А потом вдруг начиналась перестрелка, и тогда мне хотелось вместе с новобранцем из популярного московского анекдота военной поры крикнуть фрицам: «Nicht schieBen! Hier sind doch Menschen!» (He стреляйте, здесь же люди!), чтобы они поняли и прекратили этот идиотизм.
Такая мысль может показаться очень наивной, если не сказать больше. Но тогда шел 1944 год. Судьба войны была решена, и враг не казался нам таким сильным и коварным, как в первые военные годы. Колонны пленных немцев шли на сборные пункты, а советские армии рвались к гитлеровскому логову, где засели подлинные зачинщики и виновники этой бойни и всех тех ужасов, которые они обрушили на Европу.
И вот нежданно-негаданно мне суждено было встретиться с ними в Нюрнберге, точнее с теми из них, кто не успел или не захотел покончить с собой. Они снова были в любимом городе фюрера, но на этот раз не на стадионе, а во Дворце юстиции на скамье подсудимых.
Всматриваясь в чисто выбритые сытые лица подсудимых, наблюдая за ними день заднем и, наконец, повторяя по-русски в микрофон то, что они по-немецки говорили в свое оправдание, я не могла уловить что-либо общее в их облике, речах и поведении с теми окопными немцами, которые в 1944—45 годах группами и поодиночке сдавались в плен.
Пленным немцам я в глубине души сочувствовала. И, признаюсь, меня не мучили сомнения относительно того, вправе ли я после всего случившегося испытывать чувство жалости к людям, которые еще вчера были нашими противниками. Моральной опорой была мне одна из любимых книг моей юности — «Война и мир», оставившая неизгладимый след в душе. Впервые я читала роман Толстого, когда мне было 11 или 12 лет, и, что греха таить, описания батальных сцен я тогда бегло просматривала или вовсе пропускала. Глубокий смысл рассуждений нашего великого классика о войне и мире был для меня сокрыт. Но встреча Пети Ростова с маленьким босым барабанщиком, его жалость к пленному французу, желание ему помочь и гибель Пети утром следующего дня запомнились мне на всю жизнь. Помню, я горько плакала, читая и перечитывая эти страницы романа.
Запомнились мне и слова Кутузова, обращенные к русским солдатам-победителям, сказанные после того, как он увидел голодных и оборванных пленных французов: «…пока они были сильны, мы себя не жалели, а теперь их и пожалеть можно. Тоже и они люди».
Повинуясь чувству жалости к изможденным, голодным и печальным пленным немецким солдатам, я устроила им в ночь на 25 декабря 1944 года праздник католического и лютеранского Рождества. Сидя в большом сарае на окраине затерявшейся в снегах польской деревушки, подкрепившись нашими чудесными фронтовыми сухарями с кусочками сала, которые мне удалось раздобыть, и отогревшись горячим чаем и трофейным итальянским изюмом, пленные солдатики и я вместе с ними грянули немецкую рождественскую песню «Stille Nacht, heilige Nacht!» (Тихая ночь, святая ночь!).
Не успел наш импровизированный хор возвестить миру о рождении Христа, как двери сарая распахнулись и мы услышали громкий и всем знакомый приказ: «Хенде хох!».
В дверях стояли наши бойцы с автоматами наперевес, уверенные в том, что это не пленные фрицы, а заклятые наши враги засели в злополучном сарае. К счастью я успела вскочить и крикнуть: «Не стреляйте! Это я, это мы поем!» Жизнь наша была спасена. Но еще долго при встрече со мной однополчане, хитро подмигивая, повторяли: «Это я, это мы поем!»
Что касается меня, то я для оправдания моего недопустимого пения во вражеском хоре, другими словами моего «участия в самодеятельности противника», имела при себе речь товарища Сталина, в которой он, как всегда, своевременно и метко сказал: «гитлеры приходят и уходят, а народ немецкий… остается».
Как известно, пока вождь не покинул свой народ, его приказы и даже просто высказывания подлежали внимательному прочтению и беспрекословному исполнению. На это даже такая бдительная, не знающая пощады фронтовая организация, как «Смерш», ничего возразить не могла.
Жалеть их было не за что
Но вернемся в Нюрнберг. Здесь я не испытывала ни малейшего чувства жалости к подсудимым. Более того, слушая их диалоги с защитниками и обвинителями, я иногда ощущала острое желание высунуть голову из нашего переводческого «окопа» и громко крикнуть судьям: «Этого надо повесить. По его вине на полях сражений и в концентрационных лагерях погибли тысячи отцов, мужей и сыновей!» Или: «Он не пожалел даже немецких детей, послав их в последние дни войны защищать бесноватого фюрера!» Или: «Он замучил тысячи ни в чем не повинных граждан Европы, угоняя их в Германию!» Или: «Он вешал и резал, как скотину, своих соотечественников!» Или: «Он преследовал и зверски уничтожал людей только за то, что они, по его мнению, не принадлежали к арийской расе!»
Этот перечень можно было бы продолжать до бесконечности. Но он не в состоянии ни облегчить душу, ни подавить гнев, если каждый день ты слышишь о всё новых злодеяниях и нет ответа на мучительные вопросы: «Как это могло случиться? Какие силы толкали эти человеческие существа на тяжелые преступления? Іде была совесть преступников, которые в большинстве своем считали себя верующими людьми?»
