Ничего, кроме нас — страница 20 из 122

Слушая Боба, я сама не заметила, как обняла его. А когда он закончил, долго страстно целовала, прежде чем заговорить:

— Ты, может, первый человек, который меня всерьез зацепил, и я чувствую, что влюбляюсь. Влюбляюсь без памяти. И от этого мне легко, и я чувствую себя счастливой — это приятный сюрприз, потому что до сих пор мне совсем не часто приходилось быть счастливой. Но одновременно все это меня очень тревожит.

— Потому что…

— Потому что я боюсь всерьез влюбиться в тебя, и потому что мы такие разные внешне — пусть даже вместе мы нереально круты, — и потому что мне нравится заниматься с тобой любовью, и потому что от всего этого вместе мне очень-очень страшно, потому что…

Боб наклонился и взял мое лицо в руки:

— Эй, и я в тебя влюблен. И считаю, что это очень клево. Так не пора ли нам завязать со всей этой конспирацией и вместе появиться в колледже?

Я была ошеломлена. А еще мне понравилось то, что Боб не боялся быть со мной откровенным — позже в ту ночь он рассказал, что всегда считал себя «пентюхом из Саути», что его мать Айрин всегда на взводе и периодически впадает в тяжелое состояние, может целый день пролежать в постели, не есть и не пить — тогда, в 1972 году, никто еще не называл это депрессией, — словом, что она уже много лет не в себе.

— Зато с отцом мне повезло, — рассказывал Боб, — хотя он, конечно, сильно огорчился, что я не получил полную футбольную стипендию в Бостонском колледже, где заправляют иезуиты. Их команда подпитывает игроками из НФЛ. В Бостонском колледже звездой стать легко, к двадцати двум годам можно сделаться профессионалом. Одного папа не знал — что я не хочу становиться профи. Боудин я выбрал не только из-за полной стипендии, а еще и потому, что уровень образования здесь высокий. Папаша пока не знает, но я через год собираюсь поступать в аспирантуру. Хочу писать диссер по английской литературе. Хочу быть профессором, преподом.

— Так это же здорово!

— Он будет мной гордиться, если я продолжу хорошо учиться и получу полную стипендию в Лиге плюща. Но не преминет позудеть на тему о том, что я всю жизнь буду жить на нищенское жалованье и что с моими оценками в Боудине, да притом еще и спортсмену, разумнее идти на юридический. Есть такое устоявшееся мнение, что мы все должны стать юристами — в Америке это лучшая гарантия благополучной жизни. Но стоит только представить, как через восемь лет я рву себе задницу, чтобы сдать экзамен на адвоката в Массачусетсе, так я сразу думаю: меньше всего в жизни я хотел бы такой жизни.

— Тогда не поддавайся. Становись профессором. На чем бы ты специализировался?

— Моя мечта — учиться у Гарольда Блума[36] в Йельском университете… хоть и понимаю, что в итоге не избежать мне стать докой по части Чарльза Диккенса и викторианскому роману. Если так и будет, папа будет не так сильно разочарован.

После того вечера мы с Бобом отважились показаться в колледже вместе. В небольшом местечке вроде Боудина слухи распространяются со скоростью света. Хотя на публике мы держались пока довольно сдержанно, но таиться перестали. И народ начал это замечать. Как-то на собрании в редакции Сэм осведомился, не собираюсь ли я — первая из членов редколлегии «Пера» — попробовать свои силы еще и в чирлидинге? Сказано это было шутливо и с мягкой улыбкой, отчасти смягчившей резкость комментария, не говоря уже о подтексте — Сэм явно огорчился за Диджея, из-под носа у которого меня «увели» (кстати, всю жизнь терпеть не могла это выражение).

Когда мы с Бобом зашли в аудиторию на лекцию профессора Хэнкока, Полли Стернс, закатив глаза, шепнула:

— Привет попугайчикам-неразлучникам.

Даже сам Хэнкок, когда я пришла к нему на консультацию, ясно дал понять, что все знает о моем романе с футболистом.

— Хотите, расскажу вам историю из своего прошлого, — предложил он в один прекрасный день, когда мы сидели у него в кабинете. — За год до поступления в докторантуру я летом посещал курс англо-ирландской литературы в дублинском Тринити-колледже, очень рекомендую вам рассмотреть его, когда будете на третьем курсе и речь пойдет о практике за границей. Те два месяца в Дублине стали для меня чем-то вроде приятной интерлюдии, шансом почитать Джойса in situ. Дублин оказался серым, дождливым, мрачным и совершенно чудесным городом, у меня то и дело возникало чувство, что я попал в какое-то очень доступное для понимания и в то же время абсолютно чужое место. В числе прочего я понял про Дублин одну штуку — там все друг про друга знают всё, вплоть до того, кто что ел на завтрак. В Боудине то же самое, только он еще меньше. Так что до меня дошли слухи, что вы встречаетесь с мистером О’Салливаном.

На это я могу сказать только одно: вам обоим повезло, что вы нашли друг друга.

