивным – до глупости.

Что толку спрашивать? Получилось, потому что так было надо.

Впрочем, недоумение пришло потом; вначале, когда окончательно подтвердилась так испугавшая ее (и именно поэтому показавшаяся такой невозможной, немыслимой) догадка, было просто отчаяние: Господи, неужто еще мало, неужто нет пределов этой слепой, не выбирающей целей жестокости, бьющей наугад по правым и виноватым... Да нет, не о ней речь – как раз она-то заслужила все и сполна, не ей жаловаться; но ведь в том и ужас, что речь теперь уже не о ней самой, сама она безропотно примет любой вариант судьбы, и чем хуже, наверное, тем лучше, – но только чтобы одной, одной, не разделяя больше ничьей боли, ничьих страданий, хватит с нее собственных...

Выросшая в семье, традиционно равнодушной к вопросам религии, она ловила себя порой на странной двойственной зависти – почти одинаковой – и к убежденным атеистам, и к тем, кто верит глубоко и смиренно, как верили простые крестьянки. О такой вере можно в наше время только мечтать, но коли уж ее нет – насколько легче, наверное, было бы жить в совершенной уверенности, что там действительно ничего не будет – ни воспоминаний, ни сожалений, ни – главное! – опасности того, что когда-нибудь тебя снова, уже в другой комбинации молекул, ввергнет обратно в этот чудовищный мир «реальности».

Будь она в этом действительно и до конца уверена, насколько легче было бы жить – зная, что всегда есть возможность уйти, никому не причинив урона. Но для нее и этот выход был закрыт, потому что уверенности не было, была как раз неуверенность, тайная (и смешанная с надеждой) боязнь – а вдруг... Все-таки в то, что там что-то есть, миллионы людей верили тысячелетиями, какие-то, значит, основания у них были, и ведь не только дикари, не только примитивные и необразованные – если уже тогда сумели заложить основы сегодняшних точных наук, рассчитать ход планет, создать целые философские системы... Пусть даже один шанс на тысячу! Категоричность церкви в вопросе самоубийства была непонятна, но не считаться с этим было нельзя: а вдруг? Оставалось смириться, уповая на то, что, может, не такой уж долгой окажется ее никому не нужная жизнь. Все-таки война, мало ли что может случиться. Да и без войны люди, бывает, умирают в самом цветущем возрасте; к сожалению, это чаще случается именно с теми, кому жить надо – есть ради кого и ради чего...

До сих пор она так и существовала, смирившись, и ничего, как-то получалось, приспособилась. Иногда, правда, на нее находило, накатывало – это было страшно, она боялась даже думать, что может сделать в один из таких дней. Хорошо еще, не частых. Вот в один-то из них ее и бросило к этому чужому ей, в сущности, человеку.

Ведь и знакомы-то были едва-едва. Тогда, в машине, когда она везла в полк газеты, а он возвращался из госпиталя, капитан Дежнев показался ей довольно самоуверенным юным солдафоном – тип распространенный среди молодых офицеров, успевших уже набраться фронтового ухарства, но проглядывало из-под этого наносного и что-то настоящее, не случайно она потом спросила о нем у Игнатьева, и ей почему-то было приятно услышать, что догадка не обманула: Игнатьев сказал не колеблясь, что капитан этот, если не убьют, может стать личностью – неглуп, некоторые взгляды изменятся сами, с возрастом, когда поумнеет, а культура и вовсе дело наживное...

Странно, что он ничего не сказал о надежности, ей самой надежность показалась едва ли не главным из качеств, которые угадывались в ее новом знакомом. Она еще подумала как-то, что такого человека хорошо было бы иметь «другом дома» – долго-долго, на всю жизнь, просто чтобы знать, что он где-то есть и что в случае чего можно обратиться за помощью, за советом или хотя бы пожаловаться. Так оно и могло бы быть, наверное, если война его пощадит, но судьба судила иначе – ей пришлось бежать от него, какая невообразимая нелепость! – бежать именно теперь, когда он – еще не успев стать близким по образу мыслей, симпатиям и антипатиям, по вкусам, по всему тому, что обычно сближает хорошо знающих друг друга людей, – стал вдруг близким по крови, близким самой глубинной, самой тесной связью, какая может возникнуть между женщиной и мужчиной.

Бежать, пока он ничего не знает. Ей была невыносима мысль, что у него, если узнает, может хоть на секунду мелькнуть подозрение, что она все подстроила нарочно, многие женщины прибегают к этому способу, чтобы привязать к себе мужчину. И бежать надо было немедля, пока даже сотрудницы ни о чем не догадываются, потому что когда догадаются – будет поздно, новость рано или поздно дойдет и до него. Редактор относился к ней хорошо, всегда помогал, чем мог, и у него были связи в Политуправлении фронта, поэтому устроить перевод труда не составило: все поверили, что ей действительно хочется быть «поближе к дому». Господи, знали бы они, какой ужас вызывала в ней одна мысль о том, чтобы очутиться в Ленинграде!

В апреле сержант Сорокина прибыла к новому месту службы в Невель, в одно из тыловых управлений 2-го Прибалтийского фронта, ведавшее какими-то хозяйстве