Скажет ли кто-нибудь, как быть нам, ныне живущим христианам, которым Сын Божий заповедовал: «Любите врагов ваших, благословляйте проклинающих вас, благотворите ненавидящим вас и молитесь за обижающих и гонящих вас» (Матф. 5, стих 43)?
Прости меня, Господи! Я не смогла по отношению к этим извергам исполнить Твою заповедь, не могла тогда, не могу и до сих пор!
И что удивительно: чем яростней подсудимые пытались защитить себя, утверждая, что они ничего не знали о преступлениях нацистов и не имели к ним никакого отношения, тем неоспоримей становилась их виновность, тем глубже они увязали в замешанном ими кровавом месиве и тем острее становилась моя неприязнь к ним.
Некоторые подсудимые действительно разочаровались в фюрере и его политике, но только в самый последний момент перед крахом гитлеровской империи или даже после того, как всё было кончено. Были и такие, как Франк, которые прозрели, лишь очутившись на скамье подсудимых.
Да и поверить в искренность этих запоздалых отречений от гитлеризма и поспешных покаяний нацистских заправил было невозможно. Они сами, давая показания, открывали свое истинное лицо, повергая в ужас присутствующих в зале участников процесса.
Зачастую решающий удар по подсудимым, разрушающий все попытки оправдать их преступные действия, наносили показания свидетелей, причем не только свидетелей обвинения, но нередко и свидетелей защиты.
Свидетель обвинения
Обвинители и адвокаты вызывали в суд и допрашивали палачей и их жертв, ярых нацистов и непримиримых врагов нацизма, представителей физического и умственного труда, штатских и военных, политических деятелей и ученых, служителей церкви и чиновников, людей разных национальностей и профессий, граждан малых и больших государств.
В книгах и статьях о процессе письменным и устным свидетельским показаниям, как правило, отведено большое место. Но два человека за свидетельским пультом в зале суда обычно удостаиваются особого внимания. Это свидетель обвинения бывший фельдмаршал германской армии Фридрих Паулюс и свидетель защиты комендант концентрационного лагеря Освенцим оберштурмбанфюрер Рудольф Гесс. Эти двое остались в памяти у всех, кто их видел и слышал в Нюрнберге.
Само появление Паулюса в суде было блестяще организовано советской стороной. Не случайно журналисты назвали этот день самым сенсационным днем процесса. Ведь присутствующим в зале суда было известно, что в 1943 году по приказу Гитлера был объявлен трехдневный траур по поводу гибели 6-й армии в Сталинграде. Командующий армией Фридрих Паулюс был объявлен национальным героем. Немцы были уверены, что он погиб, как истинный германский солдат.
И вдруг советский обвинитель Н. Д. Зоря представляет Трибуналу письменные показания Паулюса, в которых речь идет о разработке генеральным штабом вермахта плана нападения на СССР, так называемого «плана Барбаросса».
Защита без промедления обращается к суду с ходатайством вызвать свидетеля. Она уверена, что ходатайство будет отклонено, так как свидетеля нет в живых и, таким образом, его показания окажутся дискредитированными.
Велико же было удивление всех участников заседания, когда Руденко, отвечая на вопрос Лоренса о том, как смотрит он на просьбу защитников, спокойно сказал, что советское обвинение не возражает против вызова свидетеля и что для этого потребуется не больше пяти минут, так как Паулюс находится во Дворце юстиции.
В зале поднялся невообразимый шум. Подсудимые и защитники заговорили разом, а журналисты повскакивали с мест и, толкая друг друга в дверях, ринулись к телеграфным аппаратам, чтобы успеть первыми передать эту сногсшибательную сенсацию в редакции своих газет.
Решив, что происходит нечто из ряда вон выходящее, Лоренс объявил, что суд вызывает свидетеля Паулюса и что настало время перерыва. Так наш мистер Пиквик поступал всегда, когда ситуация выходила из-под контроля.
История появления пленного фельдмаршала в зале суда была настоящей победой советского обвинения, так блестяще, с соблюдением строгой секретности осуществившего эту весьма сложную операцию. Никто из членов советской делегации, не говоря уже о других работниках процесса, кроме лиц, принявших непосредственное участие в организации доставки Паулюса из Москвы в Нюрнберг, не знал об этом нелегком мероприятии. Только тогда, когда высокий пожилой человек в штатском костюме твердой военной походкой вошел в зал суда и занял место свидетеля, все поверили, что это живой Паулюс.
На допросе фельдмаршал держался с большим достоинством. Ответы его были по-военному короткими и четкими. Ему задавали главным образом вопросы о подготовке гитлеровским правительством и немецким верховным командованием вооруженного нападения на СССР. Эта подготовка началась еще в сентябре 1940 года. Паулюс принимал участие в составлении плана «Барбаросса» и своими свидетельскими показаниями развеял легенду о «превентивной» войне Германии против СССР. Паулюс удачно парировал все попытки защиты дискредитировать его как свидетеля и вышел победителем из словесных схваток с адвокатами.