С этого момента мои отношения с профессором Хэнкоком стали более дружескими. Я почувствовала, что доверяю ему и смогу открыться в случае необходимости. Большую часть времени мы обсуждали вопросы, связанные с учебой. Но мало-помалу он начал расспрашивать меня о родителях, братьях, о том, как я воспринимаю мир — все это коловращение жизненных обстоятельств. Он и сам охотно говорил со мной о себе. Например, о своей любви к фортепьянным регтаймам Скотта Джоплина[37], о том, как познакомился со своей женой, в девичестве Марианн Кэбот — девушкой из аристократической семьи, входившей в элиту Бостона, — и о том, как они поженились сразу после окончания университета. У них было трое сыновей — Тео-младший, Сэмюэл и Томас, — все младше десяти лет. Он рассказал о своей парусной лодке — тридцатишестифутовом яле, на котором он проводил почти все выходные, занимаясь рыбалкой у берегов штата Мэн. Было ясно, что Хэнкок рос в мире тихих, не заявляющих о себе громко привилегий, и меня поразила легкость, с которой мой преподаватель вносил личную нотку в наше общение. При этом Хэнкок всегда держался со мной подчеркнуто корректно. Хотя меня он называл по имени, он никогда не предлагал мне называть его Теодором. Для меня он всегда оставался «профессором».

Из его обмолвок я поняла, что у Хэнкока проблемы со сном, что часто он встает около четырех утра, после каких-то пяти часов сна, и садится проверять студенческие работы, готовится к дневным лекциям или просто слушает музыку. Он сказал, что я непременно должна послушать поздние струнные квартеты Бетховена, и рекомендовал купить записи «Амадеус-квартета». А еще он рьяно восхвалял достоинства бомбейского джина, рассказав мне, что выпивает в день один бокал очень сухого мартини, и всегда именно с этим, очень английским джином. Я и в самом деле взяла в фонотеке музыкального факультета записи поздних бетховенских квартетов в исполнении «Амадеуса». Эта задумчивая, тревожная музыка показалась мне прекрасной. Увы, соседка по комнате в тех редких случаях, когда возвращалась в нашу спальню, всегда просила «вырубить этот мрачный кошмар».

Мне невероятно льстило спокойное доверие Хэнкока. Почему? Считала ли я его первым взрослым, который отнесся ко мне почти как к ровне? Или вспоминалась мимолетная влюбленность в начале семестра? На этом этапе жизни разница в пятнадцать лет казалась мне непреодолимо огромной. У меня был парень, и Хэнкок его одобрял. Наши же отношения были строго дружескими, к тому же Хэнкок ничем не напоминал мерзавца с кафедры английского языка, Герба Курсена, который славился тем, что постоянно приставал к студенткам и мстил, если ему отказывали, а администрация смотрела сквозь пальцы на его донжуанские замашки. В отличие от него Хэнкок был безупречным джентльменом, что не могло не делать его еще более привлекательным. Думала ли я когда-нибудь о сексе с ним? Да, думала, и это мучило и тревожило меня. Но в отличие от некоторых студенток колледжа, которые открыто заводили интрижки с преподавателями, я знала, что никогда не перейду эту черту. Хэнкок не допускал ничего двусмысленного — вроде легких прикосновений к руке или небрежного приглашения выпить по бокалу вина вечерком после занятий, — что бы указало на какой-то его особый интерес помимо покровительственного отношения преподавателя. Тем не менее я чувствовала, что и он ощущает некое скрытое притяжение, существующее между нами, но углубляться в изучение его мы не собирались, а, наоборот, всеми силами этого избегали.

— Что вы собираетесь делать в ночь выборов? — спросил меня профессор Хэнкок накануне голосования.

До этого я целую неделю вместе с Эваном Креплином обходила дома в Брансуике, раздавая листовки «Макговерна в президенты» и призывая сознательных граждан штата Мэн голосовать за этого редкого человека, уважаемого, высоконравственного политика, к тому же единственного, кто твердо обещал положить конец нашему чудовищному безумию во Вьетнаме.

Все прошло не вполне так, как мы планировали. Не считая людей, так или иначе имеющих отношение к колледжу, нескольких образованных пенсионеров и горстки хиппи, подавляющее большинство местных жителей было либо военными, издавна связанными с базой военно-морской авиации, либо просто коренными жителями штата Мэн, которым не по душе были такие яркие личности, как Эван. Я вряд ли могла нейтрализовать впечатление от экстравагантного облика Эвана, потому что и сама повесила на шею свой деревянный символ мира, нацепленный на нитку вместе с крупными бусинами психоделических цветов. Мы не осознавали, что наш вызывающий вид едва ли способен укрепить веру в «миролюбивого кандидата» Макговерна. «Его поддерживают одни радикалы, бродяги и бездельники», — пылко заявила нам одна сморщенная, как печеное яблоко, старушка, чья злоба ошеломила нас с Эваном. И все же мы оба были уверены, что если постараемся быть убедительными, то, несмотря на общественный настрой, заимеем шанс переломить ход событий и включить штат Мэн в список коллегии выборщиков Макговерна.

Эта сварливая старуха захлопнула у нас перед носом дверь, закончив свою тираду поистине изощренным выпадом:

— И вот еще что, юноша, лет десять назад в Боудин принимали только приличных молодых людей, а уродов вроде вас просто выгнали бы из города.